Каталог огромен, цена удивила 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Говори! Что, по-нашему не понимаешь? Разучился?
— Я не могу гроб занять, он для лекаря. Если вы меня убьете, похороните тут, только не в гробу, за это на том свете накажут. Если убьете, велите гроб отнести в деревню.
— А кто его примет, мертвец? — язвительно спросил полковник, не сомневаясь, что скотокрады нарочно подсунули этого индейца и он по их приказу морочит ему голову. В таких случаях полковник давал волю природной шутливости, чтобы вывести противника на чистую воду. — Встретит, расцелует, спасибо скажет, что заказ ему привезли! Наверное, человек он бедный, больше не сумеет по мерке заказать! Тебе ведь мерку дали?
— Да, сеньор, а гроб примут те, кто над покойником сидит.
— Гроб! Гробы бывают глянцевые, сверху — лак, внутри — шелк. А у тебя ящик сосновый. Кто же там у них сидит?
— Женщины.
— И мужчины, да?
— Женщин больше…
— А чего он умер? Убили?
— Старый был.
— Ладно, расстрелять мы тебя успеем, а пока поглядим, не врешь ли. Свяжем мы тебя, и пойдешь с моим адъютантом и еще с пятью людьми. Соврал — положат тебя в гроб, поставят к дереву и расстреляют. Останется в могилу бросить.
Индеец обрадовался, словно родился снова, подхватил гроб, вскинул его на спину и затрусил вперед, подальше от человека, у которого сверкают огнем голубые глаза. Солдаты двинулись за ним по скалистому краю кратера, а пятеро во главе с Мусусом направились в саму деревню. Впереди быстро шел индеец с завязанными зачем-то руками и гробом на спине. Вскоре все затерялись в шуме листьев.

IX
Мать шестерых братьев Текун измучили и труды и годы. Много прожила она желтых лет, вымазанных кукурузной мукой, которую размешивали в воде, и белых лет, когда для напитка чилате толкла нежные, как детский ноготь, молодые зерна, и красных лет, пропитанных кровью мяса, которое она тушила с перцем, помидорами и рисом, и черных лет, прокопченных дымом, и все эти годы ломило шею, лился пот, набухал и сморщивался лоб под тяжестью корзины. Все давило на нее, все ее сгибало.
Годы и труды пригибают старикам голову, плечи, спину, а ноги у них подгибаются, словно они вот-вот упадут на колени перед тем, чему отдали столько сил.
Мать братьев Текун прижимала к животу темную, как головня, руку с тех пор, как сверчок чуть не довел ее до смерти. В другой руке она держала сейчас горящую сосновую ветку и маленькими змеиными глазками тщетно вглядывалась во влажную тьму. Жуя какие-то слова, она подошла к дверям. Она явственно слышала цокот копыт, а сыновей ее и внуков в деревне не было.
Вдруг ее окружили какие-то люди. Они подходили к дому, ведя на поводу коней. Босые, одеты кто во что, но все в ремнях и с оружием — значит, солдаты.
— Простите нас, сеньора, — сказал главный из них, Мусус, — где тут живет лекарь? У нас человек заболел, не полечить его — не выживет.
Индейца с гробом они оставили поодаль, в темноте, под присмотром некоего Бенито Рамоса.
— Вот он, лекарь, — проворчала старуха и поднесла свой факел, чтобы осветить комнату, где мертвый все так же лежал на полу, усыпанном для запаха цветами и кипарисовыми ветками.
Мусус, старавшийся подражать полковнику, как подражают хозяевам все холуи, подошел к мертвецу и ткнул его в пуп дулом пистолета. Рубаха поддернулась и показался втянутый стариковский живот.
— От чего же он умер? — спросил лейтенант, испугавшись, что и этот восстанет из мертвых.
— От старости, — ответила старуха. — Плохая болезнь, не вылечишь.
— Да и вы вроде больная…
— Все от старости, — повторила она, ступая вперед, но не поднося факела к телу, чтобы солдаты не увидели, как ободрал его Калистро о камни. Калистро был не в себе, теперь он здоровый. Олений Глаз помог. Да, повезло ему, как виски потерли, так и вылечился. А главное, повезло, что он с братьями ушел еще до этих солдат. Не приведи господь, вздумается им крови попить…
Так размышляла сеньора Яка, глядя на прибывших и держа подальше от мертвого тела горящую ветку. Не приведи господь, разглядят, что он не умер, а убитый. Вот будет беда! Свяжут всех, уведут, слова не дадут сказать.
— Что ж, сами видите, — нетвердо проговорил Мусус, обращаясь к солдатам, и поскреб в голове, которая, несмотря на шляпу, напоминала волосатую тыкву. Ему было не по себе: расстреливать индейца не надо, а как хорошо полковник велел… Положить его в гроб, закрыть, поставить и… «Огонь!».
Индеец с гробом появился у дома как раз тогда, когда пятеро солдат под началом лейтенанта выезжали из деревни в Трясину, к дону Чало Годою. Мусус успел напоследок поиграть в полковника и сказал, что гроб этот лекарю «как последняя помазка». Потом все пятеро вскочили на коней и поскакали, принявши от хозяйки только пригоршню маисовых сигар. Они даже не зажгли их, просто сунули в рот и сосали, кроме Бенито Рамоса, который договорился с чертом, что всякая сигара у него сразу сама и горит. Этот Бенито проглотил чертов волос — так договор и заключают — и совсем иссох, посерел, как пепел, а глаза у него стали как угли. С чертом они порешили, что тот скажет ему, если изменит жена. Но то был обман, она с чертом и изменяла. Красивая у Рамоса жена: лицо белое, косы длинные, глаза как бобы, варенные в масле. Так бы ее и съел. Глаза особенно.
Всадники ехали гуськом сквозь шум листвы. Дорога шла круто вниз. Это хорошо — скоро будут на месте, успеют поспать. Ехали они во тьме, и шипастые ветки, скелеты непогребенных деревьев, которые не колышет ветер, царапали и хлестали всех, кроме Рамоса, чьи угольные глаза видели и ночью. Он ехал последним. Ехал он или нет? Он всегда замыкал шествие, всегда был в хвосте. Иуда и то лучше, чем он.
Семена звезд рассыпались по небу. Лес растекался черным пятном внизу, под ногами всадников, скакавших среди бездн по извилистой дороге, соединявшей Корраль де лос Транситос и злополучную Трясину. Пыхтели кони, дул холодный предутренний ветер, выли вдали койоты на лакомую луну, белки не щелкали, а хихикали, словно их щекотали, и ночные птицы гулко ударялись о грозно шумевшие кусты.
Всадники ехали по лесу. Луна расползлась гнилостным светом по вздувшемуся небу, которое сочилось каплями росы. Чтобы никто не заметил их, они ехали очень тихо, их как бы и не было — волосатых, зеленых, как мох, яично-желтых в свете луны. Кони шли медленно, словно увязая в тягучей резине усталости. Осторожно, как тараканы, двигались те, кто стал горше терпентина. Небо и то быстрей и тверже спускается по ступенькам сучьев в озерца жидкого света, осколками зеркал лежащие на камнях. Кони шли сами, головой вниз, хвостом кверху, по крутому, как стена, склону, и всадникам приходилось откинуться в седле, просто лечь на спину, так что шляпа касалась конского крупа. В воздухе, расшевеленном шуршащим морем зарослей и трепетавшем, словно осиный рой, пахло сосновым скипидаром. Казалось, что в душных серных испарениях плавают злые болезни, крики оскопленных зверей, жабьи глаза. Голова у всадников кружилась от крутизны и. усталости, им хотелось спать, их одолевал скипидарный запах, и ветер рубил ножами листьев.
Вдруг они услышали слабый запах паленого леса и вспомнили со страхом, что еще в деревне говорил им Бенито Рамос. Сказал он немного, он вообще был неговорлив, а может, не хотел пугать их. С сатаной столковаться полезно — все наперед знаешь.
— Вот, ребята, Трясина, — говорил им в деревне Бенито Рамос, — Трясина эта — просто ловушка. Тут сходятся воронкой гладкие, как стекло, скалы. Хоть какой ветер ни дуй — там его нету. Может, оно и лучше, что он туда не лезет, а то бы овдовели и тучи, и поляны, и все урагановы жены, которым он семя дает. Прямо жутко: ветки густые хлещут, ветер свищет, а заглянешь в воронку — тихо, травинка не шелохнется. Всюду грохот — там тихо. Всюду буря — там мирно. Всюду ураганище — там хоть спи. Как будто палкой оглушили. Вы туда спускались, видели: воронка — это пещера, только в небе, а не в земле. В подземных пещерах тьма черная, а там — голубая. Теперь слушайте и ничего не спрашивайте, сами знаете: что могу, то скажу. На дне воронки — полковник Годой с отрядом. Он курит. Ему хочется супу с портулаком. Он спрашивает, растет ли тут портулак. Ему отвечают, что суп варить опасно. Лучше поесть своих припасов, подогреешь — и готово. «Еще чего! — говорит полковник. — Огонь разводить не позволю. Съедим холодными, а портулак отвезем в деревню, завтра сварим». Это ничего, что он хочет портулаку. Плохо, что он его хочет там, где его нет, и сперва решает варить, а потом сразу запрещает развести и маленький костер, чтобы подогреть кофе, свинину и лепешки, хотя они задубели от холода в переметных сумах. Портулак едят мертвецы. Это слабое зеленое пламя земли. Оно проникает в плоть тех, кто лег в землю на вечный сон, и питает их светом. Если кому, как вот полковнику, грозит опасность (ему ведь напророчили смерть, когда будут в седьмой раз выжигать землю), а он портулаку захочет — это не к добру. А пока у полковника с солдатами идет разговор, кони, которые поближе, прядут ушами, трясут хвостами, бьют копытом, словно скачут куда-то во сне. Животные убегают во сне от опасности, но ума у них нет, одно чутье, и наяву они стоят на месте. И вот, пока идет разговор на дне воронки, вокруг полковника, солдат, коней и оружия складываются три круга, три венца смерти, три колеса без оси и без спиц. Первый, если считать изнутри, снизу, — это глаза филинов. Тысячи круглых, холодных, в упор глядящих глаз. Второй круг — это лица бестелесных колдунов. Тысячи лиц, прилепленных к воздуху, как луна к небу, без тела, без опоры, на весу. Третий круг, самый злой и самый дальний, — как бы кипящий кустарник, заросли исоте, ощерившиеся ножами, кровавыми в свете огня. Первый круг в упор глядит на полковника, пригвождая его к месту, как пригвождают к пропахшей сукровицей доске шкуру оленя. Второй круг — колдуны: лица без тел глядят в щелки шатров из шкуры девственной лани и видят нелепое чучело с потрохами, словесами, золотыми зубами и оружием. У них самих тела — светляки, поэтому они зимой кишат повсюду, сверкают, мерцают и гаснут. Они отсчитали Годою один — два — три — четыре года, пять лет, шесть лет, а седьмой вспыхнет пламенем золотого филина, которое выметнут тысячи филиновых глаз. Огонь этот — холодный, он все заморозит и сожжет холодом. Сперва люди Годоя почувствуют, что у них чешутся уши. Они потрогают мочки, они их почешут. Не зная, как справиться с зудом, они запустят правую руку, в левое ухо, левую в правое и так застынут, скрестив руки, скребясь, ковыряя в ушах, чуть не отрывая их, пока те не замерзнут вконец и не отломятся, как стекло. Солдаты увидят, что у каждого хлещет с обеих сторон кровь, но это их не обеспокоит — они будут обламывать веки, и голые, открытые глаза испепелит холодный огонь золотого филина. Обломав, словно пуп с волосами, остекленевшие веки, они примутся за губы, и обнажатся зерна маиса на красных початках. Только полковник, пригвожденный к доске пристальным взглядом филинов, останется как был, с ушами, веками и губами. Пепел сигары и тот у него не упадет. Руки тьмы, потрясая ножами, вынудят его застрелиться. Пуля пробьет ему висок, полковник упадет на землю, другие темные руки поднимут его, посадят на коня и уменьшат понемногу и коня, и всадника до сахарной фигурки. А заросли, тесно сплотившись, будут потрясать ножами пожара, зажав их у рукоятки.
Лейтенант Мусус выехал на открытое место. Паленым пахло так сильно, что он остановился. Один из его людей крикнул:
— Эй, кто там ку-у-рит?
Подальше и поближе раздались хлопки — солдаты хлопали по одежде руками и шляпами, стараясь погасить искры. В вихре приторного воздуха гудели голоса: «Это не я…», «Не у меня…», «Не мы…», «Где-то впереди горит…», «У меня сигара была, да погасла…», «Разве тут сигарой подожжешь, мокро все…», «Вода бы огонь потушила…», «Может, из воздуха воды надоим…», «А я… мне бы спешиться по нужде…», «Искры не летают, а вонь идет…»
— От тебя от самого вонь пойдет! — крикнул кто-то слыша, что конь остановился, а всадник оправляется на земле.
Однако запах не лгал, в воздухе мелькнуло пламя. Где-то выжигали лес.
Всадники глухо переговаривались: «Знать бы, что там, внизу… Не дай бог, начальник прилег поспать, сигару за ухо заткнул, и загорелось… Нет, у них вроде бы дождь идет… Не дай бог, пожар под дождем… Вода разогреется, все спалит… Нет… Это ветер… Это листья… Ветер… Листья… Листья… Ветер…»
Сомнения кончились сразу. Люди взглянули друг на друга. Все были тут, вместе, потные, перепуганные, словно их била лихорадка. Сверкнул, как стекло, свет. Сверкнули глаза у людей и у коней. Всадники кинулись вспять. Они неслись вверх так легко, будто катились вниз по склону, они летели мусором среди жара. Кусты ощерились багровыми лезвиями. Валил дым. Лилось пламя. Люди знали одно — надо спастись. Быть может, Мусус успел скомандовать: «Бе-ги-и!»
Бенито Рамос остался в зарослях. Пламя его не пугало. Не зря он столковался с чертом. Коня он отпустил, сорвав с него узду. Летучие мыши шлепались наземь, лишившись чувств от удушья. Олеки бежали, словно ими выстрелили из сербатаны. Черные осы, от которых пахло горячей водкой, вылетали из муравейников-ульев пятнами темного навоза лежавших на земле.
Неподалеку, на холме, чьи-то тени смаковали огонь, поднимавшийся из кратера. Языки пламени, словно руки, хватались за стену воздуха, и кровь текла из них, будто на алтаре маисового поля приносили в жертву кур. Чьи-то тени в больших шляпах и в черных грубых рубахах курили сигары, острые, как кустарник, опираясь задом не о землю, а о пятки подогнутых ног. То были Калистро, Гауденсио, Руперто, Андрее и Росо Текун. Они курили и беседовали тихо, медленно, мерно.
— Гауденсио, — говорил Калистро, — видел Оленя Семи Полей. Тот позвал его из-под земли и попросил себя откопать. Он откопал, а Олень и сказал ему, как человек, как вот мы говорим, словами: «Гауденсио…» — и туп-туп-туп — левой задней ногой покрутил, будто землю копает.
— Так ли он говорил, не так ли, — продолжал Гауденсио, — а уж что было, то было. Откопал я его, где похоронил, и сел он на камень, как на стул.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34


А-П

П-Я