https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/sensornie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Почуяв приближение торжеств, птицы взлетели с ближних деревьев, а во двор вошли те, кто должны были пустить ракеты и шутихи, когда соберутся все гости, испуганно заржут кони и зазвонят колокола.
Колокола зазвонили скоро. Перезвон поднялся в бескрайней, сладостной, настороженной тишине, когда предвечерний час пролился на густо-алые горы и запылали облака.
Вторя перезвону, из темных рук одна за другой вырвались шутихи, разрезая чистый воздух щекочущим, душным смрадом, и звездами разлетелись над домами, или, не долетевши, — над оградами и на земле. Мальчишки, стрелявшие в первый раз, пускали тем временем в небо холостые снаряды. Кто половчей, Ухитрялся, как только снаряд войдет в мортиру, поджечь головней фитиль, длинный, как мышиный хвост, — и в уже усыпанном звездами небе раздавался яростный грохот, а потом долю не Умолкало хриплое эхо.
Вечер погрузил в темное озеро и крест, и даже горы, оплетенные кострами. Гойо Йик замерз, как двуутробка, но все еще раздувал огонь своей рваной шляпой. Он хотел что-нибудь Делать, хотя шутихи уже пустили и в головнях никто не нуждался.
От грохота и шума, царившего тут в шесть часов, остались лишь звуки маримбы. По ней барабанили, как по дереву, с которого сбивают плоды, или по хребту непокорного мула, или по телу жены, норовящей сбежать, или по спине мужчины, когда власти хотят отнять у него достоинство и честь. У Гойо Йика не осталось ни чести, ни достоинства, он уже не был ни человеком, ни мужчиной. Он стал двуутробкой, даже не двуутробцем, потому что носил детей в сумке души. Мария Текун погубила его навеки. А еще хуже погубил знахарь, сменивший ему человеческие глаза на двуутробьи.
Праздник Креста Господня! Крест воздвигают ради огней, призывающих воду, которую хранят зоркие глаза деревьев. Ради крестьян, покидающих в этот день свою землю, чтобы влезть, как на мачту, на его раскинутые руки и под окропленным кровью парусом воззвать к богу. Ради тех, кто во дворах и на улице разожжет костры из мусора и зеленых ветвей и возмечтает, что у их ног — сверкающая звезда. Толстые свечи сражаются пред тобою золотыми мечами пламени, ведь ты как битва, в тебе скрестились две судьбы, божья и человечья, под крики смертных врагов, шум бури и материнский плач. Святой и животворящий, 10Н1ЛИ скорее воду, прогони ястребов, чертящих в небе темные кресты! Радость ждет того, кто придет к тебе а твой день, в твой час, в твою минуту! Олени в лесах и те поднимают ушки — ведь охотники приносят тебе лучшую добычу. Деревья знают, что лучшие плоды пойдут тебе на украшение, когда люди снова будут справлять день крестной жертвы, и стараются, напрягая ствол, чтобы сок стал слаще меда, а черножалые осы помогают им, поддавая жару укусами, словно жены-чудотворицы. Святой животворящий крест, сочетавшийся с Христом в годину смерти! Когда настанем твой праздник, люди хотят вырваться из зла, припасть к тебе, то ли в объятии, то ли в схватке, лишиться плоти, стать чучелом, на страх клюющим маис голубям!
Тьма, перемешанная с зелеными листьями, обложила селение. Перед святым крестом, в украшенной ветвями нише, плясали под маримбу члены братства, так весело, словно их миновала большая напасть. Чтобы не испугаться снова, они то и дело подходили к столу пропустить глоточек. Нальют из бутылки, выпьют стопочку — буль-буль-буль-буль-буль — и положат — звяк-звяк-звяк — монету на поднос. И сами подкрепились, и поклонились кресту.
Наступила полночь. Во дворе и вокруг него сонно топтались лошади и мулы, светились огни костров, на которых грели пищу, горели сосновые факелы на столах с угощением и напитками, а люди — родственники и знакомые, — словно призраки в плащах, бесшумно ступали босыми ногами, смеясь так тихо, что смех застывал у них на лице, подобно шраму.
Гойо Йик попил кофе и помог какой-то женщине снять с головы корзину с овощами и птицей. Она с благодарностью поглядела на него. Лицо у нее было бледное от усталости, глаза темные, волосы почти вытер валик, который подкладывают под ношу. Едва переводя дух, она проговорила: «Дай вам боже…», так неслышно, что Гойо Йик не разобрал, какой у нее голос. Вместе они донесли корзину до холма, и Гойо коснулся ее руки, чтобы она заговорила снова. Он весь обмяк от ожидания, но она пробормотала: «Дай вам бог…», и чары рассеялись. Нет, это не Мария Текун. А какой голос похожий… Он потерся спиной о столб, а женщина исчезла в темноте. Потом он слышал, как она присела помочиться, но и тут как узнаешь: мочатся все одинаково. Отблески пламени золотили его худое, темное, изменившееся от странствий лицо. В темноте в одетом паутиной воздухе курили пастухи. Чиркали кремни, летели искры, тлели кончики кукурузных и плетеных сигар. Гойо Йик покурил с пастухами, выпил и напился. Ему дали бутылку хлебнуть, а он высосал всю. Почти всю, на дне немножко осталось.
— Что забыть-то хочешь, если водку так пьешь? — спросил его пастух, похожий лицом на старую сандалию.
— С горя двуутробкой станешь… — отвечал Йик; водка уже играла в его крови, и в глазах, и в движениях.
— Теперь не остановится… — сказал другой пастух.
— Верно, — сказал третий.
Однако Гойо больше пить не стал, проплясал и пробродил где-то всю ночь, а утром упал ничком в церкви, и его выволокли на паперть.
Там он и провалялся весь день, то слушая проходящих женщин, то не слыша ничего, а к вечеру, мучимый жаждой, как-то встал. Ноги у него дрожали, но он доплелся до водоема и попил воды, воняющей птичьим пометом. Что ни пей, только бы очухаться.
К нему подошел крестьянин ростом повыше его.
— Ну, — сказал он, — сегодня и двинемся. Как договорились — половину дам я, половину — ты, и все доходы пополам. Выйти надо пораньше, чтобы времени хватило.
Гойо Йик поискал свой платок с деньгами и не нашел…
— Не ищи, вот он, я его взял. Идем, значит, только выпьем кофею на дорогу.
Человек двинулся к столу, а за ним, как побитый, двуутробкой трусил Гойо Йик. От кофе стало полегче, и Гойо заметил, что его спутник несет за спиной бутыль. К полудню они спустились по тропке воды выпить, а когда снова вышли на дорогу, спутник сказал:
— Теперь неси ты.
Гойо Йик перебросил за спину бутыль и пошел вперед. Бутыль была пустая. Припомнив снова о каком-то договоре, он захотел спросить, как зовут его нового друга, и спросил.
— Паскуаль Револорио. Забыл ты, значит, наш разговор. Ты же меня обнимал и все твердил, что надо нам сложиться, купить водки и продавать ее в этом селении. Дело стоящее, если мы пообещаемся никому не давать даром ни глоточка — ни другу, ни твоим родным, ни моим. Хочешь выпить — плати! Деньги нам, водку вам. И сами не будем даром пить. Хочешь хлебнуть — плати мне. Я захочу — плачу тебе, хоть мы с тобой и компаньоны.
Часа в четыре, повинуясь уговору все делить поровну, Паскуаль Револорио взял у Гойо бутыль и нес ее до деревни, где по старым рецептам гнали в глиняных сосудах превосходную водку. С утра у компаньонов во рту был только кипяток с перцем, и теперь первым делом они решили поесть. Надо взять лепешек, сыру, бобов, выпить кофе и немного спиртного. Они вошли через конюшню на постоялый двор, где пахло мясной похлебкой. Паскуаль Револорио договорился с хозяйкой, и они поели, прошлись по деревне, а потом легли спать. Гойо Йик вспоминал, что ищет жену, лишь тогда, когда слышал женский голос. В последнее время он мало о ней думал. Думал, конечно, но не так, и не потому, что смирился с потерей, а просто… не думалось. Ах ты, двуутробья душа, двуутробьи глаза!… Он трусил. Труслив человек… Теперь, думая о ней и слыша женский голос, он не вздрагивал и не мучился, словно уже разбогател и набрался сил. К чему ее искать, если он обрел зрение, если прозрела его двуутробья душа? Он был немолод, горе душило все меньше, он спал в чужих краях с чужими бабами, он обошел коробейником все прибрежные деревни и села, лицо у него пожелтело от водки, подслащавшей горечь утраты, и понемногу он становился все меньше, пока совсем не исчез. Телом он был, а душой исчез. Он делал все словно по принуждению, без вкуса, без цели, а хуже всего стало, когда он совсем потерял надежду найти жену и детей. Иная печаль — как кров; его печаль была как непогода. Он поджал ноги, свернулся и проспал до утра.
— Проснулся, кум?… — приветствовал его Паскуаль и попросил дать денег на закупку товара.
Он назвал его кумом. Они назвали друг друга кумовьями. Так пошло, так оно и осталось. Кумовья. Только ни один не знал, кто из них отец младенцу-бутыли, а кто крестный.
— Не хватит, потом доплачу, — сказал Двуутробец, почесывая брови. — Считай поскорей, идти надо, а то жара в пути застанет. Я тебе все дал, больше ничего у меня нет.
— Все правильно, кум, бери все деньги, я подсчитал: нам надо водки на восемьдесят шесть песо. В бутыли нашей поместится двадцать бутылок. Жаль, больше не взяли…
На постоялом дворе погонщики поили и седлали мулов и грузили на них муку в белых мешках и сахар в тюках из заморской холстины.
Гойо Йик нес деньги, а его кум шел сзади и говорил среди прочего так:
— Значит, платим мы пополам… Бутыль полную несем по очереди… Полвыручки — тебе, полвыручки — мне… Все пополам, дай нам боже.
— Как же… ну, как же… как же еще!… — отвечал Гойо Йик, когда кум ждал ответа. — А главное, уговор: никому даром не давать — ни нам, ни другим. Разве что по стопочке пропустим бесплатно.
— Иначе дела не сделаешь. Был у меня кабак, я его пропил. Новый завел — друзья пропили. Я теперь ученый.
— Как же, кум! А что еще хорошо, мы туда к ним придем, когда они всю водку выпьют. Обделаем дельце, ни глотка даром…
— Затратим восемьдесят шесть монет, а выручим не меньше тысячи с хвостиком…
— Это уж точно…
— И хватит тебе на любовь. Любишь ты эту любовь, кум, а где ее найдешь без денег? Говорят, с милым рай в шалаше, и все врут. Любовь к деньгам льнет, а где у бедного деньги? Бедному любить — мучиться, богатому — люби, не хочу!
— А с чего ты взял, кум, что я люблю кого-то?
— Ты всех женщин слушаешь. Кого ни встретишь, остановишься и слушаешь.
— Я тебе говорил, я одну женщину ищу, а видеть ее не видел, слышал только. Вот и надеюсь по голосу отыскать. Надежда — штука живучая, как ты ее ни убивай.
— А не найдешь, кум, забудешь, другую найдем. Или, скажем, найдешь, а она с другим — на что она тебе тогда?
— Типун тебе на язык! Да ладно, пускай с другим, только бы, упаси господь, по дурной дорожке не пошла, детям пример не подавала. Чего со мной только не было! То как будто щекочет внутри, хочу детей повидать, какие они стали. То душит меня и тянет куда-то, словно ходишь, ходишь, и все поближе к ним. Давно они ушли, ничего я теперь не чувствую. Раньше, кум, я ее искал, чтобы найти, а теперь — чтобы не находить.
Паскуаль Револорио — низенький, черный, лохматый, бровастый и довольно светлолицый — был моложе на вид, чем на самом деле. Когда он смеялся, казалось, что он на чем-то играет, когда он молчал, его бы никто и не заметил. Начиная говорить, он всегда как бы засучивал рукава.
Сейчас он несколько раз их засучил, но не сказал ничего, только бормотал, подсчитывая бутылки, опорожнявшиеся в их бутыль, пока Гойо Йик платил за водку и за специальную бумагу, чтобы не задержали в пути. За все про все с них взяли восемьдесят песо.
— Даже лучше вышло, — радовался он, вернувшись к куму. — У нас шесть монет осталось. За водку и за бумагу взяли восемьдесят. Осталось нам шесть.
— Очень хорошо, кум, очень хорошо, деньги в пути не помешают. Не с пустым карманом пойдем.
— Шесть, значит, монет.
— Держи их у себя, кум. Придем — сочтемся. Мы с тобой вложили по сорок три монеты, шесть осталось, значит, вложили мы сорок, а по три — нам с тобой.
— Хочешь, я тебе твои дам?
— Нет, кум, неси всё. И водку мы купили хорошую, лучше (Некуда, шоколадом отдает, а цвет — чисто коньяк. Такую продавать легко, она еще и питательная. Они тут гонят из телячьих голов, та уж совсем как суп. Больным дают, но она дороже, невыгодно будет.
Паскуаль Револорио уложил бутыль в сетку и закинул за спину, чтобы поскорей двинуться в путь. Первые краски утреннего неба напоминали апельсины, лимоны, арбузы, гранаты, вишни и другие плоды и ягоды. Потом, над лиловыми горами, они обратились в розы, гвоздики, орхидеи, георгины, камелии, гортензии и герань, а когда взошло солнце, из цветов превратились в густую синеву листвы
— Холодно, кум, чего-то, — восклицал Гойо Йик, сгибаясь, сжимаясь и приплясывая на ходу. Они шли узкой горной лощиной, которую называли Трещиной.
— Верно, кум, а все на ходу греешься…
Гойо Йик, которого бил и мучал холодный жар озноба, жадно взглянул на бутыль и сказал еще раз:
— Холодно очень, кум, холодно чего-то…
— На ходу согреешься, да и плюнь, скоро солнце взойдет!
— Может, кум, хлопнем по рюмочке? Водка никогда не вредит. А сейчас от нее одна польза, хотя бы мне…
— Живот она согреет, кум, да ведь нам платить нечем Уговор дороже денег, мы с тобой слово дали, что из этой бутыли никто даром не выпьет, даже и сами мы, разве что по рюмочке.
— Значит, и тебя выпить тянет…
— Как не тянуть, да нельзя! И слово мы дали, кум, и убыток нам будет, если начнем пить даром. Ну, я отхлебну, ты отхлебнешь, вылакаем бутыль и придем гуда, как ушли. Я все свои деньги вложил, и ты тоже. Будем даром пить — разоримся.
На дорогу падала тень высоких, могучих деревьев, ветви их сплелись в зеленую плотную гущу, в щелках скал искрилась вода, песок отливал золотом в солнечных лучах. Гойо Двуутробцу до смерти захотелось выпить, потому что и мокрые шорохи, и солнце, уже припекавшее затылок, напоминали ему Марию Текун, когда она, выкупавшись в реке, возвращалась домой. Сколько он страдал по ней!… Он закрыл глаза, чтобы хоть на миг уйти от зримою мира и порадоваться смиренной радостью слепых.
— Кум! — Больше он выдержать не мог. — Кум, дорогой, куплю я у тебя водки!
Ведь у него было шесть монет — осталось после всех их затрат.
— Что ж, заплатишь — продам.
— Я вперед заплачу, чтобы ты мне поверил.
— Верить я верю и так, ты меня не обижай, мы с тобой компаньоны. А даром налить не могу, это против уговора.
Револорио остановился, сдвинув брови, черневшие на светлом лице.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34


А-П

П-Я