https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/nakopitelnye-50/vertikalnye-ploskie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но вот некая сверхъестественная сила пробудила в нем реакцию, он бросился прочь, побежал по лестнице, словно за ним гонятся, спотыкаясь, падая, снова поднимаясь, и наконец очутился на улице, где ледяной воздух и мелкий дождь вырвали его из того зловонного ада и вернули к холоду смерти. И он побрел медленно, как тело без души и без кожи, ступая по осколкам битого стекла, подгоняемый безжалостной, куда-то спешащей толпой.

Их не наберется и двухсот человек, да это и не солдаты, а удрученные, грязные бродяги; многие уже не знают, за что борются и ради чего. Прапорщик Селедонио Ольмос, как все они, сидит в седле нахмуренный и молчаливый, вспоминая отца, капитана Ольмоса, и брата, погибших в Кебрачо-Эррадо.
Восемьсот лиг – сплошные поражения. Он уже ничего не понимает, а в уме все вертятся злобные слова Ириарте: генерал сумасшедший, он сам не знает, чего хочет. И разве не пришлось ему, Ириарте, отдать Солану Сотомайор Брисуэле по приказу Лавалъе? Он видит Брисуэлу: лохматого, пьяного, окруженного сворой собак. Пусть только попробует подойти кто-то от Лавалъе! И разве и впрямь не едет рядом с ним эта девушка? Нет, он уже ничего не понимает. А два года назад все было так ясно: Свобода или Смерть. Но теперь…
Мир превратился в хаос. И он думает о матери, о детстве. Но снова перед ним предстает фигура бригадира Брисуэлы: крикливое чучело в грязных лохмотьях. Вокруг него лютуют, бесятся собаки.
И прапорщик снова пытается вспомнить свое далекое детство.

Он шел, ничего не видя вокруг, осколки мыслей опять разлетались от урагана чувств, как разрушенные землетрясением здания от новых подземных толчков.
Он вошел в автобус, и ощущение, что мир лишен смысла, вдруг овладело им еще сильнее: этот автобус мчится с такой точностью и мощью к какому-то месту, которое его, Мартина, ничуть не интересует, этот отлаженный, технически совершенный механизм везет его, Мартина, у которого нет никакой цели, нет ни веры, ни надежды, ни надобности куда-то ехать; он, Мартин – это некий хаос, который везут по точному графику, с оплатой по тарифу, с штатом контролеров, с правилами проезда. И он по глупости выкинул сердечное лекарство, а идти теперь к Пабло ради этого было бы как идти на танцульку, чтобы встретить там Бога или Дьявола. Но вот внизу поезд, виадук на улице Доррего – может, здесь? Один миг – и всему конец; теперь он думал о толпе – что делается, что делается, толпа такая, не пробьешься, вы слышали? Какой ужас, он зазевался, его и зацепило, какая там надежда, что вы говорите, он нарочно бросился, хотел покончить с собой, и кто-то кричит: вот кусок ноги с башмаком. Или, может быть, в воду, с моста в Боке, но вода там с нефтью и, возможно, в те секунды, пока падаешь, придет сомнение или раскаяние, в эти мгновения, которые могут растянуться, как целая жизнь, стать ужасающе, чудовищно долгими, будто секунды кошмара. Или запереться на ключ и открыть газовый кран и проглотить кучу таблеток, как Хуан Педро, да вот Нене оставила щель в окне, «бедная Нене», подумал он с ласковой иронией. И его улыбка посреди этой трагедии была как лучик солнца, мимолетно просиявший в бурный холодный день наводнения или землетрясения; а тем временем кондуктор объявляет «конечная!» и выходят последние пассажиры – где он? где это он? ах да, авенида Хенераль Пас, вот и небоскреб, из подъезда выбегает малыш, а вслед ему кричит женщина, верно, мать: «Вот я тебе всыплю, разбойник!» – и малыш в страхе бежит и скрывается за углом, на нем коричневые штанишки и пестрый пуловер – маленький, мимолетный проблеск красоты на фоне пасмурного серого неба; на том же тротуаре Мартин видит девушку в желтом дождевике и думает – она идет за покупками в магазин или за сластями к мате, верно, мать или отец-пенсионер сказали ей: «Хорошо бы в такой денек попить мате со сластями, сходи купи чего-нибудь»; или, может, так сказал парень, из тех, кого девушки зовут «симпатягами», он с ней щедр и придет поболтать; или, скорее всего, ее послал брат, у которого есть рядом небольшая мастерская, да, Мартин видит небольшой гараж, где молодой человек в синем засаленном комбинезоне и с гаечным ключом в руке говорит ученику: «Пойди, Перико, и попроси у него домкрат», и ученик быстро идет куда-то, но все это как во сне и зачем все это: домкраты, гаечные ключи, механики, – и Мартину жалко испуганного малыша, и он думает: «Все мы спим и видим сны, и тогда зачем наказывать мальчишку и зачем чинить машины и заводить симпатии и потом жениться и иметь детей, которым тоже будет сниться, что они живут, и им придется страдать, идти на войну или за что-то бороться или впадать в отчаяние просто из-за каких-то снов». Он шел наобум, как дрейфующее судно, увлекаемое разными течениями, двигался машинально, как больные, которые лишились воли и сознания, но позволяют санитарам вести их и повинуются приказам, ибо еще живут в них остатки прежней воли и прежнего сознания, хотя они и не знают, зачем все это. Автобус № 493, думал он, я поеду до Чакариты Чакарита – район Буэнос-Айреса. – Прим. перев.

и потом на метро до Флориды Флорида – район Буэнос-Айреса. – Прим. перев.

, а потом пешком в гостиницу. Итак, он сел в автобус № 493 и машинально попросил билет и с полчаса все еще смотрел на призраков, переживавших во сне бурную деятельность; на станции Флорида он вышел на улицу Сан-Мартин, пошел по улице Корриентес до улицы Реконкиста и оттуда направился в гостиницу «Варшава», «меблированные комнаты для холостяков», поднялся по грязной, оббитой лестнице на пятый этаж и бросился на свое ложе, словно долгие века блуждал по лабиринтам.

Педернера смотрит на Лавалье, который едет чуть впереди в шароварах гаучо, в рваной сорочке с засученными рукавами, в соломенной шляпе. Он болен, осунулся, все о чем-то думает, он похож на призрак прежнего Лавалье в Андской армии… Сколько времени прошло/ Двадцать пять лет сражений, славных побед и поражений. Но тогда они по крайней мере знали, за что сражаются: они добивались свободы для своего континента, боролись за Великую Родину. А теперь… Столько крови утекло по американским рекам, столько безнадежных вечеров пережито, столько слышано боевых возгласов в битвах между братьями. Вот здесь, чтоб далеко не ходить, тот же Орибе. Разве не дрался он вместе с ними в Андской армии ? А Доррего ?
Педернера угрюмо глядит на гигантские горы, взор его медленно скользит по пустынной долине, будто вопрошая у войны, в чем заключена тайна нынешнего времени…

Мгла наступающих сумерек вкрадчиво завладевала всеми углами комнаты и растворяла цвета и предметы. Плохонькое, дешевое зеркало на гардеробе обретало таинственную значительность, как все зеркала (дешевые или дорогие) ночью, как перед кончиной лица всех людей обретают одинаковую таинственную глубину, будь то нищий или монарх.
И все равно он хотел ее видеть, еще хотел.
Мартин включил ночник, сел на край кровати. Из внутреннего кармашка достал потертый снимок и, приблизив его к ночнику, внимательно оглядел, как вглядываются в малоразборчивые строки на документе, от правильного толкования которых зависят события чрезвычайной важности. Из многих лиц Алехандры (а у нее, как у всех людей, их было много) это более всего принадлежало Мартину или, точнее, когда-то принадлежало – выражение его было глубоким и слегка грустным, как у человека, желающего чего-то и знающего заранее, что это невозможно; лицо жаждущее, но уже заранее разочарованное, словно желание (то есть надежда) и безнадежность могут сосуществовать на одном лице. И еще почти неощутимое, однако бесспорное выражение презрения к чему-то, быть может к Богу или ко всему человечеству или, что более вероятно, к самой себе. Или ко всему сразу. И не только презрения, но даже отвращения. Однако же он целовал и ласкал эту грозную маску во времена, казавшиеся ему теперь глубокой древностью, хотя завершились они совсем недавно; так, стоит нам проснуться, и смутные образы, волновавшие нас или устрашавшие в кошмарах, словно уходят в бесконечную даль. Вот теперь, очень скоро, лицо это исчезнет навсегда именно с этой комнатой, с Буэнос-Айресом, со всей вселенной, с собственной его памятью. Как будто все это не более чем гигантская фантасмагория, сотворенная насмешливым и злобным колдуном. И пока он углублялся в ее застывшее лицо, в этот символ невозможности, среди хаоса мыслей выделялась чуть более отчетливо мысль, что убивается-то он не из-за нее, не из-за Алехандры, но из-за чего-то более глубокого и постоянного, чему он не мог найти определения: как будто Алехандра была всего лишь одним из тех мнимых оазисов, ради которых путник продолжает безнадежное странствие по пустыне и исчезновение которых может причинить смерть, ибо последняя причина отчаяния (и тем самым – смерти), не в том, что оазис оказался миражем, а в том, что вокруг остается пустыня, беспощадная, бескрайняя пустыня.
В голове у него кружился вихрь, но вихрь медленный и тяжелый, или же водоворот, но не прозрачной (пусть бурлящей) воды, а вязкой смеси ила, жира и разложившихся трупов вместе с дивными, беззащитными фотографиями и остатками дорогих вещиц, как во время наводнений. Он видел себя в часы сиесты, как он одиноко бредет по берегу Риачуэло, «как маленький гаучо» (сказал однажды их сосед), бредет печальный, одинокий, – так было после смерти бабушки, когда он всю свою любовь обратил на Бонито, который бежал впереди, подскакивал и, весело лая, гонялся за воробьями. «Какой счастливый этот песик», – думал он тогда и сказал это дону Бачиче, который молча выслушал его, потягивая свою трубку. И вдруг в этой мешанине мыслей и чувств он еще припомнил стих – не Данте или Гомера, но такого же скромного бродяжки, как Бонито: «Где был Господь, когда ты умерла», – спрашивал себя тот несчастный. Да, где был Господь, когда его мать прыгала через веревочку, чтобы его уничтожить? И где Он был, когда Бонито переехал грузовик; у Бонито, этого жалкого, незаметного в мире созданья, лилась кровь из пасти, вся задняя часть его тельца была сплошной жуткой кашей и глаза печально смотрели на Мартина из глубин страшной агонии, словно задавая робкий, немой вопрос: неужто существо, не заслуживавшее кары ни за свои грехи, ни за чужие, такое крошечное, такое жалкое, – неужто не достойно оно хотя бы спокойной смерти, чтобы просто уснуть от старости, вспоминая летние лужи, долгие прогулки по берегу Риачуэло в далекие, блаженные времена? А где был Господь, когда Алехандра спала с тем подонком? И вдруг он увидел снимок из газеты, который никогда не мог забыть; эту газету Альварес хранил у себя дома и всегда показывал ему с некоторым оттенком мазохизма; он видел снова, видел всегда того мальчугана семи-восьми лет в толпе беженцев во время исхода через Пиренеи; десятки тысяч мужчин и женщин бредут по снегу, направляясь во Францию, и среди них он, одинокий, беспомощный, подпрыгивает на одной ножке, опираясь на маленький самодельный костылик, а вокруг сумрачная толпа чужих людей, словно кошмар бомбежек Барселоны еще не кончился и словно он не только оставил там свою ногу в какую-то адскую, жуткую ночь, но уже много дней, похожих на века, оставляет в пути клочья своей души, терзаемой одиночеством и страхом.
И вдруг Мартина потрясла одна мысль.
Она возникла в его возбужденном мозгу как удар грома из черных грозовых туч. Если существование мира имеет какое-то основание, если в жизни человеческой есть какой-то смысл, если Бог существует, наконец, то пусть Он явится сюда, в его комнату, в этот грязный гостиничный номер. А почему бы нет? Почему бы Ему не принять вызов? Если Он существует, то Он всемогущ, всевластен. А всемогущие и всевластные могут позволить себе роскошь иногда снизойти до кого-либо. Почему бы нет? Кому будет лучше, если Он не явится? Неужели это принесет удовлетворение Его гордыне? «Жду до утра», – сказал он себе со злорадством; определив точный срок, Мартин почувствовал себя наделенным страшной силой, и злобная его радость все возрастала, словно он говорил себе: а ну-ка, посмотрим. А если Он не явится, Мартин себя убьет.
С волнением он встал, будто ободренный внезапным, сатанинским приливом жизненной силы.
Нервно расхаживая взад и вперед, кусая себе ногти, он размышлял, размышлял лихорадочно, как в падающем самолете, который переворачивается в воздухе и который сверхчеловеческим усилием воли ему, быть может, удастся остановить. И вдруг, ошеломленный и парализованный, он стал, объятый смутным ужасом.
Но если Бог явится, что делать? И каким Он явится? Будет ли это невыразимое, грозное ощущение Его присутствия, или некая фигура, или глубокая тишина, голос, мягкая, успокаивающая ласка? А если Он явится и Мартин будет неспособен это заметить? Тогда он убьет себя без толку и по недоразумению.
Тишина в комнате стояла полная, уличный шум там, внизу, был едва слышен.
Мартин подумал, что любой из этих дальних шумов может что-то означать. Он почувствовал себя так, как если бы, затерявшись в миллионной, мятущейся людской толпе, ему надо было узнать лицо незнакомца, несущего ему спасительную весть, незнакомца, о котором он знает лишь одно – что тот несет ему спасенье.
Он сел на край кровати, его бил озноб, лицо пылало. Он подумал: «Не знаю, не знаю, пусть явится в любом виде. В любом виде». Если Он существует и хочет его спасти, уж Он-то сообразит, как сделать, чтобы Его узнали. Эта мысль на минуту успокоила Мартина, и он прилег. Но сразу же его опять охватило возбуждение, оно становилось все нестерпимей. Мартин снова встал, принялся шагать по комнате, и вдруг понял, что он уже идет по улице, идет куда глаза глядят, как человек, потерпевший кораблекрушение и в изнеможении упавший на дно шлюпки, предоставляет ей плыть по воле бурных волн и ураганного ветра.

Пятнадцать часов уже едут они к Жужую. Генерал болен, трое суток не спит, удрученный, молчаливый, сидит в седле, ожидая вестей, которые должен привезти адъютант Лакаса.
«Вестей, принесенных адъютантом Лакасой!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64


А-П

П-Я