https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/nakopitelnye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Другому? Кому другому?
– Почем мне знать? Другому, какому-нибудь члену их банды, совсем не обязательно слуге из твоего дома. Хотя это мог быть и твой Гонсалес.
– Значит, ты думаешь, что Хуан был членом банды, связанной со слепыми или подчиненной им?
– Вне всякого сомнения. Попытайся что-нибудь о нем узнать, и ты сам увидишь.
Он снова посмотрел на меня со скрытой иронией и сказал лишь, что попробует.
Некоторое время спустя я позвонил ему по телефону и спросил, нет ли новостей. Он сказал, что хотел бы меня видеть. Мы встретились в баре, выражение его лица теперь было совсем другим, он смотрел на меня с крайним изумлением.
– Ну, как наш Хуан? – спросил я.
– Гонсалес действительно поддерживал с ним связь. Я сказал Гонсалесу, что хотел бы видеть Хуана. На что он с каким-то странным выражением ответил, что давно Хуана не видел, но попытается отыскать его в одном доме, откуда Хуан, как ему кажется, собирался уходить. Гонсалес спросил, очень ли важное и срочное дело. Мне почудилось, что спрашивает он с какой-то тревогой. Впрочем, в тот момент я этого не заметил, а только впоследствии, когда вспомнил наш разговор. Вел я себя довольно беспечно – сказал Гонсалесу, что мне, мол, всегда хотелось точно установить обстоятельства, при которых произошла трагедия в лифте, и что я надеюсь получить у Хуана более полную информацию. Гонсалес выслушал меня с непроницаемым видом, ну, как тебе описать… с каким-то каменным лицом. То есть мне показалось, что лицо у него уж слишком невозмутимо. Об этом я тоже подумал позже. К сожалению. Потому что, спохватись я в тот момент, я бы отвел его в укромный уголок, взял бы за лацканы и с помощью двух-трех оплеух все бы выведал. В общем, финал даже не хочется рассказывать.
– Какой же был финал?
Помешав остаток кофе в чашечке, Эчагуэ сказал:
– А такой, что больше я Гонсалеса не видел. Он исчез из кондитерской, где работал. Конечно, если хочешь, мы можем начать поиски через полицию, найти его, а может, и обоих.
– Даже не думай. Я узнал все, что хотел узнать. Остальное я могу себе представить.
Теперь я снова вспомнил эту историю. И по своей склонности воображать ужасное, я в деталях представил себе, как все было. Сперва легкое удивление швейцара, когда лифт остановился. Он нажимает на кнопку раз-другой, открывает и закрывает внутреннюю дверь. Потом кричит, чтобы Хуан закрыл дверь лифта внизу, если он ее открыл. Никто не отвечает. Он кричит громче (он знает, что Хуан внизу ждет, пока все выйдут из дома), но никто не отвечает. Кричит еще и еще, все с большей настойчивостью и наконец со страхом. Время идет, он и жена переглядываются, словно спрашивая друг друга, что происходит. Потом он опять принимается звать, кричит и она, потом оба вместе. Немного выжидают, посоветовавшись: «Наверно, он пошел в туалет или болтает на улице с Домбровским (швейцаром-поляком из соседнего дома), а то, может, пошел осмотреть дом, не забыли ли что-нибудь» – и так далее. Проходит четверть часа, они снова начинают звать – тишина. Кричат пять, десять минут – тишина. Выжидают – теперь уже с большей тревогой – какой-то срок, переглядываясь с возрастающим волнением и испугом. Ни он, ни она не хотят огорчать другого, но у обоих уже появляется мысль, что, возможно, все ушли и что электричество отключено. Они опять кричат: он, затем она, затем вдвоем – сперва очень громко, потом издавая вопли ужаса, потом уже воя, как обезумевшие животные, окруженные хищными зверями. Вой этот длится часами, пока постепенно не ослабевает: они охрипли, они измотаны физическим напряжением и отчаянием. Теперь они испускают стоны все более слабые, плачут и с убывающими силами колотят по массивной клетке лифта. Можно вообразить и последующие сцены: на обоих находит остолбенение, сидя в темноте, они молчат, ничего уже не соображая. Потом, возможно, опять заговорят, посовещаются, поделятся даже слабыми надеждами: Хуан вернется, он пошел на угол выпить рюмочку; Хуан что-то забыл дома и зайдет опять; он вызовет лифт, чтобы подняться, он их увидит, они со слезами кинутся к нему, скажут: «Если бы ты знал, Хуан, как мы перепугались». И потом все трое, обсуждая случившееся, выйдут на улицу и будут смеяться из-за каждого пустяка, такие счастливые. До Хуан не возвращается, он не пошел в кабачок на углу, не задержался с соседским швейцаром-поляком – часы идут, и ничего не происходит в опустевшем доме. Тем временем к ним отчасти возвращаются силы, опять начинаются крики, потом вопли, потом вой, и, как нетрудно догадаться, все завершается слабеющими стонами. Возможно, они тогда уже лежат на полу лифта, но все еще отказываются верить в то, что с ними приключилась такая ужасная беда – это вообще очень типично для человеческой натуры в страшные минуты. Они говорят себе: «Этого не может быть, не может быть!» Но нет, это так, и снова ужас начинает терзать их. Возможно, следует новая серия криков и воплей. Но что толку? Хуан теперь уже на пути в усадьбу, он поехал с хозяевами, поезд отправляется в десять вечера, но все равно людям свойственна глупая вера в крики и вопли, это подтвердилось во многих катастрофах; и, собрав остаток сил, они зовут, они рычат, и все опять завершается стонами. Разумеется, это не может продолжаться без конца: приходит момент, когда надо проститься с надеждой, и тут, как ни нелепо это покажется, они начинают думать о еде. Еда – для чего? Чтобы продлить муки? В этой клетке, в темноте, лежа на полу (они друг друга нащупывают, трогают), оба думают об одном и том же: что они будут есть, когда голод станет невыносимым? Время идет, приходят мысли о смерти, о неизбежной смерти через несколько дней. Как это будет? Как умирают с голоду? Они вспоминают прошлое, воскрешают в памяти былые счастливые времена. Теперь ей кажутся прекрасными те часы, когда она шлялась по парку Ретиро: светило солнце, молоденькие матросы или новобранцы иногда бывали добрыми и нежными; словом, то были маленькие житейские радости, которые всегда кажутся такими чудесными перед смертью, как бы ни были гнусны на самом деле. Он, наверно, вспоминает свое детство у какой-нибудь речушки в Галисии, вспоминает песни, пляски в своей деревне. Как это все далеко! Опять он и она или оба вместе думают: «Нет, этого не может быть!» Разве такое бывает? Как это могло случиться? Возможно, тут опять начинается новая серия криков, уже менее энергичных и продолжительных. Затем оба возвращаются к своим мыслям и воспоминаниям: он о Галисии, она о счастливых деньках, когда торговала собой. Словом, хватит. Зачем продолжать это подробное описание? Каждый, у кого есть толика воображения, может сам представить: усиливающийся голод, взаимные подозрения, ссоры, упреки. Он, возможно, замышляет съесть жену и, дабы успокоить совесть, попрекает ее прошлым: и не стыдно ей? Неужели никогда не приходило в голову, что это мерзость? И так далее.
Тем временем он прикидывает (после одного или двух дней голодовки), что мог бы, не убивая ее, по крайней мере съесть какую-то часть ее тела: ну например, оторвать несколько пальцев или ухо. Тому, кто захочет воспроизвести в уме этот эпизод, следует не забывать, что этим двоим приходится отправлять естественные нужды, так что место действия становится все более грязным, вонючим и отвратительным. И от жажды и голода никуда не денешься. Жажду можно утолить мочой, которую они будут собирать в пригоршни и пить, – это известно и проверено. Ну а голод? Также проверено, что никто не питается собственным телом, если поблизости есть другой человек. Помните графа Уголино Граф Уголино – реальное историческое лицо, чья смерть описана в «Божественной комедии» Данте («Ад», XXXIII); Уголино с двумя сыновьями и двумя внуками был заживо замурован в башне, и когда начались муки голода, сыновья попросили графа съесть их. – Прим. перев.

в темнице с его сыновьями? В общем, вероятно – да что я говорю! – несомненно, что дня через четыре, а то и меньше заточения в зловонном, страшном закутке, при взаимных все более яростных упреках, более сильный съест более слабого. В данном случае швейцар съест служанку: может, начнет по кусочку – сперва пальцы, потом, оглушив ее ударом по голове или о стенку лифта, продолжит, пока не съест всю.
Две детали подтверждают мою реконструкцию: ее одежда, разорванная в клочья, валялась на полу среди нечистот, равно как и ее кости, словно их швырял по одной швейцар-людоед. Между тем его труп, частично сгнивший, с обнажившимися костями, лежал рядом, и скелет был цел.
Поддаваясь отчаянию, я пошел дальше и вообразил, что, быть может, моя участь была решена еще в момент встречи со слепым продавцом пластинок и что более трех лет я полагал, что выслеживаю слепых, когда на самом-то деле это они за мной следили. Вообразил, что это последнее изыскание, доведенное мною до конца, не было моей инициативой, плодом моей пресловутой свободной воли, но было предопределено, и мне было предназначено идти по следу людей из Секты и тем самым гнаться за своей смертью или за чем-то еще худшим, нежели смерть. И впрямь, что я знал о том, что меня Ждет? И не был ли недавний мой кошмар неким предупреждением? Не вырвут ли мне глаза? Не были ли те огромные птицы символом жестокой и умелой операции, которой меня подвергнут?
И наконец – разве не вспоминал я в своем кошмаре, как в детстве выкалывал глаза кошкам и птицам? Не был ли я обречен с самого своего детства?

XXV

Подобные мысли, вместе с другими воспоминаниями, касающимися моего исследований Секты, заполнили весь день. То и дело я возвращался к Слепой, к тому, как она исчезла, а я оказался взаперти. Размышляя о трагедии в лифте, я в какой-то момент подумал, что карой мне, возможно, будет смерть от голода в этой чужой комнате, но тут же отказался от такого предположения – слишком уж безобидной она была сравнительно с карой, назначенной тем двум несчастным. Умереть от голода в темной комнате? Ха-ха! Смешные надежды!
В какой-то миг мне, занятому своими мыслями, вдруг почудилось среди полной тишины, что я слышу за дверью приглушенные голоса. Я бесшумно приподнялся и, сняв туфли, приблизился к той двери, которая, как я предполагал, вела в комнату, выходящую к улице. Осторожно приложился ухом к замочной скважине – тишина. Затем, ощупывая стены, подошел к другой двери и опять приложил ухо: действительно, мне показалось, что там разговаривали, но в момент, когда я приник к скважине, умолкли. Наверно, они, несмотря на мои предосторожности, услышали, что я двигаюсь. Я все же немного постоял у двери. Но было совершенно тихо – ни голосов, ни шорохов. Я предположил, что там, за дверью, собрался Совет Слепых и что они притихли, ожидая, когда я откажусь от своей дурацкой затеи. Сообразив, что подслушиваньем я ничего не добьюсь, только еще пуще разозлю этих людей, я отошел от двери, теперь уже не так осторожничая – ведь они все равно следят за мной. Я лег на кровать и решил покурить. Что было еще делать? Во всяком случае, их совещание наверняка означает, что вскоре будет вынесено какое-то решение насчет меня.
До этого момента я сдерживал желание закурить, чтобы не уничтожать кислород, который, по моим расчетам, слабенькой струйкой проникал сквозь щели. Однако – подумал я – в нынешнем моем положении разве не лучший выход умереть, задохнувшись в табачном дыму? И с той минуты я принялся дымить, как заводская труба, отчего дышать в комнате становилось все труднее и труднее.
Я думал, вспоминал. Особенно о случаях мести Секты. И тут я снова попытался разобраться в деле Кастеля, деле, прогремевшем не только из-за связанных с ним известных имен, но также благодаря записям убийцы, которые тот сумел передать в издательство из сумасшедшего дома. Оно чрезвычайно меня заинтересовало по двум причинам: я был знаком с Марией Ирибарне и знал, что муж у нее слепой. Легко себе представить, как хотелось бы мне познакомиться с Кастелем, но столь же легко понять, что страх мешал мне – ведь это означало бы сунуть голову в волчью пасть. Оставалось лишь прочесть и тщательно изучить его повествование. «Я всегда питал предубеждение к слепым», – признается он. Когда я в первый раз читал этот документ, мне стало страшно – там говорилось о холодной коже, влажных ладонях и других чертах этого племени, которые я также обнаружил и которые меня поражали, как, например, склонность жить в пещерах и вообще в темных местах. Даже название его опуса меня испугало своей многозначительностью: «Туннель».
Первой моей мыслью было помчаться в сумасшедший дом и повидать художника, чтобы узнать, как далеко зашел он в своих изысканиях. Но я тут же понял, что это не менее опасно, чем обследовать в темноте пороховой склад, зажегши спичку.
Бесспорно, преступление Кастеля было неотвратимым следствием мести Секты. Но как, собственно, они действовали? Ряд лет я старался разобраться, проанализировать, однако мне так и не удалось рассеять ту неясность, которая типична для всякого дела, затеянного слепыми. Попытаюсь здесь изложить ход своих рассуждений, которые вдруг начинают разветвляться, как коридоры лабиринта.
Кастель был человеком весьма заметным в интеллектуальных кругах Буэнос-Айреса, и потому его мнение о чем-либо всегда становилось известно. Почти невозможно допустить, что он нигде не высказывал своего глубокого отвращения к слепым. И вот Секта решает его наказать, действуя через Альенде, мужа Марии.
Альенде велит жене пойти в галерею, где Кастель выставил последние свои работы; якобы заинтересовавшись одной из картин, жена Альенде долго стоит перед нею как бы в экстазе, достаточно долго, чтобы Кастель заметил женщину и пригляделся к ней, затем она исчезает. Исчезает… Это только так говорится. Как всегда бывает с Сектой, преследователь оказывается преследуемым, но действуют они так ловко, что жертва сама приходит в их руки. Кастель наконец снова встречает Марию, влюбляется в нее как безумный (и как глупец), «преследует» ее неотступно, даже является к ней в дом, где ее муж собственноручно передает Марии его любовное письмо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64


А-П

П-Я