https://wodolei.ru/catalog/vanny/otdelnostoyashchie/ 

 

Посмотришь на ту наковальню – так бы сейчас, кажись, и фуганул кувалдой.
А посреди инструментария, когда ни зайди проведать, горбится при свете коптилки фигура друга. В разговоры не вступает, вопросов не задает, лишь насвистывает изредка вальсик из кинофильма «Юность Максима». А скажешь ему:
– Витя, – болтик!
– Есть болтик! – откликается Витя и мгновенно плоскогубцами успокаивает анархиста, не желающего смирно сидеть в своем гнезде.
– Витя, – шпандырь!
– Есть шпандырь!
Схватил, подкинул, деряб-деряб-ердык, и будь спок: пришпандорит и захендюпит по самую фитяску.
– Витя, – втулка!
Берет дрель и дрищет во втулку, покуда не просквозит из отверстия ответный ветер… Так незаметно, играючи, в порядке разминки, приятели отгрохали фартовый велосипед.
В передаточных механизмах, в сцеплении шестеренок Леня, тряхнув стариною, показал класс. У Вити были иные навыки: он понимал в электричестве и разбирался в теплотехнике. По его инициативе в городе починили движок. Ему же принадлежало смелое начинание по части жидкого топлива, заменяющего бензин. Движок, сколько ни жилься, без горючего не запустишь. Что же делать? – научились делать горючее из растительных масел.
Но в строительстве магнетического волновика-усилителя темпы по-прежнему отставали от жизни. Ведь строить-то выпало на пустом месте, безо всяких там арифмометров и конденсаторов. С одним сопротивлением натерпелись: козни врагов, измена друзей…
Однажды, едва на крепком велосипеде Леонид Иванович замесил по проселку налаживать урожай, в мастерскую сошла хозяйка.
– Спасибо, я – уже, – отказался вежливо Витя от приглашения завтракать. С озабоченным лицом он вмонтировал поскорее в тисочки необработанный брусок и зашваркал напильником. Дескать, прошу извинить, но неотложное производство отвлекает меня от вашего приятного аппетита. Смотреть на Серафиму Петровну у него не поднимались глаза. Она ослепляла улыбкой, говорящей всегда одно и то же: «Будь ты хоть сам Гарибальди, а от меня, голубчик, тебе никуда не деться».
– Правда, Витюша, – Серафима Петровна поправила прическу безукоризненно точным жестом, от которого у мужчины внутри все холодеет, – правда, Витюша, вам довелось участвовать в разоружении банды Берия? Расскажите… Ах! не рассказывайте! я совсем забыла, какую высокую меру применяют к разведчикам за их несдержанность… Знаете, я тоже когда-то мечтала стать разведчицей. Это так интересно! Опасные связи… Тайные встречи… Трагедия женщины, вынужденной, рискуя жизнью, пить шампанское с каким-нибудь дипломатом, хотя как человек он ей не импонирует, но надо – значит надо, и вот она, хохоча, кладет молодое тело ему на эшафот…
– Неясно мне, хозяйка, на кого вы намекаете, – отвечал Витя сконфуженно. – Вам же известно: я оставил эту треклятую работенку…
Не обходя от станка, он покосился на коленную чашечку, выступавшую из-под пеньюара вполне благопристойно, но слишком уж как-то выпукло, мочи нету смотреть.
– Витюша, бросьте рубанок! хватит маскироваться! Я вас не выдам. Поймите наконец, – я тоже пленница, а не жена этому деспоту. Какой он муж? Я даже не жила с ним ни разу… Бежим вместе! Я помогу вам похитить бумаги у него из сейфа. Военные чертежи. Без них тиран потеряет всякую власть над нами. Он уже потерял. Я вся в вашей власти… Витюша, вы слышите? Я вся в вашей власти!…
Ручейки пота, сплетаясь на животе, опоясывали атлета. Железо жгло кожу. Раскаленный напильник, как скрипка, пел и плакал в руках. Но заглушить речь соблазнительницы – насечка была мелковата.
– …В Ленинграде по чертежам мы сами построим двигатель. Взметнем новое знамя. Поведем войска на Любимов… Я рожу вам сына. Вы станете принцем-консортом. Вице-королем. Фаворитом. Уверяю вас, Мао Цзэдун протянет нам руку дружбы. В крайнем случае временно пожертвуем Средней Азией. Отдадим Кавказ. Перекинем пожар в Европу. Не шутите со мной, Витюша! Я не какой-то районный центр имею в виду. Я обещаю вам…
Каких только цукатов не наобещает взбалмошная, потерявшая управление женщина? Но чего хорошенького для нашей родины она сможет предложить? Анархию. Одну анархию. И сплошную междоусобицу. Засады на дорогах, поезда под откосами. С черными знаменами. В розовом пеньюаре. Поезда, оголив коленки, падают под откос. Чашечка. Шестеренка. У нее, у заразы, небось буфера под платьем. Сперва кружева, опосля буфера. Поезда, гремя буферами, падают под откос. Тисочки б не свихнуть. До чего раскалились. Пожар. Взметнув штанами. Не отдам Кавказа. Фаворитом бы, да по Европам. Встань ко мне Европой, милка, а я к тебе передом. Пожертвовать? Россией пожертвовать? Опять анархия. В кружевах, в поездах, падающих… Куда, анафема?
С напильником наперевес Витя расправил плечи и преградил дорогу твердыми, непреклонными, как плоскогубцы, губами:
– Не подходи, хозяйка, я ведь и пришибить могу. За Россию, за город Любимов, за сердечного друга Леню я жизни не пожалею…
Долго после этого насвистывал Витя вальсик и думал, насвистывая, говорить или нет начальнику, что у него жена скурвилась. И решил покуда не говорить, не расстраивать Леонида Ивановича, которому и без того расстройств хватало.
Что верно – то верно. Не по дням, а по часам таяла у нашего Лени молодецкая сила, и он уж редко-редко когда прибегал к магнетизму, а больше донимал чистым энтузиазмом. Вот и я по стариковству принес ему заявление об уходе с государственной службы, а он даже спорить не стал и лишь спросил с укором:
– Что, Савелий Кузьмич, и ты бежишь, как крыса с тонущего корабля? Все смотрят по сторонам, и ты туда же?
– Нет, не туда же, – говорю и подхожу к пульту, за которым он сидел, изучая карту местности, – а пора мне в спокойной домашней обстановке приниматься за мемуары про твои, Леня, подвиги, потому что при штабе да при лампочках сигнализации много не сочинишь. К тому же самое время за грядками присмотреть, морковка прополку любит, и народ что-то сделался очень уж вороватым, вчера гусенка уперли, которого ты сам разрешил мне иметь в единоличном пользовании. Так что приступаю вплотную к написанию нашей хроники, о чем по твоему же приказу давно хожу и раздумываю…
– Да ты, я смотрю, зафасонил, – оглядел он меня придирчиво. – В рубашенцию нарядился, галстук завел, запонки, просто стиляга. Уж не хочешь ли за границу смотаться? Опоздал: нынешней ночью уже ушла из города партия перебежчиков…
– Говорю вам – писать собрался. Куда мне бежать от художественного объекта? Вы мне, Леонид Иванович, еще обязаны паек определить по высшей категории, поскольку я теперь творческий работник и деятель искусств…
Пригорюнился он, вспомнив, должно быть, о пайках, трудоднях и трудностях с урожаем, и поинтересовался рассеянно, какими словами намерен я описать нашу прекрасную жизнь. Вот тут-то я и вытянул из-за спины букет, приготовленный к этому случаю для торжественного прощания с Леонидом Ивановичем. И, водрузив на видное место, поправил галстук, подкрутил запонки и, жонглируя тетрадкой с конспектом, произнес такой монолог:
– Как он красив! Как он свеж! Как он дышит всеми красками и запахами природы, этот роскошный букет полевых цветов, растущих в избытке на нашей влажной почве! Приглядитесь – сколько тут хитрости, изящества и приятной пестроты. Сухопарая кашка рельефно оттеняет мясистую сочность мальвы, и шаловливый лютик целует головку застенчивой маргаритки. Пусть и в нашей повести слова, как цветы в букете, мельтешат и лепечут на все лады. Пусть одно слово будет смеющимся васильком, а другое – гордо бордовым, чванным помпоном клевера, а третье – изысканно-бледным и мечтательно-ароматным, наподобие гирлянды распустившегося жасмина. Пускай слова растут и выгибаются на тоненьких ножках, мечутся в глаза, пыхтят и резвятся в дружеском хороводе, соперничая в устройстве, красоте и отделке лепестков, бубенчиков, фестончиков и гребешочков. Ибо такая пестрота и пышность слога отвечает нашим природным потребностям и знаменует расцвет города Любимова с его красочной биографией и ярким руководством…
– Хорошо-хорошо, – говорит Леня и даже сморкается в носовой платок под впечатлением этой речи. – Пишешь ты цветисто. По нету в тебе, Проферансов, настоящей идейной ясности и задушевной простоты. И слова у тебя, обрати внимание на этот художественный недостаток, все с какими-то ужимками, с каверзами какими-то, и весь ты какой-то вертлявый и ненадежный футурист. Скомороха ты, что ли, из себя изображаешь? Юродивым прикидываешься? Ехидство в тебе, что ли, неизжитое сидит?
Такую навел критику на мое искусство, что не захотел я с ним толковать, где да почему скрыты во мне гнильца и злорадство над человеком. Но что во мне кроме того стыд и совесть имеются, это я показал ему весьма прозрачно.
– А я, как скромная девушка, которая не желает целомудрие потерять! – объявил я и зачем-то выставил одну ногу. И стоя в этой позиции, нарисовал в деталях, как спасались наши девушки от фашистских поработителей. Чтобы отбить у немца охоту к своему белому телу, мазались они дегтем и коровьим пометом, разводили на себе насекомых, пускали слюни при каждом слове и в грязнухах да в дурах отсиживались, поджидая, когда вернутся с победой краснозвездные женихи. Мало ли примеров… В России умные люди издавна дураками слывут, а честные – жуликами, и это не от чего иного, как от совести нашей русской, подсказывающей, что непотребно человеку открывать стыдливую душу, не замарав ее предварительно какой-нибудь пакостью. Иной раз и выругаешься, и соврешь, и даже украдешь немножко или, бывало, на сеновале к соседской жене сделаешь безответственный шаг, и все с единственной целью – сохранить под панцирем невредимую душу, которая, как драгоценность в шкатулке, нуждается в надежном замке…
– А скажи, Савелий Кузьмич, – перебил меня Тихомиров, занятый своими печалями, – тебе не попадалась книга из нашего сейфа? та самая… старинная, в толстой коже…
Выясняется: хранил он ее запечатанную в кабинете, в железном ящике, и как выучил наизусть, больше туда не заглядывал, а ключ носил на шнурке, вместо креста нательного, будучи за все спокоен и в себе уверен. На днях загорелось ему освежить в памяти один параграф об излучении психической силы – хвать, в ящике пусто, хотя замки целы и печати не тронуты. Тут уж меня осенило, что, кроме Самсона Самсоновича, эту реквизицию произвести некому. Покойный барин подкинул нам письменное пособие, и он же, по истечении сроков, забрал свое добро.
– Опять ты с этими сказками! – отмахнулся он устало и, немного помедлив, спросил, не припомню ли поточнее, в каком именно омуте нашей мелководной реки утопили мы по весне милицейскую амуницию. Я так и обмер: ну, братцы, догавкались – кранты мозговому делу. Но вслух сказал командиру в последнее утешение:
– Ничего, не робей, начальничек. Не все потоплено. По избам поискать – еще десяток-другой берданок насобираешь… Гляди-ка – небеса посветлели. Даст Бог, разведрится, урожай сымем. Поправимся, поднатужимся, до осени дотянем. Тогда уж никакой супостат в наши леса не пролезет. Нам бы только, Леня, до осени дотянуть…
А внутри, под панцирем, душа у меня скулила: недотянем, недотянем…
Расставшись с Леонидом Ивановичем, Проферансов в глубокой задумчивости не заметил, как пересек заставу, плетни, огороды и очутился у крайней халупы, приютившейся в ивнячке, на расквашенном берегу неширокой реки Любимовки. Солнышко нежарко покачивалось в темной, тяжелой воде, склоняясь часам к шести. Попискивали комарики. Из лесу слабо несло кислым дымком. У рябоватой молодки, полоскавшей в речке белье, Савелий Кузьмич разузнал об ее сожителе. Тот вдали от шума, в увольнении от государственных тягот, отдыхал, словно дачник, посвятив себя рыболовству. Заслонясь мыльной ладонью, молодка визгливо кликнула на варварском диалекте:
– Сямен! Семка! кудай тый, пес, ухлюпал? тутось ынтылехент тебе шукаить.
– Э-ге-гей, мы здеся, – послышалось неподалеку, из прибрежного тростника.
– Доброго здоровьица, Семен Гаврилович, – поклонился Проферансов удильщику и присел рядышком, на опрокинутое ведерко.
– Здорово, – отозвался не глядя Семен Гаврилович Тищенко, всецело погруженный в созерцание поплавка.
Помолчали. Потом закурили. Угощая самосадом, Савелий Кузьмич посочувствовал:
– В экую даль, товарищ Тищенко, вас уклонисты сослали!
– Никто не ссылал, сам переехал, – возразил бывший правитель и городской секретарь. – Отсюда на рыбалку ходить способнее и воздух для здоровья чище. С чем пожаловал?
– А что? Чай первый… Учтите, Семен Гаврилович, самый первый в городе, – подпрыгнул старик на ведерке, – прибыл я заявить мою верность генеральной линии и сказать, что мы не потерпим…
Ну, положим, не первый… Намедни доктор Линде тоже подкатывался как потерпевший от царизма. И что его угораздило?…
Савелий Кузьмич засмеялся и рассказал новость, в которую влипла наша придворная медицина. Как вскрылись прошлогодние шашни доктора с Серафимой Петровной, – его из главных врачей разжаловали в фельдшера. А хранил он свою интригу в таком строжайшем забвении, что уж на что Проферансов в друзьях у Линде числится и всегда находится в курсе его амурных занятий, так и тот об этом событии только сейчас узнал. И еще разнюхал, что ночью на квартиру к доктору Линде являлась недавно сама царица и уговаривала бежать… Он ее даже на порог не пустил. Выставил в форточку усатую морду и шепчет:
– Идите, идите, гражданочка. Вы – невменяемая. Какой я вам к черту любовник? У меня с вами и не было ничего…
Тищенко сокрушенно вздохнул и сплюнул в воду.
– А ведь удалая была бабенка…
– Что вы, Семен Гаврилович, – кожа да кости, смотреть противно. Мне лично жирненькие больше по душе… Так вы уж не забудьте: я тоже пострадавший, меня за мои убеждения Тихомиров со службы уволил. Когда вы вернетесь из своего изгнания и встанете у кормила…
По флегматичной физиономии опального вождя скользнула тень недовольства:
– Какое еще кормило? Мне и тут пречудесно. Вот выйду на пенсию, усядусь на бережочке… Знаешь, приятель, – сейчас клев начнется.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87


А-П

П-Я