https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/180na80/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Неужели тебя может привлечь даже очень хорошенькая барышня, если с ней не о чем говорить, а только: „Скажите, вы верите в любовь? Кого вы больше любите – Пушкина или Надсона? Ах, Лермонтов это так прелестно!!!“ Нет, тогда уж лучше занимайся онанизмом, это менее вредно, чем такое времяпровождение».
Он всегда подсмеивался надо мной, не обижался, когда я, огрызаясь, обзывал его сухарем, книжным червем, головастиком, лапутанцем – он только напускал таинственную многозначительность, а, главное, давал мне читать замечательные книги. Но у нас он бывал редко. В то утро он объяснил мне доверительно, что участвует в работе подпольного центра большевиков-ленинцев, т.е. оппозиционеров, которых бюрократы-аппаратчики, сталинцы, облыжно прозвали троцкистами, зиновьевцами или сапроновцами. Он давал читать мне листовки о высылке Троцкого, текст «Платформы 83-х» (объединенной ленинской оппозиции 1927 года), «Записи беседы Бухарина с Каменевым в августе 1928 года» и т.п. И раньше я внимательно читал стенограммы XIV и XV партсъездов, партконференций, пленума Исполкома Коминтерна, «Дискуссионные листки „Правды“. И нередко читал, испытывая раздражающее недоумение. Речи и статьи оппозиционеров привлекали революционной логикой и пылом: они ратовали против нэпманов, кулаков, бюрократов-перерожденцев, против сделок с иностранной буржуазией, за мировую пролетарскую революцию, против уступок Чемберлену… Но с другой стороны ведь большинство партии их отвергло, а воля большинства для коммунистов-большевиков – высший закон и нельзя же допускать раскола, когда наша страна – осажденная крепость…
Мара возражал мне серьезно, как равному, ссылался на пример Ленина – он же выступал против большинства, если речь шла о принципах, основах, о судьбах революции, когда спорили о Брестском мире, о введении нэпа, а тогда положение было потруднее, чем теперь. Он познакомил меня со «связным Центра» – «товарищем Володей», то был Эма Казакевич, будущий писатель, сталинский лауреат. Эта часть его биографии, насколько я знаю, до его смерти была известна только нескольким самым близким людям. Один раз Мара брал меня «на дело»: мы привезли на извозчике тяжеленный чемодан – ручную печатную машину «американку», и я ее по частям перепрятывал у нескольких моих приятелей. В начале марта Мару арестовали; оба пакета, о которых он многозначительно сказал: «Часть архива Центра, особо конспиративная», я дал перепрятать Ивану Калянику. Его отец, директор завода, был непоколебимым сталинцем, а Ваня сочувствовал оппозиции, хотя больше интересовался стихами – мы считали его лучшим поэтом «Порыва», – девчатами и доброй выпивкой. Но именно к нему-то и пришли с обыском. Никого из других моих друзей, хранивших части «американки» и кое-какую литературу, не тронули. Видимо, на Ивана донес наш тогдашний общий приятель. Ваня держался великолепно, не назвал ни одного имени ни обыскивавшим, ни отцу. Тот был потрясен, когда в его квартире, в проеме между верхом печи-голландки и потолком, обнаружили пакеты, в которых оказались протоколы и резолюции подпольного центра оппозиции, тексты листовок, проекты воззваний, шифры, списки арестованных и т.п. Ваня говорил чистую правду, утверждая, что не знает содержимого пакетов, не знал этого и я. Но он так же упрямо твердил, что не знает, как страшные пакеты попали на его печку, и на все наводящие вопросы отвечал, что никого не подозревает, не помнит, кто именно к нему приходил в последние дни, и вообще всю неделю был пьян. К чести его отца Ивана-старшего надо сказать, что он тоже не стал помогать оперативникам, сославшись на то, что мало бывает дома; его завод находился в другом городе, и он действительно только наезжал в Харьков, но о наших настроениях знал достаточно, так как нередко выпивал с нами и спорил. Ивану велели на следующий день прийти в ГПУ на допрос. Разумеется, я пошел с ним и признался, что это я спрятал пакеты без ведома хозяев квартиры, но что в них было – не знаю, честное слово! – и это была правда. А кто просил меня прятать – не скажу, так как обещал не говорить, и нечего взывать к моему долгу. Хотя я не состою в комсомоле, но идейно считаю себя коммунистом-большевиком-ленинцем, и мой долг велит мне не откровенничать в данном случае, так как органы ГПУ ведут неправильную линию, преследуют настоящих ленинцев. Уходя с Ваней, я был уверен, что меня арестуют, простился с девочкой, в которую был тогда влюблен, запасся папиросами и написал письмо родителям. Его должна была передать та же девочка через общих знакомых. Следователь сперва грозил и насмешничал: тоже мне конспираторы, вам еще в сыщиковразбойников играть. Мы за вашим ученым братцем и за вами уже давно за каждым шагом следили. Мы про вас больше знаем, чем вы сами знаете. Сколько раз потом слышал эту сакраментальную формулу и всегда убеждался в ее примитивной лживости. В тот раз они не нашли ничего из того, что было спрятано у нескольких моих школьных товарищей.
Потом Ваню отпустили, и уже два следователя «воспитывали» меня, а я пытался их агитировать, и мне казалось даже, что произвожу впечатление, цитируя наизусть Ленина и Троцкого, приводя неопровержимые факты, – в первом издании «Вопросов ленинизма» Сталин сам писал, что говорить о возможности построения социализма в одной стране, значит верить в утопию, глупую и притом вредную – национал-социалистическую… Но вечером они отпустили и меня, взяв подписку о невыезде. Я едва ли не огорчился: ведь уже состоялось такое волнующее прощание, она впервые поцеловала меня, потому что предстояла долгая разлука. Я чувствовал себя доблестным революционером, наследником народовольцев и старых большевиков… А тут просто выставили за дверь, как нашкодившего мальчишку. Все же хватило ума сообразить, что за мной будут следить, и в последующие дни я так петлял между посещениями разных друзей, знакомых и незнакомых, что не навел ни на кого из тех, кто мог быть интересен оперативникам ГПУ. Мне повезло: именно тогда я на целую неделю получил работу – собирать подписку на газеты и журналы. Поэтому я мог законно бродить по учреждениям, заводам и жилкооперативам, всучая рекламные проспекты и бланки для подписки (денег я не собирал, подписчики потом должны были сами платить почте). К тому же я знал множество проходных дворов, лазов, щелей в заборах и т.п. Радуясь своему хитроумию, я занялся распространением листовки-протеста против арестов большевиков-ленинцев, против «самоуправства сталинских жандармов». Два моих приятеля разбросали по десятку листовок на Электрозаводе и на заводе молотилок «Серп и молот», на их след так и не напали, так как они там часто бывали и до и после как «производственные практиканты», а я рассовал дюжину на паровозном заводе, куда ходил в библиотеку с проспектами, две штуки даже наклеил на дверях завкома и не удержался, похвастался тому же приятелю, который раньше знал про Ивана. На следующую ночь (29 марта) меня наконец арестовали…
Диковинно было вспоминать в полевой тюрьме и позднее в пересылках Бреста, Орла, Горького и даже в самой благоустроенной и благополучной из всех тюрем, в которых я побывал, в Бутырках, о десяти днях, проведенных во внутреннем корпусе Харьковского допра (дом принудительных работ – слово «тюрьма» тогда считалось старорежимным, почти как «каторга»)… Камера на троих, чистая, светлая; окно, разумеется, без намордника; через стену внутреннего двора корпус уголовников, откуда слышались блатные песни, громогласные переговоры или перебранка с этажа на этаж. Каждое утро через кормушку можно было купить – нам оставляли по несколько рублей наличными – газеты, журналы, а через день приходил «ларек», торговавший французскими булками, колбасой, сыром, конфетами. Библиотекарша тоже приходила через день, можно было даже заказать желаемую книгу. Кормили нас невкусно, но сытно. Обед всегда был мясным, а иногда и на завтрак, и на ужин давали мясную лапшу или кашу с мясом. Надзиратели обращались к нам «товарищи». Перестукивались мы с соседними камерами беспрепятственно. С одной стороны сидел радикальный «децист», который обличал жалкое примиренчество зиновьевцев и пустое краснобайство Троцкого. Он говорил, что и зиновьевцы, и Троцкий по сути всегда подыгрывали Бухарину, а тем самым и Сталину. Он выстукивал, что нужно прекратить болтовню, а организовывать забастовки, демонстрации, захватывать командные пункты» и, если потребуется, применять силу… С другой стороны были девчата-работницы. Они меньше интересовались теоретическими проблемами, да и перестукивались плохо, а расспрашивали главным образом, кому сколько лет, как зовут, какого роста, цвет волос и глаз, женат или холост… В один из первых дней в корпусе была шумная «волынка» – орали из камер, стучали в двери табуретками, кружками, выбивали «волчки», требовали открыть камеры, позволить выбрать старосту корпуса. За эту волынку я отсидел сутки в карцере – холодной полуподвальной камере, без постели, только голый топчан из железных полос, но курить позволяли, правда, обеда не полагалось и хлеба давали меньше, впрочем, я объявил голодовку. Допрашивали меня всего один раз, и это был опять не столько допрос, ведь я отказывался давать показания, сколько политический спор. Следователь – немолодой, болезненно тощий, усталый, сердито доказывал, что оппозиционеров приходится арестовывать и высылать потому, что они, сколько бы они ни трепались о своей революционности и преданности заветам Ленина и советской власти вообще, на деле только вредят, подрывают авторитет партии, ослабляют государство… Он явно презирал, хотя и словно бы жалел, мальчишку, начитавшегося до «полной каши в голове», вообразившего себя невесть каким революционером.
– Вам бы поработать, в рабочем котле повариться. Вы про жизнь только с чужих слов слыхали и, значит, ничего про настоящую жизнь не понимаете, а уже палки в колеса партии суёте.
Продержали меня в допре до 9 апреля и именно в этот день – мой 17-й день рождения – отпустили. В канцелярии тюрьмы отдали на поруки отца и опять взяли подписку о невыезде. Отцу помог его старый приятель Михаил Александрович Кручинский. В гражданскую войну он командовал Богунским полком, был заместителем Щорса, тогда же получил орден Боевого Красного Знамени – среди наших родных и знакомых он был единственным орденоносцем, тогда это звучало еще очень гордо. Он дружил с генеральным прокурором Украины Михайликом, и тот одним телефонным звонком решил мое дело.
Выйдя на свободу, я еще не был достаточно поколеблен в убеждениях, несколько раз встречался с подпольщиками, читал и передавал другим листовки. Однако к маю уже явно наметился распад оппозиции, ускоренный разоблачением «правых» – Бухарина, Рыкова, Томского. В газетах все чаще появлялись письма «отходящих от оппозиции», особенно сильное впечатление произвело письмо Преображенского, Радека, Смилги – все трое были весьма уважаемые лидеры, давние друзья Троцкого. В начале июня за городом состоялось тайное собрание. Связные на платформе встречали участников и провожали их, минуя толпы воскресных гуляющих, в дальний укромный лесок. Приехавший из Москвы «товарищ Александр» делал доклад о «текущем моменте и задачах ленинской оппозиции». Он говорил, что ЦК фактически принял ту программу индустриализации, которую предлагали оппозиционеры, объяснял смысл дискуссии между «Экономической газетой» и «Торговопромышленной». Эта дискуссия предшествовала окончательному разгрому «правых», которых еще раньше разоблачили большевикиленинцы. Теперь опасность нэповско-кулацкого перерождения можно считать устраненной. Сталин сам взорвал, так сказать, и социальную базу, и теоретические опоры своей узурпаторской власти. Однако сохраняется еще бюрократический аппарат, система зажима и прижима. Сталин и Молотов бесстыдно присваивают мысли, теоретические концепции и конкретные предложения Преображенского, Пятакова, Зиновьева, Каменева, Раковского, Залуцкого и других ленинцев…
Докладчику задавали вопросы, которые превращались в реплики и дискуссионные выступления. Я оказался в числе нескольких запальчивых «оппозиционеров против оппозиции». Мы доказывали, что раз теперь начинается такое огромное строительство, «правые» разоблачены, и с нэпом скоро покончат, значит, генеральная линия в основном правильна. Ради чего же вести подпольную работу, бороться против ЦК? Спорить о том, кто первый сказал, что кулак не может врастать в социализм, кто чьи мысли присвоил? В сравнении с великими задачами это уже мелкие дрязги. Вопрос о возможности построения социализма в одной стране, конечно, принципиальный, но сегодня второстепенный, так же, как вопросы расширения внутрипартийной демократии. Сейчас главное строить заводы, электростанции, укреплять Красную армию. Троцкий за границей пусть заботится о мировой революции, пусть там проявляет свои таланты пропагандиста и полководца, и это приведет его обратно в Коминтерн… А мы должны работать со всей партией, со всем рабочим классом, а не углублять раскол, не подрывать авторитет ЦК и советской власти…
Вскоре после этого вернулся из Верхнеуральского политизолятора Мара. Он «отошел» по заявлению Ивана Никитича Смирнова. То было наиболее сдержанно сформулированное отречение от оппозиционной деятельности.
Некоторых из тех, кто «отходил», по заявлению Преображенского, Радека, Смилги и других радикальных капитулянтов восстанавливали в партии и комсомоле. Присоединившихся к Смирнову, – а были еще оттенки: – к первому или даже третьему варианту его письма, – просто отпускали из ссылки, из политизоляторов. Мара был беспартийным. Вернувшись, он устроился на работу в какойто методкабинет по подготовке технических кадров. Он очень гордился своим четырехмесячным тюремным опытом, участием в голодовках, волынках и т.п.
Меня переубеждали газеты, разговоры со вчерашними подпольщиками, а больше всего Надя, которую я очень полюбил (год спустя, весной 1930 года, едва мне исполнилось восемнадцать, мы записались в загсе и стали жить вместе), и тем же летом я пошел в горком комсомола и подал заявление «об отходе от оппозиции».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94


А-П

П-Я