https://wodolei.ru/catalog/akrilovye_vanny/Triton/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Сто семьдесят пять человек расположились бивуаком, прислушиваясь к шумам на юге. Как блестящая ртуть, течет, змеясь, Рио-Гранде – безразличный свидетель битв, походов, кровопролитий. Войска Инки, вереницы пленных, колонны испанских конкистадоров, в чьих жилах уже текла его кровь (думает прапорщик Селедонио Олъмос) и которые четыреста лет спустя будут тайно жить в крови Алехандры (думает Мартин). Потом кавалерия патриотов, отбрасывающая испанцев к северу, потом снова продвижение испанцев на юг, и снова патриоты заставляют их отступать. Копьем и карабином, саблей и кинжалом, калеча и убивая один другого с яростью братьев. Затем ночи каменной тишины, когда вновь слышится ропот Рио-Гранде, постепенно и неотвратимо торжествующий над кровавыми – но такими мимолетными! – сражениями между людьми. Пока снова не раздадутся средь багрового зарева вопли гибели и жители селений не побегут с гор, уничтожая все, сжигая свои дома и разрушая свои усадьбы, чтобы позднее вернуться опять на эту вечную землю, где они родились и страдали.
Итак, сто семьдесят пять человек расположились па бивуаке, среди каменной ночной тишины. И тихий голос под слабое треньканье гитары напевает:

Белая голубка,
Летишь ты в дали,
Всем расскажи,
Что убит Лавалье.

И на рассвете они опять выступают в поход на север. Прапорщик Селедонио Ольмос едет теперь рядом с сержантом Anapucuo Cocou – тот молчалив и задумчив.
Прапорщик глядит на него. День за днем он задает себе один вопрос. Душа его за последние месяцы увяла, как нежный цветок в бурю. Зато он начинает что-то понимать – по мере того как все абсурднее становится это последнее отступление.
Сто семьдесят пять человек скачут во весь опор семь дней ради трупа.
«Не видать Орибе его головы», – сказал ему сержант Coca. Так что посреди крушения тех башен юный прапорщик увидел другую башню – сияющую, вечную. Одну-единственную. Но ради нее стоило жить и умереть.

Медленно рождался еще один день в граде Буэнос-Айресе, день, похожий на все прочие бессчетные дни, нарождавшиеся с тех пор, как человек стал человеком.
Из своего окна Мартин увидел мальчика, бегущего с утренними газетами – может, он просто хотел согреться. Бродячий пес, напоминавший Бонито, рылся в куче мусора. Женщина, вроде Ортенсии, шла на работу.
Он подумал также о Бусиче, о его грузовике с прицепом.
И, уложив свои пожитки в сумку, Мартин спустился по расшатанной лестнице.

VII

Моросил дождь, ночь была холодная. Безжалостный ветер, налетая яростными порывами, гнал по улице клочки бумаги и сухие листья – деревья стояли уже совсем голые. Возле гаража шли последние приготовления.
– Брезент, понимаешь, – сказал Бусич с потухшим окурком в зубах, – чтобы дождь не промочил.
Они завязывали веревки, упершись одной ногой в борт грузовика, натуживаясь. Мимо проходили рабочие – разговаривали, отпускали шуточки, а некоторые шли молча и понурясь.
– Пойдем отсюда, малыш, – сказал Бусич.
И они пошли в бар: там парни в синих комбинезонах и в кожаных куртках, в сапогах и в ботинках шумно беседовали, пили кофе и можжевеловую, жевали огромные сандвичи, обменивались советами, вспоминали товарищей, какого-то Тощего, Кругляша, Гонсалито. Они крепко хлопали Бусича по плечу, называли его «старый плешивый Оку-рок», он молча улыбался. А затем, покончив с бутербродами и черным кофе, сказал Мартину: «Теперь мы с тобой поедем, малыш», – и, выйдя из кафе, он поднялся в кабину, усадил Мартина рядом и включил мотор; вот загорелись фары, и грузовик двинулся по направлению к мосту Авельянеда, начав бесконечное путешествие на юг в это холодное, дождливое утро, но сперва он проехал через кварталы, с которыми у Мартина было связано столько воспоминаний; затем, миновав Риачуэло, они углубились в заводской район города, дальше дорога шла по все более открытым местам – на юго-восток, покамест за пересечением дорог с Ла-Платой они не повернули решительно на юг, по пресловутому шоссе № 3, которое кончалось на краю света, где, как Мартин себе представлял, все вокруг белое и замерзшее, на том краю, который уже близок к Антарктиде и по которому гуляют патагонские ветры, краю негостеприимном, но чистом, нетронутом. «Залив Последней Надежды», «Бесполезная Бухта», «Гавань Голода», «Остров Отчаяния» – названия, которые он много лет, с самого своего детства, читал в своей чердачной комнатке в долгие годы печали и одиночества; названия, напоминавшие о землях пустынных и отдаленных, однако чистых, суровых, незапятнанных; о местах, которые как будто еще не загрязнены людьми, и особенно женщинами.
Мартин спросил, хорошо ли он знает Патагонию. Бусич хмыкнул, улыбнувшись с добродушной насмешкой.
– Я, малыш, родился в девятьсот первом году. И можно сказать, что по Патагонии начал странствовать, как только научился ходить. Понимаешь? Мой старикан был моряком, и на корабле кто-то сказал ему про юг, про золотые россыпи. И вот, не долго думая, старик на грузовом судне отправился из Буэнос-Айреса в Пуэрто-Мадрин. Там познакомился с англичанином Стивом, тот тоже мечтал найти золото. Дальше на юг уже добирались вдвоем, как придется: верхом, в повозке, в каноэ. Пока не осели во Вьедме, поблизости от Фицроя. Там я и родился.
– А мать откуда?
– Отец с ней познакомился там, она чилийка, Альбина Рохас.
Мартин смотрел на него с обожанием. Бусич задумчиво улыбался самому себе, не переставая внимательно следить за дорогой, сигарета его потухла. Потом Мартин спросил, холодно ли там.
– По-разному. Зимой доходит до тридцати ниже нуля, особенно когда едешь между Лаго-Архентино и Рио-Гальегос. Но летом бывает хорошо.
Немного погодя он заговорил о своем детстве, об охоте на пум и на гуанако, на лисиц, на кабанов. О поездках с отцом в каноэ.
– Мой старик, – добавил он смеясь, – никак не мог расстаться с мечтой о золоте. И хотя занимался овцеводством и был уже сельским жителем, он при первой возможности пускался странствовать. В девятьсот третьем году вместе с датчанином Мадсеном и немцем Оттеном добрался до Огненной Земли. Они были первыми белыми, перебравшимися через Рио-Гранде. Потом вернулись на север через Ультима-Эсперанса, дошли до озер. И все искали золото.
– И нашли?
– Какое там нашли! Сказки все это.
– На что ж они жили?
– А жили охотой и рыбной ловлей. Потом мой старик пошел с Мадсоном работать в комиссии по определению границ. И возле Вьедмы познакомился с одним из первых тамошних поселенцев, с англичанином Джеком Л иве ли, который ему сказал: «Поймите, дон Бусич, у этой земли большое будущее, поверьте мне, почему бы вам не остаться здесь, вместо того чтобы бродить в поисках золота, здесь золото – это овцы, уж вы мне поверьте».
И Бусич умолк.

Холодной ночью в тишине слышится топот лошадей, конница отступает – на север, только на север.

– В двадцать первом году я работал пеоном в Санта-Крус Санта-Крус – город и провинция в Аргентине, на юге Патагонии. – Прим. перев.

, когда там была большая забастовка. Много народу поубивали.
Он снова задумался, жуя погасшую сигарету, время от времени кивая водителям встречных машин.
– Похоже, вас тут многие знают, – заметил Мартин.
Бусич усмехнулся с горделивой скромностью.
– Я, малыш, езжу по трассе номер три уже больше десяти лет. Знаю ее как свои пять пальцев. Все три тысячи километров от Буэнос-Айреса до пролива. Вот так и живем, малыш.

Грандиозные катаклизмы воздвигли эту горную цепь на северо-западе, и уже двести пятьдесят тысяч лет ветры, зарождающиеся по ту сторону западной гряды и дующие по направлению к границе, потрудились над нею и сотворили множество таинственных, огромных зубчатых храмов.
И Легион (остатки Легиона) все скачет галопом на север, преследуемый войсками Орибе. На боевом гнедом жеребце везут завернутый в плащ, разлагающийся, зловонный, разбухший труп генерала.

Погода изменилась: дождь перестал, подул сильный ветер с материка (так сказал Бусич) и стало очень холодно. Зато небо очистилось. Чем дальше на юго-запад, тем более просторной становилась пампа – пейзаж производил величественное впечатление, даже воздух казался Мартину более благородным. Теперь он чувствовал себя полезным: помогал сменить колесо, заваривал мате, разводил костер. Так и пришла первая ночь.

Тридцать пять лиг осталось. Три дня езды хорошим галопом – труп воняет, из него сочится влага, стрелки в арьергарде прикрывают с тыла, но людей все меньше, кого-то, видно, копьем закололи, кого-то прирезали. От Жужуя до Уакалеры двадцать четыре лиги. Всего тридцать пять лиг, говорит себе каждый. Всего четыре-пять дней, если Бог поможет.

– Потому как я, малыш, не люблю обедать в гостиницах, – сказал Бусич, отводя грузовик с шоссе.
В суровом холодном мраке сверкали звезды.
– Такая у меня система, малыш, – объяснил он с гордостью, похлопывая ручищами свой «мак», точно любимого коня. – Как стемнеет, останавливаюсь. Только летом еду ночью, тогда прохладнее. Но все равно ночью опасней: устанешь, задремлешь, и крышка. Так вот было с толстяком Вильянуэвой прошлым летом, поблизости от Асуля Асуль – река в провинции Буэнос-Айрес. – Прим. перев.

. И скажу тебе честно, не так за себя боюсь, как за других. Представляешь, идет такая же машина навстречу. Расшибется в лепешку, это уж точно.
Мартин принялся разводить костер. Тем временем водитель, раскладывая мясо на решетке, заметил:
– Отличное жаркое получится, вот увидишь. Моя система – покупать свежину. Никаких холодильников, малыш, ты это запомни: там вымораживается кровь. Будь я на месте правительства, клянусь распятием, я бы запретил морозить мясо. Вот из-за этого народ теперь столько болеет, поверь мне.
Но если не будет холодильников, как же сохранять мясо в больших городах? Бусич вынул изо рта сигарету, отрицательно поводил пальцем и сказал:
– Все это обман, коммерция. Если б его продавали сразу, все было бы в порядке. Понял? Мясо надо покупать, как только зарежут. Когда ж ему портиться? Может, ты объяснишь?
Поправляя куски мяса на решетке, чтобы из-за ветра огонь не подпек его слишком, Бусич сказал, словно бы продолжая прежнюю мысль:
– Скажу тебе честно, малыш: раньше народ здоровей был. Не было у них столько всяких цацок, как теперь, но были здоровей. Знаешь, сколько лет моему старику?
Нет, Мартин не знал. При свете костра он смотрел на Бусича – тот, сидя на корточках, улыбался с погасшей сигаретой во рту, заранее гордясь тем, что сообщит.
– Восемьдесят три. И, чтоб не соврать, ни разу врача не видел. Можешь поверить?
Потом они сели у костра на ящиках и ждали, пока изжарится мясо. Небо было чистое, холод пронзительный. Мартин смотрел на огонь.

Педернера, приказав сделать остановку, советуется с товарищами: труп разбухает, вонь нестерпимая. Придется снять мясо с костей, удалить мясо, чтобы сохранить скелет и голову. Не видать Орибе его головы.
Но кто возьмется это сделать? И главное, кто сумеет это сделать ?
Это сделает полковник Алехандро Данель.
Тогда они снимают труп, кладут его на берег ручья – одежду приходится резать ножом, снять невозможно, так разбух труп. И Данель опускается на колени рядом с телом и вынимает из футляра охотничий нож. Несколько секунд он смотрит на обезображенный труп своего командира. Смотрят на него и стоящие молчаливым кругом солдаты. И тут Данель вонзает нож: в то место, где гниение зашло дальше. Ручей Уакалера уносит куски мяса, а кости складывают в кучу на плащ.
Душа Лавалье видит слезы Данеля и думает: «Ты горюешь из-за меня, но тебе следовало бы горевать о себе и об оставшихся в живых товарищах. Мне-то теперь уже все равно. Что во мне сгнило, то ты удаляешь, и воды этой речки унесут это вдаль – где-то будет лучше расти какое-то растение, быть может, со временем оно расцветет, и цветок будет душистым. Теперь ты понимаешь, что обо мне не надо печалиться. Останутся от меня одни кости, единственное, что в нас сродни камню и вечности. И я доволен, что вы сохраните сердце. Оно так верно служило мне в трудные минуты! И голова тоже, о да. Эта голова, о которой горе-ученые говорят, что она немногого стоила. Возможно, они говорят так потому, что мне было противно вступать в союз с чужестранцами, или потому, что долгое наше отступление кажется им нелепым и бессмысленным, или потому, что я не решился штурмовать Буэнос-Айрес, хотя уже различал вдали его купола; эти умники не знают, что в дни, когда я снова увидел поля, на которых я расстрелял Доррего, воспоминание о нем мучило меня, и тем сильнее мучит теперь, когда я вижу, что сельский люд был с ним, а не с нами, недаром они пели:

В тучах небо, все небо
Горюет, что умер Доррего…

Да, товарищи мои, эти ученые господа заставили меня совершить преступление, потому что я был тогда очень молод и искренне верил, что оказываю услугу отечеству, хотя было мне ужасно больно: ведь я любил Мануэля, всегда питал к нему симпатию, и вот, я подписал приговор, из-за которого пролилось столько крови за эти одиннадцать лет. И смерть его, подобно раку, подточила мои силы в изгнании и потом в этом безумном походе. Ты, Данель, ты был со мною в тот миг, и ты знаешь, чего мне стоило это сделать, знаешь, как я восхищался храбростью и умом Мануэля. И Асеведо знает, и многие боевые друзья, глядящие теперь на мои останки. И ты знаешь также, что именно те мудрые головы побудили меня это сделать своими коварными письмами, которые, по их требованию, я должен был сразу же уничтожать. Да, они. Не ты, Данель, не ты, Асеведо, не Ламадрид, никто из нас, солдат, у кого есть лишь рука, чтобы держать саблю, и сердце, чтобы идти навстречу смерти».
(Кости уже завернуты в плащ, бывший когда-то голубым, а ныне, подобно духу этих людей, похожий на грязную тряпку, на тряпку непонятного назначения: символы чувств и страстей человеческих – голубой, красный цвета – в конце концов обретают снова вечный цвет земли, в котором есть нечто большее и нечто меньшее, чем просто грязь, ибо это цвет нашей старости и рокового конца всех людей, каких бы они ни были взглядов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64


А-П

П-Я