водонагреватели накопительные электрические 30 литров плоские цена 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

с меня довольно, сказал В. Л., и одного барона. Тов. Сталин-Джугашвили рассмеялся. Сказал, пора в дорогу, благодарил В. Л., шутливо вопросил, как надо величать баронов…
Тут автор-злопыхатель не может воздержаться от мини-отступления и не сообщить, что за Сережу Нюберга отмстил Бухарин.
Его я видывал в Москве, на Сретенке. Он быстро шел… точнее, шустро… Кивал: «Здрасьте… Здрасьте…» Шелестело: «Да это же Бухарчик!» Весенний мокрый снег блестел на желтом кожаном пальто… Не в тот ли вечер Николай Иваныч пальто и кепку оставил в прихожей особняка, что на углу Малой Никитской и Спиридоновки?
У Горького сошлись вождь и вождята. То, се, вино и разговор о Фаусте, о смерти и любви, которая сильнее смерти. Иль о строительстве социализма. А Николай Иваныч, веселый человек, немного захмелев, вдруг ухватил тов. Сталина за нос. Каков пассаж, друзья мои! Держал он за нос вождя державы и даже больше, нежели державы, и предлагал нахально: «Наври-ка им чего-нибудь про Ленина». Наврал иль промолчал, но скандал не разразился… Иосиф Виссарионович, бьюсь об заклад, был опечален кончиной Ильича ничуть не меньше Юры Ингороквы, что грелся у костра в тайге Вятлага. Но рук не опустил. А ущемленья носа не простил, как не простил и туруханский живописец.
Но и не так, как тот. В чувствилище вождя очнулся отзвук унижения горийского, отроческого, так сказать, калошного. Оно не в памяти хранилось. Нет, прочней и глубже: в составе его «я». И слитно с этим отзвуком – пальцы брадобрея. Теперешним уж не понять… И этим всем, которые суют нам комментарий к Мандельштаму… Тогда ведь брадобреи, брея, клиента брали за нос для удобства поворота головы; ну, так и рулевой на шлюпке легонько поворачивает румпель. Однако прикосновенье брадобрея казалось многим, мне в том числе, прикосновеньем то ль мертвенным, то ль жабьим. В тот миг на горьковском застолье поэта не было – поэта Мандельштама: «Власть отвратительна, как руки брадобрея…» Да, не было… Но позже, когда уж написал поэт о горце, о жирных пальцах, они в чувствилище Вождя сомкнулись с ощущеньем брадобрейным, ему мелькнуло лезвие опаснейшей из бритв – все вместе предрешило участь стихотворца.
* * *
Что до Бухарчика… Он знал, конечно, сколь склизко ходить по камешкам иным, ан все-таки не думал, что близки склизкие ступени расстрельного подвала… вздохнув, не утаю: милейший Николай Иваныч когда-то беспечально утверждал: товарищи, в борьбе тот побеждает, кто первым проломляет черепа.
А Якову Свердлову оставалось жить… Сейчас прикинем, пока тов. Джугашвили-Сталин направляет нарты к Енисею. Он Монастырское покинул, не прощаясь ни с обрезанным, хоть тот был веским членом нашего ЦК, ни с Верой Д. Так вот, Свердлову осталось жить лет пять. Нет, даже меньше. А Веньямин Свердлов, муж этой «стэрвы», тянул еще лет двадцать после смерти брата и наконец-то в зоне ноги протянул.
Что делать? Таково расположенье звезд, но их течение над Енисеем застит мгла. И в этой мгле бежит упряжка бодрых лаек. Бежать им двести верст на север – до Курейки.
* * *
Она возилась у печи. Тов. Джугашвили вмиг насел, облапил, тискал жадно. И все молчком, ну разве что с причмоком. Хорошая девочка Лида была ему покорна.
Пахло свежим тестом. Он тоже сумел бы выпечь хлебы. Тов. Ленин ошибался, полагая, что соратник– спец по острым блюдам да и только. Но здесь, в Курейке, сестра владельца сей избы, недавно овдовевшего, весьма успешно решала вечные вопросы домоводства, включая и сожительство с кавказцем-постояльцем.
Кура впадает в Каспий; Курейка – в Енисей. Станции взяты из Франции; станицы – на Дону. Станок – вот это уж Сибирь. Их ставили своим пристанищем и рыбаки, и звероловы. Временным. Но становились они долгими делами, поскольку гнали ссыльных-поселюг. В одном из множества станков тов. Джугашвили укрылся от войны, а заодно от подозрений в доносительстве. Он жить хотел, а не страдать, и это хорошо, ведь страсть к страданиям есть верный признак ущербности интеллигентика.
Курой-метелью повит станок Курейка.
Когда-то средь гор Кавказа, в четвертом, старшем, классе духовного училища, ученики писали сочинение на тему: «Европейская тундра зимой и летом». Учитель ходил-расхаживал с руками за спиной, ни дать, ни взять тюремный надзиратель. Но, бывало, налетал и коршуном: «А ну-ка быстро: какие города от Гори вплоть до Киева?». Дурак! До Киева, где лавра, доведет язык. Вот ты скажи: сколь городов от Гори до Курейки?.. Ох, лето красное, любил бы я тебя, когда б не комары. Но вёсны хуже: журчат ручьи, журчат ручьи… В долине Карталинской удоды, опуская кривоватый клюв, произносили «уп-уп», а русский мальчик, сын офицера, смеясь, кричал им: «Худо тут»; три колокольчика на шее мула звенели вслед ручью, его журчанье не пугало; напротив, было музыкальным. А здесь, здесь веснами в журчаньи мнился говорок исподтишка. Не странно ли? Туманности необходимы; нельзя, чтоб личность оставалась без загадок… Ну, ладно, а коли снегопады? В их шорохе нет, что ли, сговора иль оговора? Нимало. И в Гори, и в Тифлисе снега нечаянной отрадой. Щекам щекотно; снежки так весело метать, бить каблуками дробь, смеяться и гоняться друг за другом… А здесь, в Курейке, снежит и долго, и обильно. Конечно, не подарок, но дарит отчужденье. Тов. Джугашвили, ей-ей не вру, читал стихи Одоевского. И повторял: «Как я давно поэзию оставил! Я так ее любил!». Она, замечу в скобках, взаимностью не отвечала, как в Монастырском Вера Д. А впрочем, что же делать, коль он поэзию сменил на «Капитал»?
Ах, братцы, он пушил усы, когда доисторический сожитель Веры Д., когда-то боевик и хват тов. Ярославский нам вешал на уши спагетти: тюремный двор, солдатский строй, сквозь строй идет наш вождь, он согнут; но невозможно тов. Сталина пригнуть ударами прикладов, а просто так ему удобнее назло царизму штудировать весомый «Капитал»… Прибавлю от себя: а между тем пока он, большевик, страдал за наш народ, студенты пели, сдвигая кружки с пивом:
Выпьем мы за того, кто писал «Капитал»,
А еще за того, кто его не читал…
В Курейке он изредка читал газеты, а чаще, я вас уверяю, стихи поэта-декабриста в издании тридцатилетней давности, оставленные здесь каким-нибудь народником для связи воедино трех поколений русской революции. Но вот вам разница. В поэзии Одоевский черпал «все радости, усладу черных дней» – тов. Джугашвили черпал радость из прорубей во льдах Курейки и Енисея. Оттуда, вспомните, осетр, которого он вез за двести верст и лишь затем, чтоб киселя хлебать. Пусть так, но услада уловленья оставалась. Свидетелем тому его жилье. В квадрате (не отвлекайтесь в сторону Малевича), в квадрате, говорю вам, был топчан, весьма, признаться, шаткий (кавказец-постоялец влюбился в Веру Д., но обрюхатил Лиду), стол у окна и небольшая печка, прабабушка буржуйки. Прибавьте лавку, пару табуретов, лампу-«молнию» и… И больше ничего, исчерпан перечень стоялой утвари. Она вся от хозяина. Но не безлично, напротив, выразительно хозяйство личное. Все выдает большого знатока охотничьих припасов. Мережи, сети, морды, невода, капканы, ловушки, крючки с зазубринами, крючки без них и прочая, и прочая, и прочая. (Ружье для ссыльного запретно; ружье формально за хозяином; обыкновение сибирское, известное, конечно, всем начальникам.)
Снарядливый охотник, как правило, охотился один. Случалось, правда, навязывался Ванька Шахворостов. Великан-матрос, кажется, потемкинский, жил соседом; тов. Джугашвили он уважал настолько, что тов. Джугашвили позволял Вано заготовлять дрова, пособлять Лидиному домоводству и помогать в снаряжении рыболовно-звероловных похождений в тундре. Но сопровождающим Вано не брал. Казалось бы, и веселее, и надежнее вдвоем? А нет, тов. Джугашвили хмурился: сиди дома и чаи гоняй. Положим, Вано и вправду выдувал не меньше дюжины стаканов кряду, но взять в толк, отчего тов. Джугашвили так упорно не принимает его компаньоном, взять это в толк Шахворостов, сам себя называвший Ванькой, не умел, да и никто, поверьте, не догадался бы. Тут сходство, черт возьми, с журчанием ручьев… А знаете, тов. Джугашвили не любил сидеть спиной к дверям… О, Господи, так и Азеф, уж извините, Евно Фишелевич… И не любил, чтоб кто-то шел след в след – ну, словно б целился в затылок, там возникала пренеприятная ломота. А Ваньке это где понять?
И верно, простак был Шахворостов. Безоглядно, напропалую, чтоб ленточки вились, умел, а вот тонкостью понимания жизни вообще, политической в особенности, это уж, извините, не каждому дано. Судите сами. Минуло лет пятнадцать, командируют Ваню-коммуниста из Одессы в Москву. А на душе-то накипело: Украина голодает, коллективизация костоломная, чиновники рожи наели, партийцы к себе гребут и т. п. и т. д. Вот, думает, переночую у Джугашвили, выложу все карты на стол, да и суши весла. А что? Старый товарищ, на «ты», как же иначе-то! Позвоню и скажу: «Слушай, я у тебя сегодня ночую». И позвонил. Оттуда-то, из Кремля, допытываются: кто такой, зачем, почему; куда ответ вам сообщить. «Эй, погоди, – орал потемкинский матрос, – ты скажи ему, Ванька Шахворостов в Москву приехал, а больше ничего не надо…» Ответа не последовало. Такая, брат, Курейка. Обиделся наш альбатрос на Джугашвили: забыл, как мы делили и хлеб, и табак. Ан ошибался Ваня, ошибался. Не забыл его тов. Сталин, не забыл. И в тридцать седьмом прислал в подарочек свинец. Он тоже, видишь ли, обиделся: зачем ты, Ванька Шахворостов, коллективизацию порочил? Перегибы мы исправили, головокружение остановили, а ты, двурушник, зачем порочил, а? Народ в колхозы всей душой – запиши, товарищ Сталин. И даже отсталые, казалось бы, элементы на поверку не такие уж отсталые, не тебе чета, двурушник. Ты – враг народа, а Мерзляков – колхозник. Такая, Шахворостов, диалектика. Не по Гегелю, а по Гоголю… Ты, Ванюша, враг народа, Мерзляков, тот стражником служил, а ты к нему за водкой шастал. Знать не желал, с ка-аким трудом спирт доставался, запрещенный царизмом. Контрабандой возили, тайком возили, бочонки под днищем лодок привязывали, как понтоны, в соль прятали, в топленое масло, а ты, Шахворостов Ванька, знать ничего не желал. Вот тебе и отсталый элемент – в колхоз. Никто не принуждал, никто не приказывал, Мерзляков своей волей. А ему перегибщики от ворот поворот; это очень меткая пословица великого русского народа. Ему, Мерзлякову, говорят: не-ет, Мерзляков, ты царизму в полиции служил, тебя в колхоз принимать нельзя. Тогда что же? Пишет он товарищу Сталину. Пришлось товарищу Сталину вступиться за Мерзлякова, просить сельский совет: так и так, в дружеских отношениях не состоял, но и во враждебных тоже; Мерзляков Мих. относился к своим обязанностям формально, без полицейского рвения, не шпионил, не придирался, не травил, сквозь пальцы смотрел на отлучки… И подписал рекомендацию – «Сталин, с коммунистическим приветом».
С каким приветом был стражник Мерзляков, решать колхозникам. А несомненно то, что Миша, байбак и баба, о Талейране не слыхал. Но исполнял его завет: поменьше рвения. На просьбу подневольного грузина дать отлучку для охоты он отвечал согласьем. И, пожелав удачи, чаевничал с Иваном. И поступал разумно, удерживая под надзором поднадзорного. Еще бы! У того губа не дура, ручищи, как из лапного железа, пригодного для ковки лапы якорей. А молодуха Марьюшка пригожа, да глупа. Как Ванька-то облапит, впору закричать – ан нет, смеется, дура.
За самоваром матрос-смутьян и стражник царской службы сидели не разлей вода, а спирт разлей, чтоб капли не пропало. Там, в Петербурге, по случаю войны его навроде отменили, а ты вот за Полярным кругом валяй, как хочешь. Но есть на свете контрабанда. Засим заварка, будто деготь. И никакого сердцебиенья, а тары-бары по душам.
Тем временем тов. Джугашвили-Сталин вписался в ритмы северной природы. По-над рекой Курейкой он предвкушал победу над меньшим собратом. Все лицевые мускулы твердели. Он погружался в глубокую угрюмость. И это было превращеньем в Вепря. Он – Одинокий Вепрь, соединил в своей натуре бесконечное терпенье с непреходящей жаждой жертвы. У, жаркий трепет. Как хороша повадка остяков. Подняв медведя из берлоги, кричат: «Эй, дедушка, ты не серчай!» – и убивают.
Никто ему в затылок не дышал, и Одинокий Вепрь мурлыкал песенку о светлячке, «Цицинателу». Поэзия, ребята. И не в зуб ногой.
* * *
А зубы-то достались от отца-сапожника. Резцы и жернова, как на подбор, красивые и крепкие. Соседи-остяки, сидя на корточках, бесстрастно наблюдали, как управляется он с дичью.
Сюда, в избу, они являлись часто. И не просили ни о чем, и ничего не спрашивали. На корточках сидели вприслон к стене, молчали и курили вонючий табачок. Беззвучное камланье, что ли? Он безотчетно проникался загадочностью этого присутствия. Впоследствии воспроизводил на заседаньях политбюро и на просмотрах кинофильмов и тем держал соратников в немом, великом напряженье. А также и походка курейского происхожденья. Не оттого, что мягки сапоги Кавказа, нет, воспоминанье ног о войлоке, которым застилали пол в курейских избах.
Никто, надеюсь, не посмеет оспорить ценность курейских наблюдений автора. А вот обнаруженье в тундре Вепря с нежнейшей «Цицинателой» на устах, быть может, и оспорили бы гневно сталинисты с пустой кастрюлей на плечах, когда б не личное вмешательство тов. Сталина.
* * *
Глядел генсек куда как хорошо. Кончался в Горках Ленин: скуласт, как волжский прасол; в глазах мучительность недоуменья: где он, что он?.. Уроженец Гори наведывался в Горки. Приятно чувствовать себя здоровым, бодрым. Китель, брюки – белые. А голова и сапоги – чернее черного. Но не было же той зеркальности, что у сапог Ягоды. В политике нет мелочей, напрасно сапоги Ягоды столь блескучи, ой-ой, напрасно.
Их было трое в одной лодке. Конечно, без Ягоды, тот не дорос до них. Их было трое: генсек, Дзержинский, Каменев. Они имели право отдохнуть– день выходной. Природа сельская, лесок, над речкою стрекозки, и небо высоко, и Троцкий не так уж близко – по северной дороге, в дачной местности, лесок, над речкою стрекозки, и нет тов. Сталина.
Дзержинский с Каменевым вовсе не статисты при генсеке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79


А-П

П-Я