https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/Esbano/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ибо, когда мое дневное сознание окрепло, глаза стали различать очертания окружающего мира и я обнаружил, что нахожусь в своей комнатке в Вилья-Девото, в моей единственной и такой знакомой комнатке в Вилья-Девото, я со страхом подумал, что, возможно, это начинается для меня новый, еще более непонятный кошмар.
Кошмар, который должен закончиться моей смертью – я ведь помню, что в том бурном волшебном сне мне было дано увидеть свое будущее, свою гибель в крови и огне. Странное дело, теперь никто, кажется, не преследует меня. Кошмар с квартирой в Бельграно прекратился. Сам не знаю как, но я свободен, я нахожусь в своей комнате, никто (по-видимому) за мной не следит. Секта, вероятно, отдалилась от меня навсегда.
Как же это я снова очутился у себя дома? Как получилось, что слепые разрешили мне уйти из той квартиры, окруженной лабиринтами? Не знаю. Знаю лишь, что все описанное было и происходило именно так. Включая – и прежде всего! – ужасающее последнее странствие.
Знаю также, что время мое ограничено и смерть поджидает меня. Удивительно и мне самому непонятно, что смерть-то поджидает меня как бы по моей собственной воле – ведь никто не придет сюда за мной, но я сам пойду, я должен пойти туда, где суждено исполниться пророчеству.
Моя хитрость, жажда жизни, отчаяние заставляли меня воображать тысячи способов бегства, тысячи способов уйти от власти рока. Но, увы, разве может человек уйти от собственной судьбы?
Итак, на этом я кончаю свое Сообщение и прячу его в такое место, где Секта не сможет его найти.
Сейчас полночь. Я иду туда.
Я знаю, что она меня ждет.


IV. Неведомое божество

I

В ночь на 25 июня 1955 года Мартин не мог уснуть. Ему снова виделась Алехандра, как она тогда в парке впервые подошла к нему; потом вперемежку представлялись разные нежные и страшные сцены; потом он снова видел, как она подходит к нему в ту первую их встречу, такая необычная, чудесная. Но постепенно его одолело тяжелое забытье, воображение его витало между сном и явью. И вдруг он услышал как бы звон далеких печальных колоколов и глухой стон, возможно, даже невнятный зов. В этом стоне нарастало отчаяние, едва слышный голос повторял его имя, а колокола меж тем били все громче и громче, пока звон их не стал неистовым и оглушительным. Небосвод, тот небосвод, что виделся ему во сне, озарился кровавым отблеском пожара. И тут он увидел, что Алехандра идет к нему среди багровых сумерек, лицо ее искажено, руки протянуты вперед, губы шевелятся, словно она в страхе, беззвучно повторяет свой призыв. «Алехандра!» – крикнул Мартин и проснулся. Весь дрожа, он включил свет и увидел, что он один в комнате.
Было три часа ночи.
Некоторое время Мартин не мог сообразить, что подумать, что делать. Наконец стал одеваться, и чем дальше, тем сильнее становилась его тревога – вот он уже выбежал на улицу и поспешил к дому Ольмосов.
И когда он издали увидел на затянутом тучами небе зарево пожара, он все понял. Гонимый отчаянием, он побежал к дому и упал без чувств посреди стоявшей на улице толпы. Очнулся Мартин у соседей и снова побежал к дому Ольмосов, но к тому времени полиция уже увезла трупы, пожарники же еще боролись с огнем, не давая ему распространиться за пределы бельведера.
О той ночи у Мартина остались отрывочные, бессвязные воспоминания – впору какому-нибудь кретину. Однако события, по-видимому, разворачивались следующим образом:
около двух часов ночи прохожий, который шел (как он потом сообщил) по улице Патрисиос по направлению к Риачуэло, заметил дым. Потом, как это всегда бывает, оказалось, что еще несколько человек видели дым или огонь и заподозрили что-то неладное. Старуха из соседнего многоквартирного дома сказала: «Я-то сплю плохо, вот услышала я запах дыма и говорю сыну – он работает на заводе „Тамэт“ и спит в той же комнате, что я, только сон у него крепкий, – так он сказал, чтобы я его не беспокоила, – и добавила с гордостью – думал Бруно, – с той гордостью, что присуща большинству людей, особенно же старикам, когда им якобы удалось предсказать серьезную болезнь или какое-то бедствие: – И видите, я не зря его будила».
Пока гасили огонь в бельведере, полиция, уже отправив тела Алехандры и ее отца, вытащила из дому старого дона Панчо, сидевшего все в том же кресле и укутанного одеялом. «А где сумасшедший? Где Хустина?» – спрашивал народ. Но тут все увидели, что из дома выводят мужчину с седыми волосами на голове удлиненной формы, похожей на дирижабль, – в руке он держал кларнет, и выражение лица у него было даже веселое. Что ж до старухи индианки, ее лицо было, как всегда, бесстрастно.
Полицейские громко убеждали народ разойтись. Несколько соседей помогали пожарникам и полиции, вытаскивали мебель и мягкие вещи. Царила изрядная суматоха, и чувствовалось некое радостное возбуждение, с каким народ обычно реагирует на всяческие бедствия, на мгновенье выводящие из серого, пошлого существования.
Больше ничего достойного упоминания в событиях той ночи Бруно не мог отметить.

II

На другой день Эстер Мильберг позвонила Бруно и сообщила, о чем только что прочитала в «Расон» в колонке полицейской хроники (утренние газеты, естественно, не успели дать эту информацию). Бруно ничего не знал. Мартин как безумный блуждал по улицам Буэнос-Айреса и еще не побывал у него.
В первый момент Бруно не знал, что предпринять. Затем, хотя, по сути, это было бесполезно, он спешно отправился в Барракас посмотреть на пожарище. У входа в дом стоял полицейский и никого не впускал. Бруно спросил про старика Ольмоса, про служанку, про сумасшедшего. Из ответов полицейского и из того, что он узнал впоследствии, он понял, что семейство Асеведо быстро и решительно приняло свои меры, возмущенное и напуганное сообщениями в дневной прессе (напуганное не столько самим фактом – он полагал, что семейство Асеведо уже ничто не могло удивить, если дело касалось их родни, этой семейки сумасшедших и дегенератов), – сообщениями, вызвавшими волну слухов и сплетен обо всей фамилии, хотя родство было весьма дальнее. Ибо они, богатая и здравомыслящая ветвь, приложившая немало усилий, чтобы та, малоприятная, часть семьи держалась незаметно (вплоть до того, что очень немногие в Буэнос-Айресе знали о ее существовании и, главное, об их родстве), внезапно оказались скандально упомянуты в полицейской хронике. Вот почему они (продолжал размышлять Бруно) и поторопились убрать дона Панчо, Бебе и даже прислугу Хустину, чтобы замести следы и чтобы газетчики не могли ничего выведать у этих малоумных. Гипотезу о том, что ими двигали привязанность и сочувствие, следовало отвергнуть – Бруно знал, какую ненависть питали все Асеведо к этим жалким потомкам блистательных предков.
Вечером того же дня, возвратясь домой, он узнал, что к нему заходил «тот худой юноша», который, по укоризненному выражению Пепы (а она всегда словно бы укоряла Бруно за недостатки его друзей), теперь к тому же похож на помешанного. И это «к тому же» заставило Бруно при всем ужасе происшедшего улыбнуться – то было завершение целого ряда недостатков, которые его экономка открывала в бедняге Мартине, пока не дошла до этого последнего и горестного определения «помешанный», как нельзя точней передававшего действительно трагическое состояние души Мартина – он походил на дрожащего, запуганного ребенка, заблудившегося в ночном лесу. Разве мог Бруно удивляться, что Мартин пришел к нему? Хотя юноша был очень скрытен и Бруно ни разу не слышал от него законченного мнения о чем-либо, тем паче об Алехандре, как было ему не искать Бруно, единственного человека, с которым он мог отчасти разделить свой ужас и, быть может, найти какое-то объяснение, утешение или поддержку? Бруно, разумеется, был известен характер их отношений с Алехандрой, но не потому, что ему об этом говорила Алехандра (она тоже была не из тех, кто делает подобные признания), нет, он просто судил по тому, как Мартин молча льнул к нему, по тем немногим словам, которые иногда у него вырывались насчет Алехандры, однако прежде всего по той ненасытной, присущей влюбленным жажде слушать все, что так или иначе имеет отношение к любимому существу; а Мартин ведь и не подозревал, что спрашивает и слушает человека, который в известном смысле также был когда-то влюблен в Алехандру (хотя то было лишь преходящее, обманчивое отражение или отзвук другой, настоящей любви к Хеорхине). Однако, хотя Бруно знал или догадывался, что между Мартином и Алехандрой существуют некие отношения (словечко «некие», когда речь шла о ней, было неизбежно), подробностей этой любовной дружбы он не знал, с удивлением следя за ее развитием: Мартин, конечно, был во многих смыслах юношей исключительным, но именно юношей, чуть ли не подростком, тогда как Алехандра, хотя и старше его всего лишь на год, имела страшный, тысячелетний, жизненный опыт. И само это удивление обнаруживало (говорил себе Бруно) упорную и, видимо, неискоренимую наивность собственной его души – ведь он-то знал (но знал умом, а не сердцем), что, когда дело касается людских страстей, нельзя ничему удивляться, особенно же потому что – Пруст говорил, что все «хотя» это почти всегда неизвестные нам «потому что», – даже наверняка потому что именно этой пропастью между их духовной взрослостью и жизненным опытом и объяснялся интерес такой женщины, как Алехандра, к такому мальчишке, как Мартин. Догадка эта после гибели Алехандры и пожара постепенно подтверждалась, когда он выслушивал маловразумительные, но маниакально-страстные и порой очень подробные воспоминания юноши об Алехандре. Маниакальные и подробные не потому, что Мартин был человеком порочным или безумным, но потому, Что мир хаотических видений, которые всегда осаждали Алехандру, вынуждал его, Мартина, анализировать их с дотошностью параноика; муки, причиняемые любовью, осложненной препятствиями, особенно же препятствиями таинственными и необъяснимыми, – это всегда более чем достаточный повод (думал Бруно), чтобы и самый здравомыслящий человек размышлял, чувствовал и поступал как умалишенный. Разумеется, признания Мартина начались не в первую ночь после пожара, когда Мартин, вдоволь находившись по улицам Буэнос-Айреса, оглушенный мыслями об убийстве и о пожаре, появился у Бруно; нет, рассказывать он начал позже, в те немногие дни и ночи, когда ему еще не пришла в голову злосчастная мысль о Борденаве; в те дни и ночи, когда он часами сидел рядом с Бруно, порой не произнося ни слова, а порой говоря без умолку, будто его опоили каким-то снадобьем или, точнее, одним из тех снадобий, от которых из самых глубоких и потаенных недр души вырываются наружу сонмы беспорядочных, бредовых образов. И многие годы спустя, когда Мартин, приезжая с далекого Юга, навещал его (думал Бруно), подчиняясь неодолимому влечению человеческому цепляться за любое воспоминание о том, кого мы когда-то любили, за любую памятку, что осталась нам о том теле и той душе – за ветшающее, бренное бессмертие портретов, за фразы, когда-то кому-то сказанные, за воспоминание о словечке, которое кто-то запомнил или говорит, что запомнил, и даже за мелкие предметы, которые таким образом приобретают символическую, несоизмеримую ценность (коробок спичек, билет в кино), за предметы или фразы, которые творят чудо, вызывая явление призрака, и он, мимолетный, неуловимый, становится потрясающе явственным – так порой воскресает дорогое нам воспоминание от легкого запаха духов или музыкальной фразы, фразы, которой вовсе не обязательно поражать красотой и глубиной, это вполне может быть незамысловатый, даже пошлый мотивчик, над вульгарностью которого мы в те волшебные годы посмеивались, но теперь, облагороженный смертью и вечной разлукой, он кажется нам волнующим и значительным.
– Потому что вы тоже, – сказал ему Мартин в тот приезд, на миг вскидывая голову – хотя до того упорно глядел в пол – движением, свойственным ему в юности и, наверно, и в детстве, движением неизменным и, как отпечатки пальцев, сопутствующим человеку до самой смерти, – потому что вы тоже ее любили. Разве нет?
Вот вывод, к которому он – наконец! – пришел там, на Юге, в бесконечные, безмолвные ночи размышлений. И Бруно, пожав плечами, ничего не ответил. Да и что он мог сказать? Как мог объяснить Мартину историю с Хеорхиной и с тем странным виденьем детства? А главное, он сам ни в чем не был уверен, по крайней мере в том смысле, в каком это представлялось Мартину. Итак, Бруно ничего не ответил, лишь посмотрел на Мартина как-то неопределенно, думая, что вот, после нескольких лет молчания и разлуки, после долгих размышлений в одиночестве этот сдержанный, замкнутый юноша еще жаждет поведать кому-нибудь свою историю; быть может, потому что он все еще надеется – да, надеется! – найти разгадку трагического и волшебного переживания, повинуясь страстному, но наивному стремлению человеческому отыскивать эти пресловутые разгадки; а ведь скорее всего, если таковые и существуют, они темны, а порой настолько же непостижимы, как те события, которые они якобы должны объяснить. Но в ту первую ночь после пожара Мартин походил на потерпевшего кораблекрушение, утерявшего память. Он блуждал по улицам Буэнос-Айреса, а когда явился к Бруно, то даже не знал, что сказать. Он видел, что Бруно курит, ждет, смотрит на него, понимает его состояние, – но что с того! Алехандра мертва, по-настоящему мертва, ужасным образом погублена огнем – и теперь все бессмысленно, все уже как-то нереально. И когда Мартин собрался уходить, Бруно сжал его плечо и сказал что-то – Мартин даже не понял, что именно, во всяком случае, не мог потом вспомнить. Оказавшись на улице, он снова побрел как лунатик, снова пошел по тем местам, где, чудилось ему, в любой миг могла перед ним явиться она.
Но постепенно Бруно кое-что узнавал, кое-что прорывалось у Мартина во время последующих их встреч, нелепых, а иногда и тягостных свиданий. Мартин вдруг начинал сыпать словами как автомат, произносил бессвязные фразы – казалось, он ищет дорогие ему следы на прибрежном песке, по которому пронесся ураган.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64


А-П

П-Я