смеситель для кухни с краном для питьевой воды 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Дома мы в воспоминаниях детства – в остальных местах мы лишь туристы.
Я помню свой ужас при виде религиозной процессии в свой первый приезд в Испанию. Я бродил по переулочкам в центре Валенсии, когда вдруг совсем рядом, как взрыв, раздался мерный бой барабанов. Потом сквозь него прорвались траурные стоны труб, и из-за угла показались женщины в черных одеждах с каменными скорбными лицами. Такие же застывшие, лишенные всякого выражения черты были и у мужчин в строгих костюмах, и у статуи святого, которого они несли на носилках, украшенных искусственными розами. Я оказался не на родине, а на другой планете.
Чем была Россия для моего отца? Ощущал ли он себя там инопланетянином? Мы не говорили с ним об этом, как и о множестве других вещей, которые я теперь хотел бы знать, но уже никогда не узнаю. Отец казался мне вечным, а умер слишком рано – мне едва исполнилось двадцать.
Как бы то ни было, испанец Мигель Таверас прожил всю свою сознательную жизнь в стране, на языке которой он до самой смерти говорил с легким акцентом, хотя, в остальном, как настоящий русский. Он не поменял ни своего испанского имени, ни фамилии, но на улице его принимали за армянина или вообще кавказца. И в остальном отец стал типичным советским человеком.
Он жил в детском доме в Орле и окончил школу в Ташкенте, куда детдом эвакуировали в 1941-м. Семнадцатилетним добровольцем он попросился в армию, но его направили в офицерское училище. Там обнаружились его исключительные математические способности, и отца откомандировали в школу шифровальщиков. Однако он рвался на фронт – уверенный, что Красной Армии предстоит дойти до Пиренеев и ему посчастливится освободить родной город от Франко. Отцу удалось попасть в действующую армию лишь зимой 44-го, но, к счастью, его часть закончила войну вдали от берлинской бойни, в Румынии. У отца на всю жизнь осталось ощущение, что он не вернул долг приютившей его стране, и он хотел, чтобы это сделал его сын. То есть я.
Моя мать – к счастью, она жива и здорова – русская. Она, скорее, была названной сестрой отца, чем его женой. Кем были ее родители, мы так и не знаем – они исчезли в 1938 году, когда маме было всего четыре года. Мы даже не знаем ее настоящей фамилии. Те, кто хотели стереть ее прошлое, отправили маму в детдом с документами на имя Любови Васильевны Непомнящей – обычная фамилия для сироты того времени.
Мамины воспоминания о прежней московской жизни отрывочны. Она с родителями и двумя бабушками жила в одной большой комнате в коммунальной квартире где-то на Сретенке. Ее отец, мой дед, работал инженером в Сибири, мать часто и надолго уезжала к нему, и маленькую Любу воспитывали баба Вера и баба Нюра. На самом деле, они были сестрами – одна из них была маминой мамой, а другая – тетей, но кто именно, я сейчас не помню, а, может, мама и сама не помнит. Еще один непреложный факт – у соседей напротив, через коридор, была худая трехцветная кошка Ласка, которая из своей комнаты не выходила, но мою маму иногда пускали к ней поиграть. Ласка была действительно ласковой и позволяла ребенку наряжать себя в платье из лоскутков и таскать за задние лапы. Да вот, наверное, и всё, что я знаю о маминой прежней жизни. Так что с корнями у меня плохо, дальше родителей мое генеалогическое древо не идет.
Познакомились родители так. Мама появилась в детском доме во время обеда. Она остановилась на пороге, оглядела столы с жующими детьми, потом без колебаний направилась к отцу и, отодвинув его руку, залезла к нему на колени. Кто-то из воспитателей был умным и отзывчивым человеком – к столику отца (это всё он мне рассказывал) приставили стул, посадили на него маму, и больше она от отца не отходила. Напомню, отцу было четырнадцать, а маме – четыре.
Когда отец ушел в армию, маме было уже скоро восемь – это было в Ташкенте. Их давно все считали братом и сестрой, но пути их разошлись надолго. Отца оставили служить в Румынии, отпуск ему не давали, и ему удалось демобилизоваться лишь через три года после Победы, в 1948 году. Он тут же поехал в Орел, куда вернулся детдом. Вместо заплаканного ребенка, которого он оставил в Ташкенте, к нему, сияя, бросилась в объятия бледная нескладная девушка, которая уже тогда была чуть выше его – отец был небольшого роста. Ситуация была непонятной. Удочерить ее? Отцу было 24, но маме – уже 14. Жениться – тоже невозможно, да отец об этом и не помышлял. К тому же, его как фронтовика без экзаменов приняли на математический факультет МГУ, и жить ему предстояло в общежитии.
Так что им пришлось еще три года провести порознь, встречаясь пять-шесть раз в год то в Москве, то в Орле. Но в семнадцать лет мама окончила школу, и отец забрал ее в столицу. Его как способного математика углядел КГБ, и параллельно с учебой отец вернулся к разработке шифров. Этот заработок позволил ему снять для мамы угол в большой коммуналке в Даевом переулке у интеллигентной пожилой дамы, родителям которой раньше принадлежал весь дом. Более того, начальство отца помогло оформить для нее прописку. Мама хотела стать детским врачом, и устроилась медсестрой в обычную городскую клинику.
Я видел мамины фотографии того времени – она была прелестной. Ясный взгляд, застенчивая улыбка, кокетливые завитки волос, удивительное выражение чистоты и свежести, исходящее от ее лица. Однако – я совершенно точно это понял – отец не собирался жениться на девушке, которую он всегда считал своей сестрой. Но для мамы этот вопрос никогда и не стоял – она просто знала, что так будет. И в день, когда ей исполнилось восемнадцать, мои родители расписались . Смешное выражение!
Ребенка они хотели сразу, но мешал квартирный вопрос. Сдавать комнату людям с постоянно кричащим младенцем никто не рвался, а – несмотря на расхожие представления – всесильными были вовсе не все подразделения КГБ. По крайней мере, для человека уровня моего отца власть Лубянки была весьма ограниченной, хотя он по своему характеру вряд ли и сам проявлял настойчивость. Так что прошло пять лет прежде чем в недавно полученной квартире на улице Богдана Хмельницкого 7 июня 1957 года на свет появился их первый и единственный ребенок – понятно, кто.
Ну, мой отец оказался в Конторе по очевидным причинам. Он был одновременно убежденным коммунистом и испанским патриотом. Всё, что он делал, было направлено на то – по крайней мере, так отец считал, – чтобы самый передовой общественный строй победил и у него на родине. Его не смущало, что органы, в которых он служил, в свое время стерли с лица земли родителей его жены – людям свойственно находить оправдание не только для своих собственных поступков, но и для прошлого, которое они разделяли со своей страной. Странно другое. Почему-то те самые органы не смущало, что они взяли в сотрудники иностранца, да еще и женатого на дочери врага народа. Но это факт! В России вся жизнь сплетается из необъяснимых вещей и исключений из правил.
А вот как меня туда занесло, это вопрос другой. Ну, их интерес понятен. Сын сотрудника одного из самых засекреченных управлений КГБ. Говорящий по-испански, как испанец, но воспитанный в духе советской идеологии – октябренок, пионер, комсомолец. Будущий офицер – студент военного института иностранных языков, изучающий параллельно английский и французский. А я действительно, при всей моей нелюбви к армии, провалился на экзаменах в Московский инъяз и вынужден был довольствоваться его военным младшим братом.
Однако и моя биография пятен унаследовала достаточно. Главное – родители мамы. Конечно, ее прошлое было стерто так тщательно, что даже в анкетах в графе «Были ли Вы или Ваши родственники репрессированы, сосланы или лишены гражданских прав» я писал «не были». Несомненно, что при проверке все эти факты всплывали. Так что не знаю, почему это мне не мешало. Может, к тому времени мои дед с бабушкой уже были реабилитированы, только мы об этом не знали. Или в брежневскую эпоху уже мало кто верил, что люди могут тратить свою жизнь на то, чтобы выглядеть благопристойными и лояльными гражданами, а потом при первой возможности отомстить государству за уничтоженных родственников особо изощренным и болезненным для него способом.
Но и, что касается отца, мне в анкетах приходилось врать. В пункте «Есть ли у Вас родственники за границей» я неизменно писал – на вопросы нужно было давать полные ответы – «родственников за границей не имею». Я о таковых действительно не знал, но не мог не понимать, что в семье отца было, кроме него, еще четверо детей, что у моего деда тоже были братья и сестры и так далее. Не могли не понимать этого и проверяющие товарищи. Но, повторяю, поскольку в Советском Союзе политические установки, идеологические соображения и прочие абстрактные построения существовали сами по себе, а реальная жизнь со своими законами – тоже сама по себе, побеждала поочередно то одна сторона, то другая.
Не думаю, что в те времена, когда мне еще не было двадцати, я всё это ясно осознавал. Я вообще стал взрослым – если стал – в двадцать семь лет. По крайней мере, с этого времени я себя узнаю. Всё, что я делал в более раннем возрасте, с такой же определенностью можно приписать совершенно другому человеку.
Так вот, как я попал в КГБ. Контора действовала через отца. Меня никуда не вызывали – поначалу. Просто в моей жизни появился некий сослуживец отца (который, как я позднее узнал, познакомился с ним за день до меня). Это был тихий, мягкий, молчаливый еврей лет шестидесяти, его звали Семен Маркович. В разговоре он собирал информацию не ушами, как большинство людей, а глазами. У него они были бархатные, очень внимательные, по проникающей способности не уступающие рентгеновскому лучу. Устремившись на вас однажды, эти глаза вас уже не отпускали.
Нашим излюбленным местом встреч был Чистопрудный бульвар – мы жили поблизости, в конце Маросейки, тогда улицы Богдана Хмельницкого. Мы с Семеном Марковичем гуляли по аллеям, покрытым мокрыми скользкими листьями – это было в конце сентября. Он задавал мне очередной вопрос, один из трех-четырех за полтора часа прогулки, типа: на кого из своих знакомых я хотел бы быть похожим и почему. Отвечал я достаточно односложно: жизнь моя тогда только начиналась, так что и мыслей, и воспоминаний у меня было кот наплакал. Поэтому большую часть времени мы молчали – я, испытывая от этого крайнюю неловкость, а он – совершенно естественно. Возможно, его тактика заключалась в том, что, испытывая неловкость, люди начинают заполнять молчание словами. Я этого не делал – не в силу своей искушенности, а по застенчивости. Короче, от этих прогулок у меня осталась такая картинка: я молча шагаю по аллее, опустив взгляд и ковыряя носком ботинка упавшие разлапистые листья клена, а Семен Маркович, повернув ко мне голову, высвечивает меня своими доброжелательными бархатными прожекторами.
Сейчас бы – даже не зная, что меня ждет, – я бы на их предложение ответил нет. В двадцать семь лет, когда я уже был я, я бы сказал нет. Тогда, в девятнадцать, я согласился. Для меня это был переход из одного мира в другой. Мое решение не было связано с идеологией – в душе я никогда не был миссионером, тем более тайного фронта. Оно не было продиктовано соображениями карьерного роста или материальными стимулами – хотя в те времена сотрудники КГБ считались элитой, а разведчики – элитой элиты. Для меня предложение пройти подготовку и под чужим именем навсегда переселиться за границу звучало как приглашение выйти из темной комнатушки со спертым воздухом, приехать на берег моря, с горсткой смельчаков сесть на корабль и отправиться на поиски исчезнувших миров.
Я и сегодня готов отплыть куда угодно в поисках приключений. Но сейчас я знаю, что тот корабль отправлялся в совсем другое плавание.
6
Разумеется, моя специальная подготовка теперь уже очень давняя. И даже если где-то раз в год, когда я попадал в Москву, или еще при советской власти в одну из дружественных стран, меня просили день-другой уделить новейшим достижениям в области идеальных убийств, я всегда знал, что это не про меня. А вот поди ж ты, пригодилось!
Самым простым было бы бросить Метеку в стакан кристаллик, который через два часа спровоцирует сердечный приступ, а еще через два от яда в организме и следа не останется. У меня такой возможности нет – если я расположусь с газетой за соседним столиком в ресторане или баре, он меня узнает. Кольнуть его моей шариковой ручкой, у которой, если одновременно нажать кнопку и повернуть нижнюю часть корпуса влево, вместо стержня вылезает иголочка? Вот так поравняться с ним на тротуаре, кольнуть, потом подхватить, когда он будет падать, крикнуть прохожему: «Подержите его! Наверное, сердечный приступ. Я сейчас вызову скорую». Нет, не смогу! Мне между жертвой и орудием смерти нужна дистанция.
Не знаю, использует ли еще кто-то из таких гастролеров-любителей, как я, огнестрельное оружие? Стреляю-то я отлично. Но – шум, следы пороха, гильза может потеряться, в самолете не провезешь, в кармане носить не будешь…
У меня на такой случай есть маленькая цифровая видеокамера. С виду совсем обычная, кстати, я ей же могу и снимать. Но с помощью маленькой отвертки за десять минут она превращается в арбалет с оптическим прицелом. Я представляю, как смешно это звучит сегодня: арбалет. А это именно так. Внутри камеры есть крошечный лук и тетива, которые через небольшое отверстие бесшумно выстреливают маленькую тяжелую стрелу всё с той же иголочкой на конце. Объектив и видоискатель служат оптическим прицелом, а полезная и для видеосъемки струбцина позволяет свести выстрел к простому нажатию на небольшую кнопку, выпирающую после превращения камеры в арбалет. Я опробовал это оружие года два назад на нашей базе в Подмосковье – 92 очка из ста на расстоянии двадцати метров. А здесь было от силы десять.
Я усмехнулся, вспомнив один свой приезд на спецбазу. Это сейчас, после распада Союза, всё разболталось, а до конца 80-х в Конторе всё было продумано до мелочей и соблюдалось неукоснительно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35


А-П

П-Я