C доставкой магазин Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Те, кто сходил с ума, бросались в море с башен. Вода поглощала их, за ними головой вниз ныряли акулы, а в тюремный журнал заносили «убыл» и не ставили числа. Число ставили, когда мертвец объявлял голодовку перед посещением какой-нибудь шишки. В прочее время мертвецы исправно ели, что было на руку начальнику тюрьмы.
Особого назначения у тюрьмы не было. Их просто забыли и порой присылали к ним тех, кто не умещался в других тюрьмах. Дело случая… Иногда тут чистили дышащие на ладан пушки, и одних это отвлекало, а других сердило. Бессмысленная работа хуже безделья. Бронзу оттирали тряпками и салом, пока львы и орлы не начинали сверкать, как на старинных монетах.
На одной доске раскаленным гвоздем процарапали странную надпись: «Про женщин говорить воспрещается». Доска почти истлела, высохла от солнца и соли, осыпалась пеплом. Когда же написали эти слова? По слухам, кто-то воплотил свою волю в буквах очень давно, на пиратском корабле, который плавал по всему свету. В лучшие времена здесь, в замке, карали смертью за нарушение этой заповеди. Когда же солдаты сменились тюремщиками, не только говорить, но и думать о женщинах стало просто невыносимо, словно ворон тебе глаза выклевывал. Доска висела в одном из самых дальних уголков, где пахло мочой.
— Счастье твое, кум, что ты тут не жил, когда за эту надпись строго спрашивали.
— А что бы мне сделали? — любопытствовал Гойо Йик.
— Да ничего: камушек на шею, и в воду.
— Я вот что скажу, кум…
— Говори, кум, только не про женщин…
— Если кто мать вспоминал, ему ничего не бывало, это и у них разрешалось — мать превыше всего.
— Нет, кум, бывало, потому и матерь божью запрещалось поминать. Ловко это они, мудро… Про матушку свою поговоришь — и вконец ослабнешь. Опасно вспоминать о счастливых днях. Был ты солдат, стал младенец…
Навстречу им вышел тюремщик, похожий лицом на погнутый ключ. Он указал рукой на чистое небо и на душную бескрайнюю синеву океана.
— Небо ясное, может, другой остров увидим. Он большой. Игропа называется.
Кумовья и тюремщик взобрались на башню и увидели черную точку на морской глади. Это возвращался из замка на землю сеньор Ничо Акино. Лодочник и бывший письмоноша перебрасывались словечком-другим. Звали лодочника Хулиансито Кой, но сам он выговаривал «Хулиансико». Ходил он голым, в одной набедренной повязке. Знал он много и мало, читал еле-еле, лодкой правил на славу. Об этом и говорил ему Ничо Акино, а он скалил рыбьи зубы, греб и приговаривал: «Акулы тут, а там, на земле, — ящерицы. Мы для них — еда, так и норовят сожрать». Они взобрались по лесенке на пристань, где стояла малая таможня, и каждый направился к себе, сеньор Ничо — с пакетами, корзинами и пустыми ящиками, Хулиансито — с веслом на плече. Теперь им не было дела друг до друга.
— Эй, кум, вон остров Игропа… — сказал Револорио, подталкивая локтем Гойо Йика.
— И верно, кум! Как ты только увидел?…
Подслеповатый и усатый тюремщик сощурился, вглядываясь в даль, не увидел ничего, спустился вниз и поведал, что, если то была не Куба, они хорошо видели самый остров Игропу.
Гойо Йику (и куму, конечно!) оставалось досидеть пять месяцев, когда, плетя на заказ шляпу, он ясно услышал, как у ворот выкликают его имя. Привезли новую партию, узники сходили по трапу с паровой лодки под охраной солдат со знаменем и трубами, а начальник тюрьмы принимал их, вызывая каждого по списку.
— Гойо Йик, — пропел начальник тюрьмы.
Кум Двуутробец положил шляпу и пошел посмотреть, не родич ли какой прибыл. Как-никак, и фамилия, та же, и самое имя…
Гойо Йиком звался высокий черный паренек с живым лицом, ясным взором и важной повадкой.
Двуутробец спросил его:
— Ты Гойо Йик? А паренек ответил:
— Да. Вам что-нибудь нужно?
— Нет, я так. Услышал имя и фамилию, пошел поглядеть. Не устали с дороги? Вас как, пешком вели? И нас пешком. Ничего, тут отдохнете, будто покойнички на кладбище.
Как только Двуутробец увидел новенького, он понял, кто это. Глаза его налились слезами, горло сдавило, он качал и качал седой головой, стоя рядом с парнем. Горечь поднялась из самой утробы, но была в ней и сладкая капля надежды: сын скажет ему, где Мария Текун.
Он пошел рассказать все это куму Паскуалю и попросил его помолиться Двенадцати Эммануилам. Молитву эту мало кто знал, а укрепляет она и вразумляет на диво, только ты обратишься к первому Эммануилу, святому Харлампию.
Кум Паскуаль сказал Гойо Йику, что Гойо Йик Двуутробец — его отец. Еще там, у ворот, пареньку показалось, что среди чужого, враждебного мира он увидел что-то свое, но не мог понять, в чем тут дело. Теперь же, когда понял, он лег с ним рядом спать, и спал как следует, первую ночь спал хорошо под защитой родного отца. Он сам не заметил, как перестал бояться, и мирно смежил веки.
Зато Двуутробец, спрашивая о матери, боялся сильно — ему было страшно, что все его мысли о ней лопнут как воздушный шарик. Сын ответил ему, что сперва она увела их в горы, полагая, что отец будет искать их на побережье.
— В горы… — сказал Двуутробец. — А куда это?…
— Туда, повыше. Мы там жили шесть лет. Матушка работала в большой усадьбе. Ей дали домик, и выросли мы в тех краях.
— Отца другого завели?…
— Да нет, куда там! И нас много, и матушка наша очень страшная.
«Страшная», — повторил про себя Двуутробец Гойо Йик и чуть не сказал: «Как же это? Она была красивая!», но вспомнил, что никогда не видел ее, просто все говорили, что она красива.
— Потом мы вернулись в Писигуилито, отца искали, значит вас, и не нашли. Мы думали, вы ушли, а то и печалились, что умерли. Тогда матушка вышла замуж. Нам сказали, что вы искали ее и свалились в пропасть, потому что не видели ничего.
— За кого она вышла?
— Да за одного… Про него ходил слух, что он в сговоре с чертом. Так оно и было, наверное. Странные дела у нас творились: какие-то люди приходили на матушку взглянуть, а он их не гнал и не звал, ничего. Они хотели узнать, хорошая ли она, доброго ли нрава, следили за ней.
— Хорошая, какая же еще! — воскликнул Двуутробец.
— Потом мы один за одним стали сбегать из дому, только Домиансито, самый младший, остался при ней и рассказал нам, что в матушку влюбился сам черт и сделал ее красивой, чистенькой, молоденькой, прямо картинка. А муж ее черта избил, придет — избитый уходит. Мертвым боем бил, и черт ничего не мог поделать, у них был уговор: если матушка кого не любит, отчим наш может его бить, а тот его не может. Матушка черта терпеть не могла, вот отчим и колотил, а сатана его не трогал.
— А за что тебя посадили?
— За гордость… Заставляли нас работать без денег… Что на свете творится, нету правды…
Двуутробец Гойо Йик рассказал сыну, как он прожил жизнь, тщетно разыскивая их по деревням и дорогам. Сперва — про лечение, как Чигуичон Кулебро вылечил ему глаза. Потом — про короб. Наконец про дурацкую затею с водкой и про тюрьму. Он, когда искал их, боялся, как бы они не пошли к морю — там водится червяк, от которого люди слепнут. Но слава богу, матушка ихняя — женщина умная. Себе жизнь загубила, а детей подняла.
Гойо Йик рассказал отцу, что матушка у них боевая, посмелей иного мужчины, прямо воин, и хотела его выкрасть из замка. Но теперь, когда он знает, какие тут волны, сколько акул и прочей дряни, он просил передать ей, что не надо. Ночью в море опасно.
— Приедет она тебя навестить…
— Ясное дело, белья мне привезет — переодеться не во что.
— Ты ей и скажи, сынок, пускай сама посмотрит, какое тут опасное море, какие страшные скалы, какой наш замок проклятый.
— Вы с ней повидаетесь… Двуутробец неуверенно махнул рукой.
— Там посмотрим… Не завтра она приедет, время есть. Лишь бы приехала.
Занавес черных туч отделил от них землю. Темную его ткань сотрясали раскаты грома, а молнии золотыми шипами впивались в море.
— В такие дни, сынок, и акулами не утешишься.
Ветер ревел. Ливень лил. Волны высотой с церковь вздымались и рушились. Остров и замок на нем отделялись от земли.
— Не дай бог, отец, оторвет нас и угонит в море…
— И причалим мы к острову Игропе. Только тогда ты матушку не увидишь.
— Значит, еще один остров есть?
— Тут тюремщик говорил, мы его зовем Португалец. А я так думаю, ничего за морем нет. Мы в горах росли, нелегко нам море представить, оно как зверь.
В плохую погоду страдало и производство шляп. Когда солнце не светит, пальцы не двигаются, словно их сплели в косу, а пальмовое волокно совсем сырое, трудно его плести.
— Долго тут сидишь, — сказал Двуутробец, меняя тему, — и скрючит тебя ревматизма. Руки не слушаются. Нам, старикам, и боль в радость.
Буря бушевала на берегу и на море. Даже в самых дальних уголках замка на скале, защищенных толстыми старыми стенами, где за века окаменела известь, что-то хрустело, как будто и хрупкое и крепкое. Стало почти совсем темно. Голоса стражников, солдат и заключенных заглушали порой беспомощный вопль, раздававшийся в самом сердце бури. И солдаты и узники глядели на разбитое бурей судно, мечущееся по волнам.
Подойти к нему не удалось. О нем ничего не знали. Заключенные сжались от страха, почти исчезли под натиском разбушевавшихся стихий. Волны ударяли топорами, а в глубине — ломом, сотрясая море, и белая пена боевым петухом взлетала до мрачных тихих башен.
Оба Гойо Йика всю ночь не смыкали глаз и в сырой темноте Думали об одном. Разбилось судно. Они не спешили поведать друг Другу свои страхи и предчувствия, но среди ночи больше не смогли молчать, тем более что оба не спали. Слова вырвались как лай, когда собака сама пугается, что лает. Нет, это не она, не может такого быть. Сперва она привезет белье сыну, потом потолкуем, как его выкрасть.
— Разве что этот, который с чертом… — едва выговаривал Двуутробец.
— Да нет, отец, — не сразу отвечал Гойо-сын. — Вроде бы черт его отпустил…
— Как, ты сказал, его звали? Не все имена держатся в голове…
— Бенито Рамос его зовут…
— А черт его, значит, бросил?
— Да, освободил…
Они закутались потеплее, поговорили еще и уснули. Двуутробец нет-нет да протягивал руку, чтобы потрогать сына, а тот от этого лучше спал. Старая кровь и кровь молодая, а все одна. Ствол и ветка, бревно и щепка в бурю.
На берегу, в отеле «Кинг», сетки от москитов промокли и просолились, как рыболовные сети. Хозяйка глядела на Ничо Акино, а Ничо Акино что-то чувствовал, но ответить ей не смел. Он боялся, что, если его подозрения отольются в слова, уже ничего нельзя будет сделать, нельзя будет разрушить то, что обретет плоть.
Гонимый хозяйкиным взглядом, он все так же молча поднялся на верхний этаж. Винтовая лестница скрипела под его ногами. Сжимая липкие от соли перильца, он прошел шага два и толкнул дверь. В номере никого не было. Никого. Никого. Только шлепанцы, фетровая шляпа (сеньор Ничо вперил в нее взор и прикинул, что она достанется ему по праву родства, которым связаны слуга и хозяин), подсвечник с оплывшей свечой, несколько спичек.
Хозяйка ни о чем не спросила его, но он сказал сам:
— Нету…
— Вот видишь… — Хозяйка стояла к нему спиной, у бара, когда он вошел в зал. — Так я и знала… затянула его буря… — Она закинула голову, потом обернулась с пустой стопкой в руке. — Вот видишь… вот видишь…
— Он что, в опасности?
— Теперь уже нет…
Хозяйка поскорей налила себе коньяку и снова хлопнула стопку.
— Значит, и горевать нечего.
— Если он в море, с ним уже ничего не будет, а если на берегу — тоже не будет. Богу угодно, чтобы он ушел в горы, где золото есть.
Весть о том, что у портового замка разбился корабль, дошла до отеля «Кинг» через несколько дней, когда буря унеслась в Карибское море. Хозяйка выпила бутылку коньяка. Ничо Акино эту бутылку открыл и отнес к ней в комнату. Хозяйка лежала в постели голая до пояса, словно престарелая сирена. И, входя и выходя, Ничо Акино пожелал ей доброго здоровья. Она не ответила. По-видимому, она сошла с ума — даже не замечала, что лежит с голой грудью при чужом человеке. Более того, она без зазрения совести почесывала эту жалкую, сочащуюся морской водой грудь. Слуга поставил на ночной столик бутылку и чистый стакан. Повсюду валялись окурки постояльцевых сигар, от них несло надушенным калом. Хозяйка не видела сеньора Ничо или притворилась, что не видит. Из облака дыма она еле-еле пошевелила желтыми от табака пальцами, попросила другую сигарету. Выйдя за дверь, сеньор Ничо прислушался, но услышал только, как булькает коньяк у хозяйки в горле. Потом она встала и кинулась к двери, за ним. Он отпрыгнул, она его изловила у перил галерейки. И сейчас все так же она не видела его. Она истошно вопила, ругалась, обзывала бога дурными словами. У сеньора Ничо волосы встали дыбом. Море вздымало волны, словно уши, и уносило крики в глубь мира, где и таился бог.
На следующий день в отеле «Кинг» творилось черт те что. Буря ушла. На берегу валялись тысячи рыбешек. Древесные стволы, облепленные илом, торчали, как искалеченные ноги, или плясали на воде корнями кверху, словно обутые утопленники.
— Боюсь я… — сказал сеньор Ничо хозяйке, засунувшей в лифчик все, что болталось вчера наружу.
— Чего тут бояться, лей в кокосы…
— А чем я их заткну?
— Черным воском замажешь. Так я и разбогатела — на кокосах нажилась. Дни стояли холодные, в тюрьме* что хочешь дадут за кокос. Ты прямо трус какой-то, не мужчина!… Без риска не проживешь… — И хозяйка подумала о корабле, разбившемся о скалы, о своем постояльце… — А еще женщину ищешь, которая в колодец свалилась!… Трусу ничего не найти… Богатые оттого и богаты, что не боятся красть у других, комбинировать, торговать. Да что хочешь! Когда у человека много денег, он непременно кого-нибудь да обдурил…
— Если кокос будет как настоящий, кто же станет из него пить?… Нет, только вам в голову придет после бури торговать кокосами!
— А ты подмажь начальнику руку. Возьми сто песо, будешь входить, сунь ему незаметно. Ну а потом кричи: «Кокосы! Кокосы!…» Они там знают… Увидишь, как обрадуются, и поймешь, что ты и дельце обделал, и добро сотворил.
Все вышло на славу. Каждый купил по кокосу. Вместо молока внутри были водка или ром.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34


А-П

П-Я