https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/100x80/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Тем более, он любил землю, любил периодически уходить в ее прохладную глубину.
Но долго он там не оставался, его слишком переполняло ликование, ему хотелось дать выход своей радости, и тут по углам гроба появлялись своеобразные ручки да ножки, на манер тех, которыми обладают предметы в диснеевских (да и не только в диснеевских) мультфильмах. Этими ручками и ножками он начинал брыкаться, ворошить землю, рыться и откапывать себя – тут наступало время для той классической сцены, которую так часто приходится видеть в фильмах ужасов: ночь, кладбище, земля на могиле начинает дрожать, вспучиваться и оттуда нечто вылезает. В упомянутых фильмах вьыезает обычно обитатель гроба, мертвец, ставший, скажем, вампиром… Но тут вылезал сам гроб, мертвое же тело, хранимое им, оставалось мертвым – и что тут начиналось! Когда никто не видел его, гроб давал волю своему восторгу: он прыгал, скакал, носился по кладбищу, но кладбище казалось ему уже тесным и унылым, он убегал и старался выбраться за город, на просторы, в безлюдье и в привольную глушь – туда он добирался или перебежками, хоронясь от ночных прохожих (бегал он с поразительной скоростью), или в товарняках и на крышах поездов, прыгая туда с железнодорожных мостов.
И там уже, в лесу, в поле, при луне, становилось ему так хорошо и весело, как, может быть, никому никогда – он носился без устали среди трав, вдыхая их ароматы, танцевал под луной на полянах, он пел – да, он пел, он умел петь, причем всеми мыслимыми голосами, которые струились из его якобы древесных щелей, он играл своим мертвецом – подбрасывал, ловил, пока наконец не находил подходящее место, как правило, это бывал высокий обрыв над рекой, откуда открывался прекрасный и далекий вид.
И тут он выпускал мертвеца на волю, он открывал себя, распахивал настежь и, стоя на самом краю обрыва, встряхивался всем телом с восторженным криком: «Флай!» И мертвец выпадал, и то был момент счастливого упоительного полета, который этот живой гроб дарил своим мертвецам – он ведь любил их и сберегал от унылого тлена, он дарил им полет, и в этот момент видел их совершенно ясно, как бы в замедленной съемке: видел, как падает девушка или офицер, как парят длинные девичьи волосы, как руки ласкают воздух прощальными всплесками… и тело падает долгодолго, чтобы затем с торжеством обрушиться в серебристую речную воду – и это Коронация, ибо что может быть великолепнее той короны свежих алмазных брызг, что взметнется при таком падении?
И затем тело, все в светящихся пузырьках, плывет и кружится в потоках, словно став русалкой или ночным пловцом или лодочкой для своих орденов… И эхо несет над ландшафтом, над купавами и тропами рыбаков освобождающий крик живого гроба: «Флай! Fly once more!»
Почему мы должны доверять лишь тем ядовитым речам, что нашептывает нам печаль? Почему не уверовать детскому лепету счастья, которое иногда вкатывается в нашу душу ненароком, словно разноцветный мячик? Нас учат, что лишь мрачные речи правдивы, но я говорю вам: этот гроб был добрым, он не только был весельчаком, но и великодушнейшим созданием, и следовал не столько прихотям своего сладострастия, сколько тому своеобразному милосердию, которое сообщила ему странная его природа. Он хотел, чтобы не только души людей, освобожденные смертью, отправлялись в блаженный полет, но и тела, и, крича им вслед «Флай!», он верил, что, возможно, этот полет – не последний и что когда-нибудь все тела воскреснут и рука об руку со своими душами еще полетают над землей в ночном и свободном небе.
Пережив очередной катарсис, выплеснув чашу своих чувств вместе с очередным невинным телом (ибо все тела невинны), гроб перебежками, прячась, возвращался в город – и замирал где-нибудь на складе гробов, впадал в сладкое оцепенение – до следующего раза. А над лесами и полями эхо еще долго носило его воодушевленный крик «Флай! Fly once more!»
Почему гроб кричал по-английски? Кто знает.
Наверное, потому, что этот язык стал интернациональным, а живой гроб любил перебираться из страны в страну, избегая, правда, тех краев, где в силу традиций и обычаев не принято хоронить людей в гробах.
2004 Поезд Цюрих-Берлин
КАЗАНТИП
Через час после рассвета энергия танцующих пошла на убыль: силы оставляли людей так внезапно, что они падали на песок и засыпали прямо на пляже под лучами утреннего солнца. Постепенно все больше спящих людей устилало пляж, парочки замерли, сплетясь, некоторые беззаветные танцоры лежали, раскинувшись морскими звездами, и позы их хранили отпечаток последней фигуры танца, девочки спали, свернувшись калачиками, уложив головы на рюкзачки, некоторые в беспамятстве уткнули лица прямо в песок – здесь и так все были молоды, а сон придавал лицам окончательно детское, даже младенческое выражение. Все эти тела в пестрых одеждах образовывали собой сложный узор, нечто вроде орнамента, покрывшего собой эту часть берега. Музыка стихла, и остался лишь шелест моря и редкие крики чаек.
Но я не уснул и ходил среди них, рассматривая спящих. Потом я поднялся на опустевший помост, усыпанный конфетти и золотой пылью, где одиноко развевались оранжевые флаги, и встал там, обозревая усеянный спящими пляж. Внезапно что-то произошло со мной – могущественный flash back прокатился по моему мозгу, и в то же время присутствовало в этом состоянии нечто из ряда вон выходящее, непохожее ни на что прежде испытанное. В той вязи, которую образовывали тела, обозначились вдруг пробелы пустого истоптанного песка, и эти прорехи, эти паузы между группами тел вдруг стали как бы светиться почти режущей белизной, и внутри этой белизны словно что-то зарождалось, назревало, собиралось проступить…
И действительно, в этих пустых местах пляжа стали обозначаться некие очертания, вроде бы тоже лежащие фигуры – где-то рука в разорванном рукаве, где-то козырек, где-то спина, перетянутая портупеей… Они проступали все явственнее, материализуясь на глазах, и вдруг стало видно, что это тела павших солдат, судя по униформам, времен Великой Отечественной войны.
Советские и немецкие солдаты лежали, уткнув друг в друга мертвые лица, покрытые копотью и кровью. Они обрушились там, где подкосила их схватка, и так же, как и у спящих рейверов, тела их складывались в объятия или же одиноко лежали, уронив головы в песок. Так мучительно и странно смотрелись эти трупы на ласковом пляже, так поразительно вплетался этот узор мертвых тел в грубых военных одеждах в пеструю вязь спящих, что я сам оцепенел и в удрученном изумлении стоял под ярким солнцем, среди трепещущих флагов.
Но удивительно – ни ужаса, ни горечи не было в этом зрелище. Все пронизывалось покоем, и во всем сквозило дыхание отдыха – все уже произошло – и экстаз танца и экстаз боя, – все минуло, и два этих поля – поле битвы и поле любви, – проступив друг сквозь друга, скованы были единой неподвижностью, сном… Эти павшие явились сюда, не оживая, не пробуждаясь от своего глубокого сна – они не пожелали ни сами пробудиться, ни пробудить живых, они деликатно возникли именно тогда, когда их сон мог тихо соседствовать со сном живых. И становилось понятно, что мальчики и девочки, спящие здесь после ночи сумасшедшего танца, предавались своему счастливому экстазу не только за себя, но и за них, за этих павших…
Радость и беспечное упоение, царствовав шие здесь всю ночь, проникали по каким-то неведомым каналам в души этих давно убитых солдат, иллюминируя их вечные сны.
Через несколько минут тела советских и немецких солдат стали бледнеть, таять и вскоре исчезли. Обессиленный, я опустился на помост, и отдых навестил меня.
КОНЕЦ РОМАНА О ВОЙНЕ*
* Этот рассказ является одновременно окончанием романа «Мифогенная любовь каст», включающим в себя тот вариант концовки, который не вошел в опубликованную версию романа.
Течение толпы становилось все более сильным и непредсказуемым. Дунаева стало сносить, как водоворотом, к воронке, к эпицентру всего этого движения толпы – к так называемому Белому дому, огромному троноподобному зданию Парламента (раньше в этом здании размещалось правительство РСФСР). Каким-то образом его втянуло внутрь здания. Здесь было оживленно, бегали люди с автоматами, отдавались какие-то распоряжения.
Отсюда велось управление этим восстанием.
Группы вооруженных людей формировались на нижних этажах и выезжали на штурм объектов в Москве. Дунаев бродил по лестницам и коридорам этого огромного здания, его как будто везде узнавали, выдавали ему какое-то оружие, которое он тут же терял, давали ему поручения, которые он тут же забывал. Он находился в полубреду. Пьянящая мутная энергия мятежной толпы действовала на него одурманивающе, он словно попал в кипящий котел с неряшливо изготовленной брагой.
Как-то раз он даже оказался сидящим за столом совещаний в каком-то кабинете, где обсуждался вопрос чуть ли не о будущем правительстве.
Хотя Дунаев был явно уже сильно не в себе, и это, наверное, бросалось в глаза, но его как-то делови то везде принимали, возможно, потому, что здесь много бродило таких. Он сидел среди сдержанных подполковников, среди старых партийцев и молоденьких фашистов, ему даже предложили принять участие в работе какого-то комитета при будущем правительстве, но при этом почему-то не спросили его фамилию. Иногда безумие его покидало, и тогда он различал вокруг себя две категории людей: одни чувствовали себя загнанными в угол, они переполнялись едкой горечью и отчаяньем и в отчаянии становились способными на все. Другие, напротив, наслаждались ликующей надеждой, им казалось, зубы их уже соприкоснулись с хрустящими покровами Торта Власти и через секунду они укусят по-настоящему, чтобы испытать незабываемые ощущения и возвыситься. И тех и других связывала воедино истерическая искорка, вспыхивающая в глубине их глаз – искорка, хорошо знакомая Дунаеву по зоновским беспределам.
Действительно, сильно пахло этим, но одновременно и другим. Многие люди, явно совершенно сумасшедшие, и другие, видимо нормальные, но сильно возбужденные, что-то ворошили сообща, что-то вместе делали, как жуки.
Быстро формировались и вновь распадались отряды и группы под различными значками и флагами: флаг с ликом Христа, коммунистический красный флаг, флаг Советского Союза, фашистский флаг со свастикой, императорский штандарт дома Романовых – все это странно перемешалось.
Дунаеву было все равно. Он думал о внученьке.
Ночь прошла незаметно, в бреду. Наутро в какойто момент показалось, что все уже схвачено и как-то оцепенело, и в этом оцепенении почувствовался тусклый надлом, какая-то щель, и в нее хлынул тяжкий запах – что-то напоминающее о мучительном пробуждении после пьянки, когда просыпаешься в прокуренной комнате, среди кислой блевотины… В этот момент на противоположной стороне реки показались танки. Танковая колонна медленно двигалась по Кутузовскому проспекту, мимо гостиницы «Украина».
– Танки! Танки, блядь! – забормотали и заголосили все вокруг. И Дунаев вдруг вспомнил слова Холеного, сказанные им о танках: «Эти вещи из глубины… из самой глубины к нам пришли».
Дунаев жадно смотрел на колонну, приникнув к уголку окна. Впервые со времен войны он видел танки.
Боевые машины тяжело вышли на мост и с середины моста головной танк открыл огонь по их зданию. Полыхнуло, грохнуло, потек едкий дым сквозь комнаты. И снова ударило, и еще, и вот уже все горело, все бежали, матерясь, хрустя разбитыми стеклами, а кто-то еще бессмысленно палил из окон… Все это так сильно напомнило Дунаеву войну, что он чуть не закружился по этим горящим комнатам в танце. Он все смотрел в свой кусочек окна и видел Ее – над танками, над Москвой стояла Она в ясном утреннем небе. Огромная, ростом с гостиницу «Украина», в распахнувшемся белом полушубке, со сверкающими снежинками на лице. Это была она – Внученька. Это она, Настенька, двинула на них танки, и она указывала направление выстрелов рукой в сверкающей варежке…
– ПРЕКРАТИТЬ БЕЗОБРАЗИЕ!
Это звучал голос чистого снега, молоденького, еще не рожденного снежка, который собрался вскоре снизойти на страну.
Огромная Ель вставала за Внучкой, вся состоящая из нерожденных еще миров.
Дунаев не помнил, как выбрался из горящего здания. В мыслях зияло лишь одно:
Забрать подарки – и к ней! ПОРА!
Гости съезжались на дачу, как говорит русская литература. И она не лжет. Семья Луговских, которым принадлежала дача в поселке Отдых, была замечательна многим, в частности тем, что не приходилась Настеньке Луговской никакой, даже самой отдаленной родней. Тем не менее Настенька любила дружить с этой большой и сумбурноблагополучной семьей, которую в ее семье называли не иначе как «другие Луговские».
«Другие Луговские» были из числа тех семейств, которые, как хотелось бы верить, никогда не переведутся в России: с весельем, с играми, с девушками на выданье. Чем-то отчасти напоминали семейство Ростовых, описанное Толстым.
Впрочем, даже веселее, чем у Толстого, так как девочки Луговских, даже и выйдя замуж, оставались в некотором смысле по-прежнему «на выданье», настолько они казались открыты по отношению к миру. Их отец Аркадий Луговской в молодости был человеком богемным, да и сейчас, перевалив за пятьдесят, любил и странно одеваться, и поражать чудачествами. Слыл обаятельным матерщинником и мастером неожиданных записок. Он мог послать ни с того ни с сего кому-то из своих друзей, например, письмо такого содержания:
Степан!
До меня дошли сведения о том, что твоя племянница достигла наконец того возраста, когда ей недурно быть совращенной собственным дядей.
Сам я ее не имел счастья видеть, но, имея в виду принятые в вашем семействе, по женской линии, красивые глаза и приятные прямые носы, памятуя о которых я и чиркнул эту записку.
Арк.. Луговской
Соседу по даче, ветерану войны, который воровал у Луговских дрова, он написал следующее:
Майор!
Знаю, что не другой человек, а ты воруешь наши дрова, но поскольку ты пролил кровь за Родину, постольку за твое здоровье пью стакан красного вина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26


А-П

П-Я