В восторге - Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Трофическая язва на голени вызвала у нее воспаление паховых лимфатических желез, и я несколько раз тщательно проверял ее состояние. Но иных отношений у нас не было, она с первых же дней стала подружкой санитара Севы, и Мила это знала.
– Не говори, все равно не поверю, ведь она красивая. Она куда красивее меня… Не возражай, пожалуйста, а то вообще никогда ничему верить не буду. Она настоящая бубновая дама, и глаза у нее васильковые… А ты черный, король крестей, значит, она должна быть именно в твоем вкусе… Но ты только ей не верь. Она знаешь какая бытовая. Она ведь завстоловой была или вроде, воровала без стыда и совести, а теперь хочет забеременеть, чтобы сактироваться. Она каждую ночь бегает. И не к одному Севке, а к любому, кто позовет. У нее никакой брезгливости нет, лишь бы только венерического не поймать… А потом еще рассказывает про мужиков такое… и такими последними словами, как настоящие воровайкипроститутки. Слушать противно, ну прямо тошнит. А она смеется… Ты на нее не должен даже смотреть. Дай слово! Дай самое честное слово… И, пожалуйста, не думай, что я ревнивая. Я ведь тебя не ревную к твоей жене, я ведь понимаю, что ты ей обязанный на всю жизнь, за то, что она к тебе сюда ездит. А вот кто эта дамочка, которая к тебе уже два раза на свиданку приезжала? Откуда знаю? А у нас все про всех знают. Ах, она тебе друг по работе?! Скажите пожалуйста, а ведь ты с ней в суточную кабинку ходил. Это я точно знаю: дал вертуху на лапу и целый час с ней в кабинке запертый был. Это что же для дружбы на работе?… Ой, ну не сердись на меня… Ну я дура… Но ведь это от любви. Я же тебя давно полюбила. А ты меня когда? Не ври только: я сама знаю, тогда, когда целоваться стал, а может, уже только потом. Ведь ты меня раньше даже не замечал по-настоящему. А я тебя очень скоро полюбила. Честное слово! Святая правда, как в школе говорили – честное пионерское, под салютом! Когда ты в первый раз к нам пришел и со всеми говорил, так вежливо. А мне сказал: «У вас 58-я, значит мы с вами одного профсоюза». И шутил так… без нахальства и никаких грубостей, вроде как настоящий доктор… Все девочки потом говорили, что ты хотя еврей, но честный, самостоятельный и справедливый. Только Анька Калининская шипела – она ведь ни о ком хорошего слова сама не скажет и слушать не любит, а про тебя говорит: «Он хитрый, они все такие – мягко стелют, а потом свое берут, и он возьмет…» Но я с ней всегда спорила. И другие девочки, правда, тоже, но я больше всех. И они говорили, что я в тебя влюбленная… А ты не замечал даже. А еще считаешься образованный. Не замечал потому, что я для тебя без интереса была – одна кожа да кости и лохматая, как ведьмина метла. А Шурке животик поглаживал. И Томку большую тискал вечером в коридорчике возле зубного кабинета. Если б у нас тогда не зашумели, не стали Томку звать, ты бы с ней там и стоя подженился. Я знаю все, я за тобой, как сыщик, следила. А все от любви. А теперь ты меня любишь?… Правда? Ну скажи, только медленно – так тихо, медленно и раздельно: я – те – бя – о – чень – люблю!… А я тебе вообще нравлюсь? Правда, я теперь как поправилась, вроде ничего стала. Ребра уже не торчат, только живот большой от баланды… Но я тебе все-таки нравлюсь? А что тебе больше всего нравится?… Глаза у меня, правда, красивые и со значением; это еще в школе говорили. А рот какой-то ненормальный. Иногда вроде ничего, даже оригинально, а иногда как будто недоделанный или как у куклы… Не говори, не говори, я сама знаю. И улыбка у меня неинтересная, и смех вроде как детский или будто я ломаюсь. Поэтому я тренировалась, чтоб не очень улыбаться и чтоб все без смеха. А серьезность мне к лицу.
Я не скрывал от Милы, что меня должны скоро «выдернуть на пересуд», что ничего хорошего не жду, но все же храбрился, уверял и себя и ее, что больше пяти лет не дадут и, значит, она всего на полгода раньше освободится и, если захочет, если постарается, найдет меня. Она обещала. Мы оба этому не слишком верили. Лагерная любовь почти как фронтовая – хоть час, да наш.
Вахтанг и Валя тоже стали парой.
После истории с карцером Семен Железняк перестал заходить в санчасть. Но Саша Капитан приходил неизменно после поверки или после ужина. Если с ним был вольный надзиратель, то визит продолжался всего несколько минут: он спрашивал о больничных новостях, выпивал свой рыбий жир и – «желал приятных сновидений». Патрульных самоохранников он оставлял за дверьми – «дай им розовых или конфеток, пусть покантуются малость» – и садился, рассказывал о лагерных событиях.
– В Б У Ре опять мокрое дело. Отрубили голову и насадили на кол на ограде. Совсем как в старину… И надо же, гады, как словчили: у них ведь барак ночью запертый, когда они только эту голову вынесли? Должно, у них там лаз есть или в окно кинули, а кто-то снаружи подхватил. Надзор голову снял, но идти в барак ночью дураков нет. Раз рубали или резали, значит и топоры есть, и ножи. Дежурный звонил начальнику: может, поднять взвод по тревоге, прошмонать, как положено, с оружием, с псами; там же еще тот безголовый в бараке валяется. А начальник велел только наружные посты усилить у БУРа и на ближних вышках. И ждать до утра. Пусть они, гады, спят с мертвяком…
Однажды вечером все же пришлось поднимать по тревоге взвод наружной охраны. Днем прибыл новый этап, в котором оказалось несколько «сук», а с одним из предшествующих этапов приехали воры, недавно воевавшие именно с этими суками в другом лагере. После вечерней поверки между двумя бараками начался бой. И с вышек застрекотали тревожные очереди автоматов. В лагерь ворвался бегом конвойный взвод, вкатился грузовик с прожектором. Над крышами бараков зловеще черными на фоне ослепительного лиловатобелого луча зачиркали красные, оранжевые, зеленые прерывистые линии автоматных очередей, стреляли в воздух. С полчаса тарахтели выстрелы, лаяли собаки, надрывные крики прорывались сквозь нерасчленимый гомон.
На следующий день Саша рассказывал с увлечением, подробно, как сражавшиеся проваливали друг другу черепа кирпичами, крушили кости ломами, лопатами, рубились топорами, резались ножами и кусками оконного стекла… Троих убили на месте, раненых не меньше десятка тяжелых. Их всех навалом в машину – и в Москву, в тюремную больницу. На вахте фельдшера – Алеха бесконвойный и тот старик – их перевязывали, тяп-ляп, лишь бы скорее. По дороге верняк подохнут еще сколько-то. Но сюда в больничку их нельзя. Теперь у нас не разберипоймешь, кто на кого кидается, месть держит. Тут в зоне они бы всю дорогу резались.
После двух побегов, нескольких убийств и ночного сражения вечерние поверки стали очень длительными и нервозными. Всех зэка строили колоннами по пять в ряд на «центральной улице» лагеря. К нам в больничные юрты и барак приходили надзиратели с пастухами и считали, пересчитывали всех лежачих, остальным приказывали оставаться снаружи. Раньше поверки проводили мы сами – лекпомы и санитары – и потом только называли надзирателям общее число. Почти в каждом из рабочих бараков были амбулаторные больные, освобожденные от работы. Обычно их пересчитывал дневальный. Теперь их тоже стали выгонять в общий строй. Надзиратели орали, самоохранники погоняли палками и пинками доходяг, недостаточно быстро выбиравшихся из бараков.
Вечером, сразу же после поверки, за мной прибежали двое пастухов.
– Давай, давай, скорее, там один старик с катушек свалился.
В бараке работяг зоны посреди прохода между вагонками лежал грузный старик с седым ежиком. Самоохранники и надзиратели оттесняли глазевших в глубь барака.
– Давай, лечи, он с перепугу обеспамятел… в омморок.
Из дальнего угла злые голоса:
– С перепугу?… Забили насмерть, гады… Убили, суки, а теперь лечить хочут!
Старика я узнал – москвич, инженер, осужденный за какую-то аварию; декомпенсированный порок сердца. Александр Иванович полагал, что таких незачем класть в больничку.
– Пусть лежит в бараке, там хоть днем воздуха больше и чище чем у нас; лекарства ему можно давать на руки, ведь интеллигентный человек. Пусть сам пьет в назначенные часы дигиталис, ландышевые, а вообще актировать надо…
Он был мертв. Из угла рта натекла тоненькая струйка крови.
– Почему на полу? Почему кровь? Что здесь произошло?
– Да ничего не было. Мы забегли звать на поверку, а он тут лежит и вроде стонет.
Коренастый белобрысый пастух смотрит нагло, но тревожно. Из-за вагонок шум.
– Врет, падло, они его палками гнали… Забили насмерть.
– Тихо, шобла! Кто там галдит?… Ты видел, как били?… А ты видел?… Не видел, так не тявкай, а то в рот выдолбаем и сушить повесим!… А ты доктор или следователь? Лечи и не разводи тут паники, за волынку отвечать будешь!
– Лечить некого. Он мертв. Ему полагалось лежать на койке. Постельный режим, строгий. Те, кто выгоняли, убили его.
– Никто его не трогал. И вы, доктор, не шейте дело!… Какой он доктор, – лепила, долбанный в рот. Живого от мертвого не разбирает. Ты укол исделай, а не трепись, а то распустил язык, шоблу подстрекает, а сам мышей не ловит. Если он подохнет через тебя, мы тут все свидетели.
– Он умер задолго до того, как я пришел. Это покажет вскрытие. И от чего умер, тоже покажет. Несите в мертвецкую.
В тот же вечер пришел Саша; он жаловался: в лагере стало хуже, чем на фронте.
– На передовой солдат хоть знает, где враг, где свой а тут везде шпана. Откуда чего ждать – не угадаешь. Ночью в бараке перекинутся в буру, и какой-нибудь малолетка – гнилой, задроченный – проиграет все гроши, все шмотки и уже играет на чужую кровь… Полетел – значит проиграл в долг и должен убивать, на кого играли или кого потом скажут, а то и по слепому условию – кого первого встретит, как утром с барака выйдет… И вот такой плюгавый поносник, ты его от земли не увидишь, ничего не ждешь, а он за тобой сзади с топором, втихаря… р-раз – и жизни нет. И все ни за хрен… Нам приказывают охранять порядок, вот палки разрешили. А у них топоры, ломы, ножи!… Их разве палками испугаешь? Их давить надо, гадов. Они разговоров не понимают. Им положить с прибором и на кандей, и на прокуроров, и на смирилку. Уже ко всему привыкли. Ведь они же не люди, хуже всякого зверя, хуже змей ядовитых. Гадюка первая не бросится, укусит, только если ты на нее наступишь. А эти… Вот хотя бы ты их лечишь, поишь, кормишь, в задницы им смотреть не брезгуешь, уколы там всякие, клизмы, себя не жалеешь для их здоровья… А ты уверенный, что они тебя уже не заиграли? Что за тобой уже сейчас топор не ходит? Может, и за так, а может, и для интересу, ведь у тебя вантажи приличные – прохаря офицерские, бриджи, и, конечно, считается, что полно чистых грошей… Они ж никакого добра не понимают. Вот как тот шкет-шкодник: ты его лечил, а он твой костюмчик отвернул… В другой раз он тебя из-за угла кирпичом долбанет или пиской по глазам. И никто не заступится… Начальство у нас мышей не ловит. Главный капитан еще молодой, красюк; много о себе понимает, а сам, как нервная девка: сегодня хаха, даешь-берешь, всех в рот долбаю. А завтра ему самому начальник стройки – генерал в рот и в нос насовал: выход за зону еле-еле сорок процентов. А кто вышли?Хорошо, если половина работает, вкалывает, зато другие все туфтят, чернуху раскладывают. Все планы на хрен. И он уже скис: что делать, куда податься, все пропало, не лагерь – помойка; что ни этап – одни доходяги, поносники, гумозники, блатная шобла – отрицаловка… Он сразу и запсихует: пьет прямо в кабинете, на всех кидается. Кум больной, всю дорогу за сердце держится, капли сосет. Его сюда с Москвы вроде как на дачу послали, сосновый лес, Волга – климат высший класс. Он день выйдет, а потом неделю в коттедже припухает. Прежний начальник КВЧ, тот капитан черножопый, киргиз или башкир, в общем, не русского Бога черт, каждый день с утра пьяный на бровях ползал, а новый – глиста канцелярская, ни хрена кроме бумажек не видит, не соображает, ему бы только показуха, чтоб плакаты висели, стенгазету тяп-ляп слепили и, конечно, почту проверить, чтоб ему с каждой посылочки отломилось. Он пьет не просыхая. Один только наш начальник режима за всех крутится – хоть ремень надевай, чтоб динаму вертел… Вот он и нас гоняет. И Семена и меня, чтоб все на полусогнутых… Сколько раз уже нам кандей обещал. Ну и мы со своих парней стружку дерем, аж скрипит. А что от этого имеем? Только нервы на хрен рвутся… Вот и сегодня опять чепэ. А мне говорят, уже и ты тоже на наших ребят насобачился: «Убили!», «Насмерть забили!» Нельзя же так.Ты же должен понимать, что делается: мы все на голых нервах, за нами топоры ходят…
Он хотел убедить меня, а через меня и Александра Ивановича замять дело, не производить вскрытия, составить обычный акт о смерти «от сердца», ведь старик по всем документам числился тяжелобольным.
Александр Иванович сначала было заколебался.
– Чего нам добиваться? Мертвого не поднимешь. Да и жить ведь ему оставалось недолго, еще, может быть, несколько дней или недель. И как жить!… Акт мы подпишем с амбулаторным фельдшером Куликовым, который наблюдал его, и ваша чувствительная совесть может быть спокойна.
Заместительница начальника смятенно кудахтала:
– Ужас!… Просто ужас!… Нет-нет, все-таки надо вскрытие. Нельзя покрывать убийц!…
Есть же, наконец, законы! Мы сами будем отвечать, если это потом выплывет… А может быть, все-таки лучше не надо?… Ведь случай простой: ангина пекторис, давняя декомпенсация, в общем, естественный экзитус… Может быть, лучше так, а то будут мстить? И начальнику лагеря неприятности.
Куликов отказывался подписывать акт, пусть больной был амбулаторный, но ведь смерть установил не он, пусть подписывает, кто первый увидел…
– А то что же такое получается? Вдруг кто стукнет, что били, что, значит, насильственно умерщвлен… А я что? Подписал, значит, ложный акт… Нет, это, уже извините, это мне, значит, новый срок… Нет, уже лучше вскрывать и, может, ничего такого не обнаружится и тогда, значит, все честь по чести…
Я сказал, что акта без вскрытия не подпишу, а если убийцы останутся безнаказанными, то они снова и снова будут избивать до смерти, до увечий таких же больных, старых, истощенных зэка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94


А-П

П-Я