сантехника интернет магазин 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ну такой уж я получился: думаю, мне было бы легче, если б я смотрел на жизнь вашими глазами, но я не могу. Должен вам признаться, я никогда не встречался с подлинным художником. А с каким удовольствием я бы с ним поговорил!
– Вот как, – сказал Ульрик, – да вы ведь говорили с ним всю свою жизнь, так и не поняв этого. Как вы смогли бы распознать при встрече подлинного художника, если вы не сумели увидеть его в собственном друге?
– Очень рад это услышать, – пискнул Макгрегор. – И теперь, раз вы бросили меня на канаты, признаюсь вам, что я считаю его художником. И всегда считал. Насчет того, чтобы слушать его, так я всегда к нему прислушивался, и очень серьезно. Но при этом у меня возникали сомнения. Если б я его слушал слишком долго, он подрыл бы мой фундамент. Я понимаю, что он прав, но я ведь уже говорил вам: если хочешь двигаться вперед, если хочешь жить, ты не можешь позволить себе такое мышление. Ну конечно, он прав! Вот я бы поменялся однажды с ним местами, счастье-то какое! И к чему бы привели все мои старания? Я – юрист. Ну и что? Да только то, что я не художник, как вы изволили сказать, и догадываюсь, что все мои беды в том и заключаются, что никак не могу смириться с тем фактом, что я всего-навсего еще одно ничтожество…

7

В городе на двери Ульрика я нашел записку Мары. Оказывается, она вернулась, как только мы уехали, и ждала меня, ждала, просидев долгие часы на лестнице. Если, конечно, верить ее словам. В постскриптуме сообщалось, что она с обеими подругами отправилась в Рокавей и чтобы я объявился как можно скорее.
Я нашел ее в сумерках на станции. Она ждала меня в купальном костюме, на который был наброшен макинтош. Флорри и Ханна еще отсыпались в гостинице. Ханна потеряла свою великолепную новую челюсть и находилась в глубокой прострации. Флорри, по словам Мары, собиралась обратно в леса: она без памяти влюбилась в Билла, одного из лесных объездчиков. Но сначала ей предстояло сделать аборт – сущий пустяк, для Флорри во всяком случае. Загвоздка была в том, что после каждого аборта она толстела. Если так пойдет дальше, то скоро на нее совсем перестанут обращать внимание. Разве только черномазые.
Мара повела меня в другую гостиницу, где нам предстояло провести ночь. А пока мы присели немного поболтать за бокалом пива в мрачном столовом зале. Чудно она выглядела в своем макинтоше – словно выскочила средь ночи из загоревшегося дома. Нам было невтерпеж поскорее очутиться в постели, но приличия ради мы притворились, что спешить нам некуда. Вскоре я совсем потерял ощущение места: мне казалось, что наше рандеву происходит в угрюмой хибаре где-нибудь на берегу Атлантики в канун Исхода. Беззвучно вплыли две или три парочки, присели, глотнули вина, о чем-то пошушукались. Человек с огромным ножом мясника прошел мимо, он держал за ноги обезглавленного цыпленка, и кровь оставляла на полу зигзагообразный след – словно прошла в дым пьяная шлюха, не замечающая, что у нее началась менструация.
В конце концов нас проводили в отсек длинного коридора. Выглядело это как тупиковая станция в дурном сне или оторванная часть картины де Кирико . Коридор образовывал ось двух совершенно разъединенных пространств, если бы вы по ошибке свернули влево, а не направо, вы могли бы и не отыскать обратного пути. Мы быстро разделись и рухнули в железную койку, дымясь от вожделения. Мы были как цирковые борцы, которых оставили на арене распутывать свои объятия, а огни уже погашены и публика давно разошлась.
С неистовыми усилиями Мара пробивалась к оргазму. Но что-то разладилось в ее сексуальном механизме, она словно отделилась от него; была ночь, и она потерялась во мраке; движения ее были движениями впадающего в забытье: он тщетно старается вновь обрести свое тело, когда сознание уже начало сдаваться. Я встал, чтобы умыться, немного остудить себя холодной водой. Умывальника в комнате не было. В желтом свете еле горящей лампочки я увидел себя в треснувшем зеркале: выглядел я как Джек-Потрошитель, ищущий соломенную шляпу в ночной посудине. Мара, запыхавшаяся, потная, лежала на кровати ничком: вид измочаленной одалиски, покрытой фестончиками слюды. Я влез в штаны и двинулся по воронкообразному коридору на поиски туалета. Перед мраморной чашей умывальника стоял голый по пояс лысый человек, оплескивая себе грудь и подмышки. Я терпеливо ждал, пока он закончит омовение. Он фыркал, словно морж, а потом раскрыл маленькую коробочку и щедро осыпал тальком торс, испещренный грубыми складками, морщинистый, как слоновий хобот.
Вернувшись, я застал Мару с сигаретой в зубах, старающуюся ублажить себя самостоятельно. Вожделение испепеляло ее. Мы снова приступили к делу, на этот раз расположившись по-собачьи, но и теперь ничего не получалось. Комната начала вздыматься и вспучиваться, на стенах выступала испарина, тощий соломенный матрац почти касался пола. События разворачивались как в дурном сне. Из коридора доносилось прерывистое астматическое дыхание, похожее на вихрь, проносящийся сквозь тесный крысиный лаз.
И вот когда она наконец должна была кончить, мы услышали какую-то возню у наших дверей. Пришлось оторваться от нее и выглянуть наружу. Пьяный искал свою комнату. Когда немного погодя я снова отправился в путь, чтобы снова остудить свой член еще одной порцией прохладительного, пьянчуга все еще мыкался в поисках. Все фрамуги над дверями были открыты, и оттуда доносилась жуткая какофония, словно имело место явление Иоанна, едока акрид. Когда я снова предстал перед строгим судом, мне показалось, что член сделан из заскорузлой изоляционной ленты. И ощущение было такое же, резиновое: как проталкивать кусок застывшего жира в дренажную трубку. Больше того: никаких других зарядов у батареи не осталось, и если б она сейчас выпалила, то только чем-то вроде желчи, или червей, или капель гноя. При этом он у меня стоял, крепкий, как молоток, но в то же время потерял все признаки инструмента для секса, выглядел омерзительно, словно дешевое дрянцо из десятицентовых лавочек, как раскрашенный рыболовный крючок. И на этой яркой блестящей дряни угрем извивалась Мара. В пароксизме страсти она перестала быть женщиной; это была масса каких-то не поддающихся определению, судорожно дергающихся, корчащихся контуров: так выглядит на рыбий взгляд кусок свежей наживки в перевернутом выпуклом зеркале волнующегося моря.
Меня уже не интересовали ее извивы, весь я, за исключением той моей части, что находилась в ней, был холодным, как огурец, и далеким, как Полярная звезда. Все это воспринималось мной как дошедшее издалека сообщение о смерти человека, о ком и думать позабыл давным-давно. Мне лишь оставалось уныло ждать того невероятно запаздывающего взрыва влажных звезд, которые осыпятся на дно ее утробы дохлыми улитками.
Ближе к рассвету, по точному восточному времени, по застывшей гримасе вокруг ее принявшего цвет сгущенного молока рта я понял, что это произошло. Лицо ее пережило все метаморфозы прежней, внутриутробной, жизни, но только в обратном порядке: последний проблеск погас, и лицо опало, словно проколотый воздушный шарик; глаза и ноздри потемнели, как задымленные желуди, на пошедшей легкими морщинами коже. Я отвалился от нее и сразу же нырнул в кому, кончившуюся лишь к вечеру вместе со стуком в дверь и свежими полотенцами. Я взглянул в окно и увидел скопище битумных крыш, усеянных там и сям темно-сизыми голубями. От океана катился рокот прибоя, а здесь его встречала металлическая симфония разъяренных сковородок и противней, остуженных дождем лишь до ста тридцати девяти градусов по Цельсию. Гостиница гудела и жужжала подобно огромной жирной мухе, издыхающей где-то в глухом сосняке. А по оси коридора между тем произошли новые изменения, сдвиги и перекосы. Сектор А, тот, что находился слева, оказался закрытым, заколоченным, похожим на те огромные купальни вдоль пляжных променадов, которые с окончанием сезона сворачиваются сами собой и испускают последние вздохи сквозь бесчисленные щели и трещины. Другой, безымянный, мир справа был уже размолочен тяжеленной кувалдой; несомненно, здесь поработал некий маньяк, который стремился оправдать свое существование такой усердной поденщиной. Под ногами было слякотно и скользко, словно армия непросохших тюленей весь день сновала в ванную и из ванной. Открытые там и сям двери позволяли любоваться неуклюжей грацией дебелых русалок, мучительно втискивавших могучие шары молочных желез в тонкие рыбацкие сети из стеклянного волокна и полосок влажной глины. Последняя роза лета угасала, превращаясь в разбухшее вымя с руками и ногами. Скоро эпидемия кончится, и океан снова обретет свое студенистое великолепие, вязкое, желатиновое достоинство, отрешенное и озлобленное одиночество.
Мы вытянулись с подветренной стороны макадамового шоссе , в углублении гноящейся песчаной дюны, рядом с остро пахнущими зарослями. А по шоссе катили сеятели прогресса и просвещения с тем привычным успокаивающим тарахтением, которое всегда сопровождает это мирное передвижение на харкающих и попердывающих хреновинах, плодах соитий жестяных коробок с проволокой. Солнце садилось на западе, как положено, но на этот раз без блеска и сияния, на этот раз закат выглядел омерзительно: огромную яркую глазунью заволакивали тучи соплей и мокроты. Это был идеальный фон для любви, такой же как среди аптечных стоек и ярких обложек покетбуков. Я снял туфли и осторожно дотянулся большим пальцем, исполненным нежности, до самой промежности. Мы лежали, закинув руки, она – головой на юг, я – на север. Наши тела отдыхали, плавали, почти не покачиваясь, – две большие ветки, застывшие на поверхности бензинового озера. Гость из Возрождения, наткнись он случайно на нас, решил бы, что нас забросило сюда из картины, изображающей жалкую смерть кого-то из окружения дожа-сибарита. Мы лежали у ног рухнувшего мира, и это был скорее стремительный этюд по перспективе и ракурсам, где наши распростертые тела являли собой забавные детали.
Разговор был бессвязный: то торопливый и сбивчивый, то вдруг обрывался тупым ударом, словно пуля запуталась в мускулах и сухожилиях. Да мы и не разговаривали, мы просто приткнули наши сексуальные аппараты на случайной стоянке антропоидных, жующих жвачку машин у кромки бензинового оазиса. Ночь весьма поэтически явится на сцене, словно укол трупного яда, смешанного с гниющим помидором. Ханна найдет свою искусственную челюсть, завалившуюся за механическое пианино; Флорри стибрит где-то ржавый консервный ножик и расковыряет себя до мощного кровотечения.
Мокрый песок липнет к нашим телам с цепкостью свежеоклеенных обоев. От близлежащих фабрик и больниц доносится восхитительный аромат отработанных химикалий, обмаранных простыней, ненужных органов, вырванных у живых и оставленных медленно догнивать целую вечность в запечатанных сосудах, с великим тщанием снабженных аккуратными этикетками. Недолгий сумеречный сон в Морфеевых лапах дунайской таксы .
Когда я вернулся в город, Мод с вежливой щучьей улыбочкой поинтересовалась, хорошо ли я провел уик-энд. Ей показалось, что у меня, пожалуй, несколько утомленный вид. И она добавила, что надумала устроить себе каникулы: от давней, еще монастырской, подруги получено приглашение провести несколько недель в ее загородном доме. Я нашел эту идею замечательной.
Через два дня я провожал ее с дочкой. На вокзале Мод спросила, не хотел бы я проехаться с ними несколько перегонов. Я подумал, что нет смысла отказываться. Может быть, она воспользуется этой поездкой, чтобы сказать мне нечто важное. Я сел в поезд и проехал несколько станций, болтая с ней ни о чем и удивляясь, что она не переходит к более серьезным темам. Ничего подобного так и не произошло. В конце концов я сошел с поезда и помахал ручкой. «Скажи папочке до свидания. Ты его теперь не увидишь несколько недель». До свидания! До свидания! Пока! Я прощался очень натурально, эдакий провинциальный папаша, провожающий женушку и дочурку. Она сказала: «Несколько недель». Как же это прекрасно! Я бегал взад и вперед по платформе в ожидании поезда, обдумывая все, что успею сделать за время ее отсутствия. Мара будет в восторге. У нас получится что-то вроде медового месяца: миллион вещей мы сумеем переделать за эти несколько недель.
На следующий день я проснулся со страшной болью в ухе. Позвонил Маре и попросил ее встретить меня возле приемной врача. Врач этот был один из друзей Мод, найденных для нее самим дьяволом. Однажды он едва не убил нашу дочь своими средневековыми пыточными инструментами. Теперь пришла моя очередь. Мара осталась ждать меня на скамейке у входа в парк.
Доктор явно обрадовался моему появлению. Затащив меня в псевдолитературную дискуссию, он принялся кипятить инструментарий. Потом проверил какую-то, действующую с помощью электричества стеклянную клетку, очень напоминавшую прозрачный телеграфный аппарат, но на самом деле оказавшуюся бесчеловечной убийственной дьявольской придумкой; он намеревался использовать ее против меня на прощание.
Так много докторов возилось с моим ухом, что к тому времени я вполне мог считаться ветераном. С каждым новым приступом омертвление кости все ближе и ближе подбиралось к моему мозгу. В конечном счете оно добралось бы туда, мастоид превратился бы в разъяренного мустанга, зазвучал бы концерт серебряных пил и серебряных молоточков, и как-нибудь я приплелся бы домой с головой, свернутой набок, как у парализованного скрипача.
– Вы этим ухом больше ничего не слышите, конечно? – спросил доктор, без всякого предупреждения вонзив раскаленную проволоку в самую сердцевину моего черепа.
– Нет, почему же, – ответил я, чуть не падая с кресла от боли.
– Сейчас будет немножко больно, – сказал он, орудуя своим дьявольским крючком.
И так это продолжалось – каждая операция была мучительнее предыдущей, – пока я, вне себя от боли, не понял, что вот-вот выпущу ему кишки. А оставалась еще электрическая клетка:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76


А-П

П-Я