https://wodolei.ru/catalog/vanny/180x80cm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Да взять и нас – моих приятелей, меня – ну, вздумай мы потолковать о гласе вопиющего в пустыне иль о козле для отпущений, ей-ей, заврались бы. Но каждому, я полагаю, доступен реализм сопоставлений пейзажей Коктебля с библейскими.
Блаженство созерцать мерцание созвездий на глади Мертвой бухты, слышать будто б шелест серебряной фольги. А суша отвечает бронзой вразнобой, и в этом звуке мирная обыденность – отару к дому погнал наш собутыльник. Осклабился: «За угощение спасибо». Потом сказал: «Служите Господу с весельем». Не мне решить, что в этом – аллегория иль никаких затей? А тень его, сиреневая тень, все удлиняясь, коснувшись Мертвой бухты, достигла, уверяю вас, и моря Мертвого. Всходило солнце в Палестине. Пастушину свою уж начинал Иосиф, сын Давидов.
* * *
Он жил у моря Мертвого, столь соленого, что органическая жизнь – не в жизнь. Отсутствие ее возмещено присутствием развитья жизни духа.
Он жил в Кумране. Неподалеку стоял Иерихон; подальше Иерусалим. А на путях к ним – в оазисах – так пировала Флора. А что до Фауны, она, позвольте доложить, существовала в условиях сауны. Газели не бегут козлом. А горные похотливы, как фавны. Недаром ведьмы любого из гусаров променяют на козла. Да и верхом, верхом; такие скачки двух двуногих увидишь нынче на экране. А вот и кабаны. Конечно, тоже дикие. Они ограды огородов валят, все жрут и топчут, урчанье сладострастное. А в водоемах рыбам переводу нет.
Из всех даров природы всего дороже финики. Они дарили водку. Конечно, талмуд дал приказ всем талмудистам: вино извольте разбавлять водой. Ну, что ни говори, не каждому под силу губить арак какой-то аквой.
Осталось указать вам базис. Вот направленья, в которых развивалась кумранская община: добыча соли и асфальта из моря Мертвого; зерно в долине Хлебной; и скотоводство, и ремесла.
Все, как у всех? Так, да не так.
Однако прежде: каков он был, Иосиф, сын Давидов? Искал, искал, нашел насилу. Как раз в оазисе, что на пути в Иерихон, неподалеку от селения Кумран.
Смеркалось. Небо млело топленым молоком. На горизонте холмы лежали сизыми китами, и это было чудо-юдо. Весь день всем володал широкий южный ветер. Теперь, ломая крылья, свалился под откосы. Коряво маслилась вечнозеленость древа, оцепенели жесткие кустарники, изломы кратких черных веток изображали выкрик преисподни. И в этот день, и в это предвечерье было Появленье. Или, как сказал художник, Явление.
Натурщиков он на пленэре расположил пленительно. Но в их натуру, прошу прощенья, не проник. Гляжу на иудеев кисти Александра Иванова, а всей ладонью чую гипс и мрамор в холодных классах петербургской Академии художеств. И говорю: дистанция. Ведь эллин чувством чтил всю святость красоты. А иудей умом – суровые красоты святости.
Натурщикам, я полагаю, все это невдомек. Они уж нарисованы, могли бы расходиться. Но Иоанн Креститель зовет всех ждать Явленья. Сказать здесь очень, очень кстати: Иоанн Креститель из селения Кумран. Оттуда и пастух Иосиф, сын Давидов.
Он не натурщик, уверяю вас. Он дело делал – мыл овечью шерсть в потоке вод. Пастух Иосиф – труженик. Но Александр Иванов не передвижник. И посему пастух лишь на обочине его вниманья. Не то ваш автор. Во-первых, он любитель производственных романов и потому отметит: в источнике имелась глина, а глина издревле служила средством избавленья от шерстяного жира. Во-вторых, ваш автор напитан русскою литературой состраданьем к рабочим и крестьянам и потому тотчас заметил, что пастух Иосиф скособочен – в крестец вступило. А ведь еще отару надо гнать в овчарню. Гм, Александр Иванов не обозначил животину. Она вот там, за деревом, за жесткими кустами, лежит врастяжку, дожидаясь пастуха.
Иосиф, сын Давидов, насквозь прожженный палестинским зноем, худ и жилист, кожа да мездра, живот ввалился. Череп голый, а бороденочка седатая, как соль на валуне у моря Мертвого.
Он вдруг вперед подался и оперся на длинный шест.
Под изволок спускался Учитель Справедливости. Внезапно углубилась тишина, и стало слышно, как шуршит дресва и осыпаются каменья.
* * *
Художник нам изобразил явление Христа: светился кротостью и был немножечко застенчив; противоречил он пейзажу, принадлежал непалестинской широте и долготе; под изволок спускался не каменистый, нет, будто б травянистый, а там, за поворотом, позади, звенел пречистый березняк. А вот Учитель Справедливости – пастух Иосиф не раз его видал и слушал, – Учитель был вблизи серьезен, строг, черняв. Конечно, автор субъективен, но облик, схожий с ликом, – см. болгарские иконы.
Он пастуху Иосифу был первым после Б-га. А Б-г желал, чтоб не было ни первых, ни последних. И потому Учитель Справедливости идейно вдохновлял всех раббим. Быть путеводною звездой дано тому, кто отучает считать звезды, то бишь бить баклуши, и приучает к душевному труду. Но вот уже над Иудейскою пустыней зажигались звезды.
Домой, в Кумран, ушел Иосиф вместе с Иоанном. Нам Иванов его изобразил в одеянии из грубой шерсти, неутомимым коренастым пешеходом с широкими и твердыми ступнями. Известно, Иоанн в пустыне акридами питался, саранчой. Не только сухой и хрусткой, но и вареною, и жареной. Вообще, осмелюсь я предположить, что не одной акридой жил Креститель. Ведь не отшельник-старец, а молодой, лет тридцати, пропагандист и агитатор.
Его родители, Захарий и Елизавета, когда-то переселились с нагорной стороны в Кумран. И поселились соседями Иосифа и Лии. Мариам из Назарета была им родственницей и посетила их однажды с Младенцем на руках, рожденным в Вифлееме. Ужасно трудно нам установить, был ли пастух Иосиф сын Давидов, тем, кого в России называют конем леченым, или до самой смерти так и остался всего-то-навсего обрезанным евреем. Одно могу свидетельствовать: Иосиф и Креститель, встречаясь, друг другу говорили: «Радуйся!». И это было общим, повседневным: «Здравствуй!».
Итак, они держали путь к селению Кумран. Пастух Иосиф хватался за крестец. Креститель за день притомился. Идут, молчат. Пустыня внемлет Богу. В глубоком небе роятся зодиаки.
Пришли. Сказали стражнику при Южной Башне: «Радуйся!». Борясь с дремотой, стражник отвечал: «Шолом» иль что-то в этом роде.
Прихлынул запах, всегда отрадный, откуда б ты ни воротился, с далекого пути или с большой путины. Пованивало местом без отхожих мест, пекарней и красильней, печами для обжига глины, верблюжьею мочой и чем-то кислым. И обласкала слух вода – ее однообразный шорох, воркотня движенья в акведуках, направленных к семи бассейнам.
Вблизи одной из них под легкой кровлей ждала Иосифа жена, она звалась Лией, дочь Менделя, давно покойного. Они уж состояли в браке, пожалуй, сорок лет. И столько же пастух Иосиф, сын Давидов, состоял в общине.
Полноправным членом – раббим – определяли добровольцев отнюдь не в день, не в одночасье. Всяк доброволец имел двухлетний искус. Все это, как и многое другое, предписывал «Устав».
Неохота толковать об исключительности иудеев. Но как же не сказать о том, что сей «Устав» сработан в два столбца на меди две тыщи лет тому. А положения и указания его досель имеют отраженье в головах, материализацию имеют в деле.
Учитель Справедливости, его ученики-отличники не уставали славить и коллективность производства, и коллективность потребления. А в параллель клеймить пристрастье к частной собственности.
Как нам не вспомнить новозаветных Анания с Сапфирой? Продали землю и выручку апостолу вручили. Но Петр, очевидно, не вчуже был знаком с земельным рынком. Спросил он подозрительно: и это – все? Чета частила: все, все, все. Однако надо вам сказать, они, бедняги, припрятали на черный день. Но ложь, известно, убивает. День черный не замедлил: Ананий и Сапфира упали замертво.
В общине, к которой некогда примкнул пастух Иосиф, случалась «утайка относительно имущества». Но за нее Сын Света не карался скоропостижной смертью. Карался голодухой: брат наш, затяни ремень потуже. Ты отлучен от общепита, от совместных трапез, и выдача харчей тебе уменьшена на четверть.
Учитель Справедливости определил, за что и что положено любому Сыну Света. Скажу-ка наперед – плеть не гуляла, а высшей мерою был остракизм, изгнанье из общины. А вот за что они платились: за брань, пусть невзначай, при чтении священных текстов или гимнов, помещенных в «Свитке Хвалений». За оскорбленье товарища-собрата каким-нибудь наветом, а также чувством злобы. Или – какая прелесть! – за сон на сонмищах общинников. Сонливец отлучался от собраний-сходок на срок, конечно, краткий, короче воробьиного хвоста, да ведь в хвосте у коллектива быть обидно… Но это все второстепенно. Шаткость духа, инакомыслие – тут оборот серьезный. Покаялся? Сиди два года… нет-нет, не за решеткой, а позади всей братии на трапезах. Два года – не долго ли? Поймите, покаянье-тушва, да это же не фигли-мигли, а длительность отчаянья от собственного окаянства. А если ты, брат, ветеран с десятилетним стажем пребывания в Совете, если ты впал в шаткость духа, в инакомыслие, – ты будешь изгнан навсегда. Общественная монолитность всего превыше.
Пастух Иосиф, сын Давидов, был наказуем дважды – он на собраньях, где слушали витию, засыпал. Когда же сообща решали хоздела, он был, как говорится, весь вниманье. Он был работник, скотопас и плотник. И семьянин исправный. Соврать не даст нам Лия, дочь Менделя, давно покойного. Ее наморщенные руки в оплетке синеватых жил уже готовы к утренним заботам.
Был слышен важный шаг верблюда. Какой-то раббим имеет порученье отправиться в Иерусалим, туда полдня пути. Проведав стариков-родителей, Иоанн Креститель уходит к ниспаденью Иордана, он знает эту реку, как гидрограф. Алел Восток, луч солнца крался к кувшину с козьим молоком. Опарой пахло из общественной пекарни, а из загонов – острее и сильнее тянуло круглым запахом овечьего помета.
Пора старухе Лие подниматься, пора ей снаряжать Иосифа.
* * *
Восток алеет и на нашем Севере. Но подниматься ль спозаранку? Смеялась Лия Менделевна: «Иосиф не пасет овец».
Он пас студентов исторического факультета. Однако именно овца, заблудшая овца и навела доцента на опыты общенья со свитками из древних кувшинов.
Амусин, речь о нем, Иосифе Давидовиче, недавно поселился на ул. Орбели. Хоть академик и востоковед Орбели, боюсь, ни разу не бывал на бывшей Объездной, но есть, предполагаю, глубокий смысл в том, что тезка академика-востоковеда, сотрудник академического института, получил двухкомнатную как раз на ул. Орбели.
Окраина окраины. Здесь Выборгская сторона еще хранила приметы небогатой дачной старины. Ее теснили новостройки. И новоселы. Средь них уже немолодые Иосиф с Лией. Ах, извините, ордер дороже ордена. Конечно, ордер на жилье, не на арест. Арест уж был, но до войны. И орден был, но за войну. И вот – двухкомнатная! И в тишине, в уединеньи, избавленный от суеты жильцов-соседей, он продолжает опыты общения со свитками пустыни Иудейской, прибрежий моря Мертвого.
Овца, заблудшая овца. И никакой иносказательности. И никакой символики. Или, избави Бог, клонирования. А попросту из тех парнокопытных и полорогих, которых пас Иосиф, сын Давидов, кумранский житель и… Сказал бы он, мол, старший современник Крестителя евреев, когда бы не чурался голой умозрительности: Предтечи храм хоть есть на Выборгской, но не видать его из окон на ул. Орбели, а благовест давненько под запретом… Овца ведь заблудилась не на Выборгской, а в палестинской широте и долготе, – как не услышать благовестника: «Если бы у кого было сто овец, и одна из них заблудилась, то не оставит ли девяносто девять в горах и не пойдет ли искать заблудившуюся?».
Пастух искал. Нашел ли, неизвестно, поскольку, как известно, овца не блудный сын. Но в этих поисках и сотворилось чудо: вышло из пещеры. Потом другой и третьей, и вот пещер-то дюжина. Сокровища обрел и разыскатель, имевший жительство в Хирбет-Кумране, обрел и новосел на ул. Орбели. Восток алел. Пустыня Иудейская, обогащая чутких спекуляторов, ниспосылала миру свитки-тексты. Тому две тыщи лет, как их упрятали евреи от оккупантов-римлян.
Восток алеет и на нашем Севере. Есть упоение в общении с фрагментами, исполненными красоты и смысла. Есть опыт, нажитой ошибками. Есть одоления лакун и напряжением ума, и по наитью чувств, казалось бы, давно исчезнувших. Амусин, помню, не без смущения их называл «бобруйскими».
* * *
Местечко по-над реченькой Бобруйкой, впадающей в Березину. Все ветры, независимо от направления, носили над уездом печали бездорожья и влажность мхов. Случалось, и нередко, – дым. Хоть цвет жемчужный, но свет тяжелый: горят иль тлеют коренники, где добывают-нарезают торф. Географическая точка вмещала вонь кожевень и мягкое тепло от производства кирпича. Вмещала крупорушки, лесопилку, а также и кредитные товарищества. Возможно, что Амусин-старший служил там счетоводом.
Все это вмещалось в понятие «бобруйск». Однако Амусин-младший в своем «бобруйстве» усматривал иное. Иудейскую религиозность. Нет, не формальную, не ритуальную, а детскую, отроческую. Поэтика ветхозаветного дарила поэтические впечатления. Потом они погибли – казалось, навсегда, – окостенил их атеизм, развеял суховей марксизма. И вдруг «бобруйское» очнулось в том высоком напряженьи, с каким вникал Амусин в смысл кумранских свитков. Тех, что сохранили кувшины древнееврейских гончаров. А мама нашего Иосифа произносила: «кукшины»– с базара глиняные, эмалированные из посудной лавки, где продавщицей тетя Рая. И улыбнувшись несколько застенчиво, Амусин определял свое терпение в разборе рукописей с прибрежья моря Мертвого: терпение неистовое.
Случалось, он пугался: вкушая, вкусив мало меду, и се аз умираю. То не был липкий, потливый полуобморок тридцать восьмого, когда Иосиф Давидович сидел в тюрьме Большого дома на Литейном. И это не было вжиманьем в снег и перехват его из горсти жарким ртом, когда сержант кричит: «Вперед!». Нет, нет, другое. Мгновенный страх утратить счастье, благо, полноту вот этих будней, ниспосланных заблудшею овцой и палестинским пастухом.
В своем неистовом терпении писал он докторскую диссертацию столь истово, что неприметно бросил давние обязанности в житейщине устойчивой, как и моногамный брак Иосифа и Лии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79


А-П

П-Я