Недорого сайт https://Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Противоречие, состоящее в том, что армия, защищающая демократию, во всей своей структуре антидемократична, выступает как противоречие лишь до тех пор, пока мы верим утверждению, что армия защищает демократию, а я верил в это в те годы.
Обратиться к майору или подполковнику после окончания работы рядовому и в голову не приходило, только кельнер или кельнерша могли приблизиться к ним настолько. Офицеры - это каста. Что члены этой касты думали на самом деле, рядовые узнать не могли. На службе и подавно: приказы не признания, а в свободное время высоких чинов не найти, они не толкутся на деревенской улице. Да бывает ли у них вообще свободное время? Их фуражки в трактире видеть приходилось, повесить свою фуражку рядом рядовому не запрещалось. Но мы предпочитали этого не делать, засовывая свои фуражки за пояс. Если только была возможность, они занимали в трактире особую комнату, рядовые тоже предпочитали быть среди своих. Очень редко случалось, чтобы в трактире было только одно помещение. Но случалось. Что тогда? Свободные столы оставались свободны, хотя это и было неестественно. Офицеры явно неохотно расставались со своими фуражками, хотя знаки различия были прекрасно видны на их воротниках, а головы у них были такие же, как у всех. В этих случаях мы в трактире не задерживались. О разговоре и речи быть не могло. Кроме того, рядовой, если б он даже и захотел спросить о чем-нибудь у господ офицеров, должен был сначала стать по стойке "смирно" и тем самым снова быть на службе, а это означало, что вопрос мог быть только служебным. А откуда взяться у рядового такому вопросу, на который не смог бы ответить фельдфебель или в крайнем случае капитан? Разговор между швейцарскими согражданами, когда один из них рядовой или капрал, а другой подполковник, исключен, политический уж во всяком случае. Это касты. Даже водитель, который повсюду возит офицера высокого звания, ничего не может узнать. Обычно с ним неплохо обращаются, бывало что высший чин даже справлялся о здоровье больной жены своего шофера, так сказать, частный разговор, правда односторонний, ибо бравый шофер едва ли мог осведомиться о здоровье жены своего начальника. Вопрос о том, как старший офицер относится к Гитлеру, был немыслим. Это касты: шофер оставался шофером и в обычной жизни, а старший офицер был человеком с высшим образованием, офицеры не были обязаны разговаривать с рядовыми. Это знали все. Но это не значит, что они никогда не разговаривали с рядовыми. Если это могло поднять настроение, помехи исчезали. Они, правда, не могли найти нужный тон. Беседа не завязывалась, их усилия говорить "по-народному" были трудно переносимы. Да и солдатам в этом случае приходилось выражаться не совсем обычным для них языком, и едва начавшийся разговор быстро кончался. Одинаковый язык, пусть даже почти одинаковый, им нужен не был: это грозило разрушить касты. На армейской службе невозможно было узнать, кто из высших чинов считал, что о Гитлере, пока он не покушается на наш нейтралитет, ничего худого не скажешь, наоборот: конец красным профсоюзам, некоторое ограничение прав для евреев пусть не всегда вполне справедливое, но зато, с другой стороны - здоровый подъем, здоровая и дельная молодежь...
Солдат - это человек, который жертвует своей жизнью во имя отечества без колебаний... Больше, собственно, рядовому и знать нечего. Это и так неплохо. Армия, выступающая как представитель отечества, не делает политических высказываний, только национальные, ее девиз не борьба против фашизма, но борьба за Швейцарию.
Тот, кто не хотел присутствовать на полевой проповеди, мог чистить картошку. Я, как правило, выбирал проповедь; чтобы не идти на проповедь, надо было выйти из строя, а выходить из строя плохо. Не бросаться в глаза, ничем не отличаться от других. Обычно выбиралось какое-нибудь красивое место, вид был впечатляющий: деревянная кафедра с огромным швейцарским крестом, над ней голова и плечи духовного отца-офицера. Позади лес. Бог никогда не выбирал капрала, а уж тем более солдата в качестве своего орудия. Впечатляюще было также поведение наших офицеров, их серьезность, сосредоточенность, их благоговение перед равным по званию священником. Потом, после общего "Отче наш" без касок, воинская церемония перед священником: "Отделение, смирно!", и его приветствие, рука у фуражки, нашим офицерам. Отчасти это определялось географическим положением местности: они стояли ближе друг к другу - наши офицеры и священник, говоривший от имени бога. Я слушал, и у меня не возникало желания спорить. Разве не возможен человек, полный страха божьего, капитан с душой набожного бойца, без сабли, но с мечом. Говорил ли он нам о том, что ему было известно? Мы между тем уже знали: теперь мы солдаты, у нас есть семья и родина, а бог, если верить в него, придаст нам силы. Но я уже не помню теперь точно ни одной такой проповеди, вместо них в памяти встает недавно прочитанное воспоминание бывшего полевого священника, который не судил о правомочности смертных приговоров, но заботился о том, чтобы человек достойно уходил из мира. Это была "чистая казнь". И рассказ одной вдовы священника, что казнь сильно потрясла ее мужа, но он не мог смотреть на это иначе, чем начальство. Ее муж никогда не брал отпуска, его отдыхом была военная служба, и для своих духовных свершений он всегда писал стихи, часто на диалекте. Он и казнь приподнял поэзией, стихотворение это прочесть нельзя, вдова свято хранит его, но известно, что в нем говорится о том, как запевают первые птицы и как милосердная природа проясняет все вокруг. (Сообщение о Никлаусе Мейнберге в "Тагесанцайгер магазин", 11.8.1973.) Я же вспоминаю другого полевого священника, который не отдавал приказов, хотя носил форму капитана, а только говорил "аминь". Наши фельдфебели или лейтенант отдавали обычные команды, выстраивая нас к молитве, а потом снова "направо", "прямо", "марш". Ритуал был столь же прост, сколь целесообразен, поскольку не позволял богу хотя бы на полчаса устранить воинскую субординацию. Аутсайдеры, оставшиеся чистить картошку, ничего не теряли.
Наши квалифицированные рабочие выполняли в армии работу, соответствующую их профессии, но без привычных инструментов: "Все без толку, для этого нужны другие клещи, настоящие клещи, а не такие, специальные, и не цинковая проволока, а медная" и т. д. То была не строптивость, а неспособность к импровизации. Очевидно, это качество связано с нашей историей: слишком долгое благополучие без лишений, которые порождают изобретательность; мы оскорбляемся, если нет под рукой привычных инструментов.
Однажды в отпуске, в Цюрихе, на одном литературном вечере я случайно встретился с Отто Баумгартеном, моим учителем рисования. Я хотел обрадовать его тем, что и в армии продолжаю рисовать. И лишь когда его робкое молчание грозило стать неправильно истолкованным, он сказал мне с глазу на глаз то, что узнал в этот день: в Риге евреев тысячами увозят в лес и расстреливают. Такие вещи говорились только с глазу на глаз, а не в общем разговоре, не располагающем к доверию. Откуда он это узнал? Какая разница. Я доверял ему.
Нам приходилось квартировать в школе, в деревенском танцзале, в сарае, в кегельбане. Пол сарая, устланный соломой,я предпочитал нарам в казарме. В соломе попадались мыши, правда редко; они нам не мешали, только будили иногда, пробегая по руке или лицу. В казарме было тоскливей - койки, длинные гулкие коридоры, лестницы, достаточно широкие для целой колонны, столовая с запахами кофе на молоке и жидкого мыла. На соломе было жестче, мы лежали тесней, ранец к ранцу; сосед слева пускал газы, сосед справа храпел; соломенную пыль мы утром высмаркивали; здесь было трудней по утрам и вечерам раскладывать свои пожитки в установленном порядке, идиотская процедура, и вот уже снова три каски лежат на заправленном одеяле со швейцарским крестом. Разрешалось иметь спальный мешок и даже подушку - наволочку, набитую соломой; утром всему этому полагалось исчезать, в угоду единообразию. Веревка для носков и полотенец, полка для зубной щетки и зубной пасты, зубная паста всегда справа от зубной щетки, тоже в угоду единообразию. Офицеры редко показывались на таких квартирах, их появление было скорее испытанием для фельдфебеля: он отвечал за то, чтобы нам хватало воздуха и соломы, чтобы не было сквозняков и никаких поводов для жалоб. Офицер был доволен, если кому-нибудь удавалось сострить, это значило, что нам хорошо на соломе.
Так называемый Рютли-Раппорт * от 25.7.1940: генерал Гуизан собрал на Рютли высший состав армейских офицеров, чтобы сообщить им, что после перемирия во Франции наша воля к отражению любого нападения не слабеет. Об этом мы, как я помню, читали с удовлетворением. Но мы не могли знать, что за месяц до этого генерал осведомился в Федеральном совете, остаются ли прежними его полномочия в армии. Цветной поясной портрет генерала висел тогда в каждом трактире, в каждом учреждении: отеческого вида господин, внушающий доверие, с лицом сельского жителя. Мы также не могли тогда знать, что 14.8.1940, то есть спустя месяц после Рютли-Раппорта, генерал Гуизан обратился в Федеральный совет с предложением отправить в Берлин делегацию во главе с министром Буркхардтом "pour tenter un apaisement et instituer une collaboration" 1.
Федеральный совет не дал на это согласия.
1 Чтобы умиротворить и установить сотрудничество (фр.).
Понимание службы - слова, необходимые нашим офицерам, когда речь идет о большем, нежели отсутствие пуговицы на штанах. Отсутствие пуговицы не означает отсутствия понимания службы. Солдату, к которому обращен подобный упрек, есть чего стыдиться. Не понимать смысла службы - это уже недостаток характера. Командир, говорящий о понимании службы, явно имеет в виду личное рвение, старание угодить начальству и облегчить ему тем самым его задачу. Недостаточное понимание службы проявляется в мелочах, но эти мелочи перестают быть мелочами, поскольку в них проявляется недостаточное понимание службы. Этого не обсуждают. Уже сама попытка объяснить вышестоящему, как произошло упущение, - промах, подтверждающий отсутствие должного понимания службы. Укор начальства - последнее слово. Самое последнее: "Понятно?" Тот, на кого в любую минуту, даже когда он считает свою задачу выполненной, могут наорать, всегда не прав. Без такого взгляда на вещи нельзя носить форму (исключая офицерскую). Я не помню, чтобы офицер когда-нибудь извинился перед рядовыми. Но рядовые этого и не ждут, самые глупые понимают, что такое армия.
Сами себя мы товарищами не называли. Это обозначение исходило от офицеров. Вы подведете ваших товарищей, вы ответственны за ваших товарищей, поглядите, чтобы ваш товарищ вам помог, ничего подобного среди товарищей быть не должно. И так далее. Некоторые сдружились. Один вахмистр был ассистентом кафедры астрономии в Бернском университете, один рядовой химиком в Эмменбрюке, другой - филолог - преподавал в гимназии. Возможность разговора появлялась, когда мы чистили ботинки или оружие. Или складывали одеяла. Мы радовались этому. А назначение вместе в караул было просто счастливым случаем. Если потом, в гражданской жизни, мы встречались, то, странное дело, ни с одной из сторон не возникало ни малейшего желания вспоминать совместную службу, наоборот, появлялась даже неловкость, ведь один видел другого, когда тот отрабатывал ружейные приемы, сотни раз прикладывал руку к козырьку, неестественным голосом докладывал: "Рядовой Штудер откомандирован на кухню", и через пятьдесят метров снова: "Рядовой Штудер откомандирован на кухню". Позорного во всем этом нет ничего, но я предпочитаю разговаривать с людьми, которые мне об этом не напоминают.
Большинство рядовых были рабочие, но армейская среда (для рядовых) соответствовала мелкобуржуазной мещанской среде - армии нужен мелкий бюргер, обыватель с его забитостью и стремлением казаться буржуазным. Офицер, пришедший в армию со своей виллы, обращаясь к рабочему в форме, тотчас же повышает его до мелкого бюргера, включая тем самым в среду, всегда устремляющуюся вслед за крупнобуржуазной. Таким образом, рядовой и лейтенант оказываются как бы связанными общим буржуазным существованием. Просто одному удалось продвинуться дальше, чем другому. Лейтенант, пусть он и моложе рядового, обладает какой-то патриархальностью, что смущает его самого. Каждый не представляет себе среду другого, но лейтенант говорит: "Рядовой Шмидт, ведь дома вы бы этого не сделали!" Рядовой робеет перед барином, которого дома обслуживает горничная, и вытягивается в струнку.
Я не спрашивал себя тогда, будет ли сражаться наша армия. В этом я никогда не сомневался. Пожалуй, только спьяну можно было теперь кричать: пусть они только сунутся, свиньи швабские, пусть попробуют! Никаких повышенных тонов. Само собой разумелось, что швейцарская армия не похожа на чехословацкую, нет... Первые сообщения о победах вермахта передали по нашему радио как раз в тот момент, когда мы тащили полный котел супа и мешки с хлебом и ничего не слышали. Солдаты подошли со своими котелками мрачные и молчаливые, в ответ на наши вопросы они зло рассмеялись: немцы известные хвастуны. Быстрое падение Польши тоже было неожиданностью. Но Польша была далеко. Потом еще более быстрое падение Голландии и Бельгии, но в Голландии и Бельгии нет таких гор, как у нас. Мы понимали, что немецкий вермахт на нашей границе не остановить, этого никто не утверждал, ни один лейтенант, ни один капитан, настолько мы были лишены иллюзий. Но сражаться мы будем. Это не требовало никаких специальных заявлений, это само собой вытекало из всей швейцарской истории. Заявления подобного рода были обращены не к нам, а к Гитлеру, если у него такие иллюзии имелись. Для чего же иначе нужны наши учения днем и ночью? Франция оккупирована, внезапно немцы оказались у Женевы. Но сражаться мы будем. От одного поражения к другому, пока нас не защитят наши горы. Новая надежда: укрепления, редуты. Танкам их не пройти.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54


А-П

П-Я