https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya-dushevoi-kabiny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

– Через час у меня назначена операция и я отдыхаю перед операцией, вот за шахматами… Именно так я готовлюсь к работе… И поэтому прошу меня больше не беспокоить… Понятно? И вот что еще… Если гражданин оперативный уполномоченный самовольно отменит мое распоряжение, то это будет значить, что он вместо меня стал главным хирургом… Тогда я немедленно прекращаю работу. Тогда скажите гражданину оперативному уполномоченному, – опять посмотрел на часы, – через час необходимо оперировать аппендицит во втором корпусе, а затем еще сегодня там же грыжу и вскрывать нарыв – кстати, его коллеге, уполномоченному с 9-го, он лежит в первом корпусе. Тогда пусть сам гражданин оперативный уполномоченный сегодня делает операции. Понятно? Прошу, чтоб через полчаса мне доложили, ушел ли этот этап. Вам затрудняться незачем… Там у вас есть дневальный зэка… Не забудьте только, пришлите сообщить… В противном случае пусть оперирует сам гражданин оперативный уполномоченный. Понятно? До свиданья!…
…Я сидел, уставившись в доску, и курил. Папеич опять сел, утирая платком влажный лоб и шею…
– Ну вот видите! Вы опять зевнули коня… Я же говорил! Без обратных…
Вечером телефонист-заключенный звонил на 18-й и у тамошнего телефониста, тоже зэка, спрашивал, как прибыл этап, спрашивал поименно о здоровье и при этом намекнул, кто каков.
Прошел еще месяц. Я уже работал медбратом во втором хирургическом корпусе. Вечером дежурил. После поверки прибежала Эдит.
– Выйди на минутку. Помнишь Степана, того, через которого тетю Дусю отправили? Его привезли сегодня в первый корпус… Перелом двух ног и позвоночника; дерево на него упало…

Часть шестая МОСКВА МОЯ
Глава тридцать первая. Санаторий Бутюр
Самый счастливый час в жизни?… Сегодня я бы уже не решился выбрать, какой именно час или день назвать самым счастливым. Но было время, когда на такой вопрос я отвечал уверенно: в августе 1946 года – не помню числа, примерно около четырех – был самый счастливый час моей жизни.
За трое суток до этого меня привезли в Москву. По пути я провел две недели в Горьковской пересыльной тюрьме. Ждал. Тоскливо было в людной камере. Вокруг чужие люди, измученные, озлобленные, несчастные; иные неприятны, даже омерзительны. После этого – сутки в удушливой тесноте столыпинского вагона Горький-Москва.
Потом вечер-ночь-день – вторая ночь – второй день и снова ночь в таком же вагоне, но уже неподвижном. Пересылка у Казанского вокзала. В купе-камеру, рассчитанную на 6-7 человек, набивали по 20-30; почти полдня было 36. На самых верхних полках третьего яруса не лежали, а сидели по трое, по четверо и по пять, задыхаясь от жары – крыша накалена августовским солнцем – и от зловония. На нарах второго яруса корчились, сидя в раскоряк. Внизу и сидели, и стояли, и лежали на полу, под скамьями. Внизу тоже задыхались, но к тому же еще были измяты, изжеваны давкой, затекшие ноги и руки сводило судорогами. Сверху текла моча – кто-то не удержался. Его исступленно материли, но как разобрать, кого именно? Да и не вытянуть руки…
По утрам выводили на оправку: конвоиры зевали, они были не злыми, а просто скучающе-равнодушными. Загаженная уборная. «Давай, давай, быстрее, быстрее». Торопили не столько конвоиры, а проклинающие и умоляющие сокамерники. Потом вызывали с вещами и грузили в воронок.
Радость – можно расправить руки и плечи, пройти несколько шагов, покачиваясь на ватно мягких ногах, в открытой двери вагона – утреннее солнце, великолепная прохлада. В воронке – опять давка, но уже не такая чудовищная. Вошедшие первыми сидят на скамьях, другие – на мешках, вплотную к их ногам, только последние – вповалку.
Везут. За тонкими железными стенками – шумы города: голоса людей, движение машин, гудки, сирены. Но через час-другой стены накалялись от солнца и в зарешеченный вентилятор в крыше сочился не воздух, а горячая пыль, пахнувшая асфальтом.
Часто стояли. Слышно было, как переговариваются конвоиры. Они ходили в пивную, в столовую. Мы стучали:
– Начальник, пусти оправиться… пить… мы голодные.
– Скоро приедем… Уже скоро… Вот сейчас…
Мы заезжали на другие вокзалы – Киевский, Курский, Белорусский. Вталкивали новых пассажиров.
Снова и снова просили, умоляли, требовали:
– Оправиться, пить… хоть глоток… оправиться…
– Терпи, уже скоро… Кто там ругается? Вот наденем браслеты и в рот портянку, будешь знать, падло!
Все же временами становилось просторнее, можно раздеться, сесть на железный пол – он холоднее стен, под дверью – щель, тоненькое дуновение. К вечеру и вовсе легче.
Просыпался голод: утром отправили до раздачи пайки. Но к вечеру привезли опять на Казанский, в тот же или в другой такой же вагон – их несколько стояло в тупике…
– Какая вам пайка, все роздали…
Так было и на второй день. Все роздано. Хорошо, что пустили на несколько секунд в загаженную уборную – и эти секунды были прекрасны. Ругаться с конвоем нельзя – впихнут, как накануне, в самое худшее купе. А это, кажется, не так полно: сесть, правда, уже некуда, но можно переступать с ноги на ногу, достать из кармана махорки, свернуть.
– Откуда, мужик?
– Отсюда же… Утром увозили… И вчера, и сегодня.
– Мы тоже уже два раза катались… увозют, гады, а пайки себе… Хоть бы на Красную Пресню отправили, там порядок. Там в вокзальных камерах горячая баланда и сахарок.
Но Краснопресненская тюрьма – пересылка для осужденных, отправляемых из Москвы, а на Казанском в вагонах – пересылка для прибывающих в Москву подследственных и по спецнарядам.
Третью ночь дольше всего я стоял в смрадной, душной тесноте, но все же хоть сверху ничего не текло и не капало и оставалась еще махорка. Часа два или три удалось подремать, сидя на смену с тощим, бледным молодым вором. Я оставлял ему покурить и давал медицинские советы: его взяли в Куйбышеве на рынке, жестоко избили, он жаловался, что мочится кровью.
В нашем купе было несколько цыган. Один, совсем молодой, лежал под скамьей. Ржевские колхозники, два угрюмых молчаливых старика, в оккупации были старостами. Мальчишки из ремесленных училищ, осужденные за прогулы – задержались дома после каникул. Пожилой машинист из Западной Сибири.
– Я член партии ленинского призыва, ударник пятилеток, с самых первых орденоносцев, еще с Кривоносом начинал… Я тогда «Трудовое Знамя» получил и за войну два ордена – «Звездочку» и «Отечественную» второй степени, а сколько благодарностей наркома – уже и не помню… А теперь вот указ. Поехал в отпуск в первый раз за 10 лет. С 1936 года без отпуска, без выходных. Как, значит, кончилась война – последняя, с японцами, – дали и мне наконец месяц, а дорпрофсож предложил путевку в Сочи. С начальником договорился – приеду на неделю позже, за счет выходных, ведь сколько раз без выходных ездишь, от бессонницы уши пухнут и безо всякой компенсации. А тут путевка, дорога, то да се… как раз нужно еще семь дней… Начальник депо разрешил, а приказом, как нужно, не оформил. А тут ревизия. И с начальником службы движения у меня склока была, я критиковал его, даже в газете пропечатал. И вот, пожалуйте, прогул семь дней! И, значит, пустил по указу. Получил семь лет, правда, без поражения в правах. Я жаловался; теперь привезли в Москву, надеюсь на пересуд…
Было еще несколько «сталинских воров» разных возрастов. Мой «сменщик» презрительно объяснял:
– Сталинский вор – это кто крадет с голоду, не умеючи, не как настоящий человек, настоящий цвет, который, как говорится, преступный мир. А эти только чтоб сейчас пожрать или папа и мама обедняли, и он хочет, чтоб украл – и концы, а потом – пожалуйста, я честный сын родины, несудимый гражданин, меня комсомол воспитал, я не крал, а только одалживал, я сам обожаю ударный труд, но мне кушать хочется… Вот это и есть сталинские воры – жлобы, сор, шкодники. Честный вор на таких и плюнуть не схочет…
Наутро опять вызвали с вещами – в воронок.
– Давай, давай, не разговаривай. Пайку в тюрьме получишь. Мы вас кормить не обязаны. Ваши пайки в Бутырках уже третий день лежат, а у нас наряда нет. Где я тебе хлеба возьму, не видишь, что здесь не пекарня… А почему вчера не свезли, это у шофера спрашивайте или у конвоя. Разве я вас возил? Так откуда я знаю, почему не отвезли. Значит, у них более срочные дела. Давай, давай, шевелись, в Бутырках и посрешь и пожрешь, как на воле.
Воронок ездил по Москве до жары и долго стоял где-то на тихой улице под солнцем. Конвоиры лениво переговаривались в стороне. Они ходили пить пиво.
Нас осталось трое, сидели в одних кальсонах на полу, утирая грязный, липкий пот.
Инженера-механика, заключенного с 37-го года, везли из Воркуты по наряду, зачем и куда – не знал.
Второй – тоже инженер, котельщик, осужден недавно. Еще в двадцатые годы уехал в Чехословакию. Тогда разрешали. Там женился на чешке. Принял чехословацкое гражданство. При немцах ушел из фирмы, работал в маленькой ремонтной мастерской, ремонтировали отопление, домашнюю утварь.
– Моего свояка расстреляли немцы. Когда наши пришли, все так обрадовались. Я тоже, конечно, с открытой душой. У нас бывали офицеры, очень симпатичные молодые люди. Я интересовался, как найти родственников в России, долго не имел известий. Сестра в Саратове замужем, два двоюродных брата на Урале. Меня вызвали в комендатуру, я даже с детьми не простился. Сказали – на несколько минут, по поводу ваших вопросов. А там, пожалуйте, ордер – и все… Потом, правда, жене разрешили передать вещи, продукты. Следствие полгода. Нет, не били. Только пугали, грозили. Я все говорил честно, скрывать было нечего. С эмигрантскими организациями не связывался. Но я ведь русский человек, и среди знакомых были русские семьи. Иногда в церкви приходилось бывать, на свадьбах, на крестинах, на панихидах…
Когда наши пришли, все русские очень радовались. Я всю жизнь прожил на виду, пятнадцать лет в одном и том же доме квартировал, десять лет в одной фирме работал и еще пять – в одной мастерской. Свидетелей сколько угодно. Но никого не позвали. Потом во Львове военный трибунал. Десять минут всего. Задали несколько вопросов: «Признаете себя виновным?» – Нет, говорю, хочу объяснить. – «Ладно, ладно, суду все ясно…» Даже не уходили совещаться, шептались полминуты. Объявляют: измена родине, десять лет и еще пять лет, как это говорится, безо всяких прав. Я подал кассационную жалобу. Ждал больше двух месяцев, и вот привезли в Москву. Но, знаете, даже не верится. Поразительно – такая великая столица, такая могучая держава, и вот мы здесь, в таких условиях, можно сказать, совсем бесчеловечных…
Втолкнули четвертого с двумя мешками; в дверях с него сняли наручники. Он сел на большой мешок, растирая запястья. Маленькая кепочка, бело-синяя спортивная рубашка. Коротко стриженный, узкоплечий, белобрысый; бровей нет – серенькие бугорки, красноватые веки, водянисто-серые, выпуклые глаза, маленький рот.
– Жарко, мужики? Оголодали? Давайте, рубайте!
Он достал из мешка сухари и пиленый сахар, дал каждому полным двугорстьем.
– Сужденные? А я с вышкой. С Можайского… Облсуд выездной дал вышку. Привезли или шлепать, или миловать. Может, и шлепнут… У меня уже четвертая судимость. Это открытая, а так побольше будет. Весной оторвался я с Печоры – и полсрока не было, оторвал с концами в цвет… Я зовусь Сашок Московский, а правильней говорить, подмосковный. И партнер с Можайского. Ну, мы там сберкассу работнули, а через месяц еще продмаг. Мы двое и еще двое, тоже приезжие. Только там шухер получился. Мы пьяные были. А те двое еще без понятия босяки, так, только на ноги становились. Но я-то дурак… Даже обидно, вроде башку заменили… Правда, оголодал я в лагерях. Три года сосаловка. Доходил, думал, не оживею. А тут с той сберкассы чистые гроши взяли, моя доля больше двадцати кусков… Я женился на честной. Она и не знала, кто я, верила, с Германии демобилизованный… Мы еще раньше с тем партнером проездом под Москвой углы отвернули, – трофейные, прибарахлились, будь спок… Так мы с ей жили, сколько – три, не, четыре месяца, – ох и жили! Всего, чего хошь, от пуза, и шоколад, и вино… Так жили, бля буду, помирать не жалко. И жена меня уважала, и мама ихняя, ну прямо как сына родного. Сашенька, я тебе баньку стопила… Таня – это жену мою так зовут, – ты чего же Сашеньке мало штец насыпала?… Ты ему не мослы, а мясо положь…
Очень хорошая женщина теща и справедливая. Вот я дурак и зажрался, и мышей не ловил. А тут и тот партнер обратно, и новые. Продмаг в Можайском верняк, значит. Пошли мы дуриком, пьяные. Придавили сторожа… Надо было когти рвать, куда подальше. А я фраернулся. Правда, фарт был, дай Бог – продукты всякие, сало, масло, тушенка эта… Водки разной… Мы полуторку с базы угнали, всю нагрузили. Заначили, как надо, втихаря, дуванили честно. Я домой подался. Но только мне жалко от жены, от тещи, от своей хаты. А тут мусора и псы надыбали след. Мы с партнером как раз пошли с дома, и обратно пьяные, у него дура и у меня – трофейные парабелы. Мы их закнацали с даля, рванули в переулок. Они – стоп! Руки вверх! Мы – туда-сюда… Они псов пустили… Партнер одного пса на пять шагов: раз! и с первой пули амбец! Тут мусора пошли, как на фронте: бах, бах!… Пули только: жик, жик! Партнер сзади был, я слышу: «Ой, Сашок, ой…» Смотрю: он уже копыта откинул. Тут я психанул, забег в какую-то сараюшку, залег там в оборону, прицельно пуляю. Трех или четырех гадов подранил, на суде говорили: один потом сдох. Так они тут вояк вызвали, пожарную кишку, только пушек не было. Но потом, когда меня взяли – патроны у меня кончились, – они обрадовались, даже били мало, бля буду, только связали всего, как запеленали. А на суде, конечно, уже посчитали бандитизм. Только это обидно. Я ведь кто? Честный вор в законе – я этих бандитов и хулиганов так презираю, ну не лучше гадов и лягавых. Чтобы дуру наставить: «даешь гроши» или чтоб зарезать человека, ума не требуется и смелости не требуется, нужно только нахальство и никакой совести. А ведь каждый человек жить хочет, у него, может, жена или мама, или даже дети, могет быть. А тут ему такой дурак долбаный берет и горло режет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94


А-П

П-Я