пеналы для ванной 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

на животе замысловатые рисунки. Такое «удостоверение личности» не вязалось с его угрюмой насупленностью. Законному вору полагалось и в тюрьме быть лихо веселым.
Заговорив с ним, я услышал такую повесть:
– Так фраернулся, так фраернулся, как штымп, как последний малолетка. Сам на себя позор взял, дурак! Хоть вешайся… такой позор, такая-перетакая судьба. Хуже, бля, чем головой в парашу… В августе я только освободился из рыбинских лагерей. Припухал год по законной статье – 168 в – вольная кража. Отзвонил день в день. Ухожу, как положено, костюмчик люди справили, будь спок, у больших фраеров заиграли – чистый бостон; шляпа, колеса со скрипом. Ну иду, как директор или завмаг. И гроши имею, приличные куски. Однако на бану сходу отвернул два уголка – чижолые. Ну, думаю, значит поживу, бля, спокойно хоть полгода, подженюсь на чистой бабе. Рву когти с бана на пристань, беру теплоход, первый класс, еду в Москву, в дорогую столицу… На палубе закноцал красючку, шикарная, как артистка, хотя сама с торговой сети. Молодая еще, фигуристая. Я кошу на полярника: арктика-романтика, длинные рубли. Она: хи-хи-ха-ха. Взяли обед, она водки – нини, пива – носом крутит, но шампанское – ах, обожаю, шикалад – мерси, пожалуйста. Я оголодал на пайке, и как чайка все глотаю, меня с пол-литра ведет. Я то, се, как положено, люблю, женюсь, пойдем в каюту… А она, сука, тыр, пыр и с концами. Тогда я по злобе взял еще не помню сколько, двести или триста, выпил, вышел на палубу, а она там уже с фраерами обратно – хи-хи-ха-ха. Но я же имею принцип. А тут еще окосел; беру писку, хочу ее, бля, по шнифтам писануть (то есть, он собирался лезвием бритвы ударить ее по глазам). Ну тут шухер, вся кодла на меня, гады, не отмахнуться… Крутят меня, а на пристани мусора волокут, а я ж с теми уголками. – Ваши? – Мои. – А я их и не смотрел еще, заперты, да и куда было спешить. – Где ключи? – Должно, потерял, выпимши… – Открывают, и что ты, бля, думаешь: два уголка – одни тетрадки школьные. Сколько тыщ там было тех тетрадей, и не знаю… А я бухой, ни хрена не петрю и обратно: чьи? – мои! Потом, когда очунял, мне уже статью предъявили – 105-я, спекуляция. Я на стенку полез – гад я буду, я же честный вор, я их отвернул, это же законная вольная кража – один год, – а они… Раз-раз и спекулянт: пять лет и три по рогам… Поверишь – хрен с ним те пять лет: я не за срок обижаюсь. Но ведь как барыге припаяли. А я в законе. Меня люди в Москве знают, в Ленинграде, и в Ростове. Он был безутешен.
И опять я вернулся в 105-ю камеру. И еще месяц действовал наш камерный университет. Профессор Виноградов читал лекции о теории относительности, о квантовой механике, об энтропии; Дмитрий Саввич рассказывал о греческой скульптуре, о Поликлете, Мироне, об архитектурных стилях, читал свои стихи. Из одного я запомнил только первые слова «сочные Сочи», а из лирического сонета последние две строки:
Ты моя девятая симфония,
Ты.моя девятая волна.
Доктор Михайлов объяснял законы генетики. Про Менделя я учил еще в школе. От Михайлова впервые услышал о Вавилове. Мне досталась история – на литературу в камере спроса не было, – русская история от Рюрика до Февральской революции и краткие обзоры истории Германии, Англии, Франции и вообще Западной Европы. Подполковник пан Зигмунт, бывший главный лесничий Беловежской пущи, путаясь в падежах и спряжениях, но очень увлекательно говорил о жизни леса, о законах честной охоты: «Стреляй мех только на бегу а пух только на лету», о повадках зверей и птиц…
16 декабря меня вызвали опять. На этот раз в подвале трибунала я оказался не в маленькой ярко освещенной каморке, а в полутемной проходной с несколькими деревянными кабинами-боксами по стенам и длинным дощатым столом посредине. В коридоре я увидел Надю, маму, отца, они мне кивали, улыбались. Мама громко шептала: «Все будет хорошо». Привели в узкую длинную комнату с одним окном. Трое судей за письменным столом торцом к окну, а стул для подсудимого стоял напротив, очень близко от них. Один конвоир присаживался на подоконник справа, другой мостился сзади. Слева от меня был столик адвоката, а дальше, вдоль стены – стулья и скамьи для свидетелей. На скамье сидели Забаштанский и Беляев – их я узнал сразу. Не было ни Миши, ни Вали, но были Иван, Галина, Белкин, Нина Михайловна, ее муж Георгий Г., Виктор Розенцвейг и Ю. Маслов.
Председатель суда, хмурый полковник Хряков, сказал, что прокуратура не будет представлена на заседании. Он вел заседание буднично деловито, говорил чуть сипло, негромко, лишь изредка повышал голос. Спрашивая адвоката, свидетелей и меня, он не менял интонации, был сухо-бесстрастно вежлив. Коротко сказав свидетелям, что они обязаны говорить правду, в противном случае несут ответственность по таким-то статьям, он предложил им выйти и ждать там, где покажут, не отлучаться, вызывать будут по одному.
Секретарь прочел обвинительное заключение. На вопрос председательствующего я отвечал, что виновным себя не признаю, все обвинения основаны на злонамеренной лжи, следствие велось односторонне, предвзято.
– Садитесь. Мы начинаем судебное следствие. И все выясним.
Первым вызвали Забаштанского. Еще больше растолстевший, в обтянутом кителе, с большой трехрядной орденской колодкой, он стоял мешковато, но прочно, говорил тихо, неторопливо, с той грудной интонацией бесхитростной искренности, простецкой, но серьезной вдумчивости, которая и меня когда-то так привлекала и убеждала. Он повторил по сути все то же, что говорил на партийном собрании и на следствии, но выражался несколько поиному, вместо «немцев» говорил «немецкофашистские гражданские лица», почти не упомянул о «жалости» и «буржуазном гуманизме». Но тем более скорбно рассказывал о моих «упаднических настроениях», «пререканиях с командованием и с офицерами и с рядовым составом… что привело к срыву важного боевого и политического задания».
Адвокат спросил его, как он может характеризовать работу своего фронтового товарища и подчиненного, которого на фронте принимали в партию, награждали боевыми орденами, давали ответственные, серьезные поручения.
– Ну што ж, конечно, пока, значит, доверяли… пока думали, што это у него просто мелкобуржуазные пережитки… Он, конечно, грамотный, очень даже грамотный… всю жизнь за книжками штаны протирал, пока другие, как мы, работали, пятилетку строили, з кулаком, з врагами народа боролись. Он умеет говорить и по-немецки, и по-польски и там еще на разных языках; умеет себя показать и другим очки втирать. Ну, когда хотел, тогда умел работать вроде по-боевому. Тогда и награждали, и доверяли. Пока, значит, не показал свое упадничество и мелкобуржуазное нутро, пока не стал клеветать на командование и выступил против решений Госкомитета обороны, которое подписал лично товарищ Сталин, пока не сорвал боевое задание.
– Обвиняемый, у вас есть вопросы к свидетелю?
– Пусть он точно скажет, когда и где я выступал против решения Комитета обороны, кто это слышал?
– Так этот позорный факт был обсужден на партийном собрании политуправления… Его ж за это з партии выгнали.
– Ложь, наглая ложь! Даже свидетели обвинения Клюев и Мулин этого не подтвердили, а Гольдштейн опроверг.
– Обвиняемый, садитесь. Вы не должны вскакивать, не должны говорить без разрешения суда, пока вас не спросим. У вас есть еще вопросы?
– Он не ответил на вопрос: когда и где, кто свидетели? В следственном деле есть мои подробные собственноручные показания об этой лжи, а в партийном деле есть записки Клюева, Мулина и Гольдштейна…
– Свидетель, вы поняли вопрос?
– Конечно, понял, – с едва приметной снисходительной улыбкой, – так он же всегда так крутив и выкручивался. Гольдштейн, это его дружок, он под его влиянием был, заимел партийное взыскание… И вопрос этот обсужден был. А на партийном собрании – это ж понять надо – сотня, нет, больше сотни коммунистов-фронтовиков собрались, когда война, смертельные бои, а мы должны обсуждать, как этот майор, значить, подрывал моральный дух наших бойцов. Они от Сталинграда шли по крови, по трупам, по развалинам… Их отцов и матерей фашисты погубили, посжигали, повешали, у них в грудях священный огонь мести. А тут какой-то образованный майор им начинает разговорчики за гуманизьм… Это ж другому человеку, как в душу плюнуть, – в тихом голосе вибрации сдерживаемого волнения, – ну и, значить, конечно, пререкания, срыв боевой задачи…
– Обвиняемый, сидите спокойно. У вас еще есть вопросы?
– Значит, это по моей вине была сорвана боевая задача? Какая задача?
– Была поставлена мною лично задача, разведать военно-политическую обстановку в Восточной Пруссии в момент вступления наших войск… выяснить настроения населения… и наличие вервольфов, значить, фашистского подполья… Ну а он вернулся и одни только разговоры, ахи да охи за плохое поведение наших солдат… Наши геройские воины ему, значить, уже так не понравились, что он забыл про боевую задачу. И мне прошлось лично выехать, чтобы работать вместо него, выполнять все, что он там не сполнил.
– Это наглая ложь!
– Обвиняемый, садитесь. Не вскакивайте! Вы здесь перед судом военного трибунала, а не на митинге… Ведите себя прилично, не то я вас накажу. Что вы еще хотите спросить?
– Задание в Восточной Пруссии было действительно выполнено плохо, но не по моей вине. А Забаштанский вообще ничего не знал. Он уехал до нашего возвращения.
– Я вас не просил и не разрешал комментировать показания свидетеля. Вопросы у вас есть?
– Старшим разведгруппы, командированной в Восточную Пруссию, был майор Беляев, а я его помощником. Какое взыскание получил он за невыполнение задания?
– Неправда! Старшим был майор Копелев. У майора Беляева была своя отдельная задача, набор военнопленных и гражданских для антифашистской школы. Беляев, конечно, пробовал влиять на него (он поглядел на меня уже не так равнодушно-презрительно и словно бы не видя, как раньше, а злобно-быстро). Конечно же, пробовал, уговаривал, значить, по-товарищески, даже по-дружески. Ну так разве ж его уговоришь… Он вот и здесь прыгает, а тогда такой фасон держал, вроде он один умный, а все кругом так, дурни, серость необразованная.
– Прошу запротоколировать показание, что якобы я был старшим и что он выезжал, чтобы исправлять мои ошибки…
– Обвиняемый, кто здесь ведет заседание? Вы или я? Садитесь и не мешайте суду. Что у вас там еще?
– Могу я заявить ходатайство к суду?
– Можете.
– Прошу вас, очень прошу сопоставить эти показания Забаштанского с тем, что он показывал на предварительном следствии и говорил на партсобрании. Он тогда говорил, что я при всех сотрудниках осуждал приказ ГКО, но никто не подтвердил этого. Клюев и Мулин показали, что ушли до моего спора с ним, а Гольдштейн показал, что спор шел о другом, что я не говорил и не мог сказать того, что приписал мне Забаштанский, – не только неверные, но глупые, идиотски глупые слова: будто приказ ГКО о трудмобилизованных приведет к новой войне. Очень прошу вас проверить, сличить, ведь это все зафиксировано, и еще очень прошу запротоколировать, как он сейчас говорил, что я был старшим…
– Довольно! Не учите суд… Еще раз напоминаю, что это не вы ведете заседание. Не вынуждайте меня вас наказывать.
Председатель трибунала говорил строго, но мне показалось, менее сердито, чем раньше, скорее насмешливо.
Адвокат спросил у Забаштанского, как он оценивает мою работу в Грауденце, за которую отдел получил благодарность командования.
– Работал, конечно. Еще бы он не работал: тогда уже на него партийное дело было. Ну, конечно, хуже работал, чем раньше. Посколько настроения имел упадочные. Приходилось подталкивать, значить, направлять. Поскольку я лично руководил операцией…
– Обвиняемый! – председатель постучал карандашом, заметив, что я опять едва сдерживаюсь. – Что вы хотите еще спросить?
– Кто был старшим в Грауденце? Кто командовал группой?
– Лично я!
Теперь он уже совсем не глядел на меня, стоял, упрямо набычившись.
– Тогда пусть свидетель скажет, когда началась и когда кончилась осада Грауденца?
– В марте это было. А по числам я не обязанный точно помнить.
– А сколько все же времени там работала наша группа? Хоть приблизительно, сколько дней или недель?
– Дней десять, а может, меньше.
– Сколько же дней свидетель лично провел в нашей группе, когда он якобы давал указания, направлял?
Он устало и сочувственно смотрел на председателя: мол, и вам, должно быть, надоел этот трепач.
– Товарищ подполковник, вы будете отвечать на вопрос?
– Так што ж тут отвечать на все выкрутасы… Конечно: я там не все время сидел. Я как начальник отдела политического управления фронта руководил не одним этим майором. Шло наступление всем фронтом. На Данциг, на Померанию. А это была одна местная операция. В наших тылах орудовала немецкая группировка. Но, значить, надо было как можно скорее ликвидировать…
– Сколько ж раз он все-таки приезжал?
– Достаточно, садитесь. Все это не имеет отношения к делу. Что у вас еще?
– Имею ходатайство к трибуналу.
Я успокоился – беззастенчивая, но беспомощная брехня Забаштанского несомненно будет опровергнута – и заговорил тихо, вежливо:
– Очень прошу запротоколировать: осада Грауденца началась 13 февраля, а последние части гарнизона капитулировали 6 марта. Начальником нашей группы с 15 по 16 февраля был майор Беляев, а после его отъезда, с 16 февраля и до самого последнего дня, – я. За эти три недели – не десять, все двадцать дней – Забаштанский приезжал туда всего два раза. В первый раз он доехал до штаба полка, действительно видел меня, но мельком, так как спешил. Выслушал рапорт, но никаких указаний не давал. Второй раз он доехал только до штаба корпуса в нескольких километрах от города и по телефону приказал мне отдать армейскую звуковую машину. Это существенно затруднило нашу работу. Хорошо еще в дивизии раздобыли аппаратуру – кинопередвижку – и приспособили ее для звуковых передач… Это факты, отмеченные в документах, известные всем членам моей группы и почти всем работникам отдела!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94


А-П

П-Я