https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/nakopitelnye-napolnye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

.. Бегу! — В ее руке был зажат молоток на длинной, плохо выструганной рукоятке.
Не забыла? Даже в такой исторический момент не забыла? Этот молоток — талисман нашей Дангуоле, память о единственном ее старшем брате, пропавшем
в годы войны и сумятицы. Ни фотографии, ни письмеца — молоток, чтобы заколачивать гвозди. Вот она и будет заколачивать там, где доведется жить, не возить же с собой вешалки. Теперь все, раз уж выкатится из дома молоток, значит, и дух самой Дангуоле скоро исчезнет, пусть все вещи вокруг будут продолжать пахнуть ею. Ладно, забивай себе на здоровье!
И все-таки, когда Дангуоле застрекотала каблучками по лестнице и хлопнула дверью парадного, объявляя о своем решении всему дому, если не половине города, захотелось ее удержать. Хоть бы молоток оставила... Засмеют ее с этим молотком бородатые киношники. Рывком поднялся с постели. Окно не вибрировало, как днем, отзываясь на грохот проносящихся автомобилей. В мешанине ночи, разбавленной бледным светом фонаря, не сразу разглядел одинокую фигурку — девчонка ждет попутную машину. Сорокалетний подросток — есть ли еще такие? Сжало сердце, когда с высоты четвертого этажа увидел ее — маленькую, мерзнущую. Точно не ее, меня вытолкали среди ночи на улицу, не ей — мне сорок, что почти равняется сотне. Нет, таким старым не буду! В эту минуту я ненавидел время, отчаянный вызов матери неумолимому его течению. Как жалок ты, человек, ничего не успевший, не добившийся в свои сорок...
По улице, заставив меня вздрогнуть, прогрохотал мастодонт с прицепом. Дангуоле будто подмело с тротуара. И как она вскарабкалась в этакую махину, ведь колеса и те выше ее! Не так беспомощна, как думаю о ней? Пытался бескорыстно удержать ее, а она полетела на огонек, настоящий или призрачный, и нет ей дела до того, что сын торчит в неуютной квартире и, кроме того, он вор, нет, пособник, испытывающий омерзение к действительному грабителю, и это тошнотворное ощущение не проходит, потому что вместе с омерзением он завидует наглости Виктораса, его способности, не раздумывая, содрать браслет с руки, точно шкурку с живой ножки кролика... Снова лег, забыв погасить свет. Пришлось подниматься, топать босиком по холодному, противному линолеуму; по голым ногам поползли мерзкие мурашки, рот готов был извергнуть проклятия, но тех слов, которыми мог бы он сбить птицу в полете, у него уже не было.
В этой квартире не поспишь спокойно, даже если двое из троих ее обитателей отсутствуют, сон разрушает какой-то подонок, перепутавший день с ночью,
сначала стучит вежливо, с перерывами, потом лупит без передышки, громко и нахально. Отец потерял ключ? Что ж, и он не о двух головах, и хирургам случается кое-что позабыть — к примеру, ножницы в животе оперируемого. Если это и анекдот, то похож на правду, хотя Винцентасу Наримантасу едва ли когда-нибудь приходилось выуживать свой инструментарий из чрева больных. И ключей не будет он лихорадочно нащупывать по всем карманам и за подкладкой. Они всегда хранятся у него в кожаном бумажнике, на котором оттиснута башня Гедимина, бумажник во внутреннем кармане пиджака, в левом, паспорт и служебное удостоверение — им особый почет! — в правом, а пиджак, разумеется, всегда на плечах, не закладывает отец, как другие, до потери сознания — рюмочку, кружку пива, не больше. Дангуоле успела навести беспорядок и в спальне и у меня, но не унесла же она штаны? Подумал об отце, и рука механически тянется застегнуть все пуговицы, затянуть "молнию", и никак не могу отделаться от леденящей скованности, словно после кошмарного сна. Пока одевался, сообразил, не отец за дверью. А кто? Холодок подводит живот, медленно спускается в ноги, они становятся тяжелыми, деревенеют. Прояснилось померкшее сознание доцента? Взятый за шкирку Викторас заговорил? Со школы знакомый Викторас, ясный для меня как дважды два, и грабитель, польстившийся на желтый металл, — совсем не одно и то же, это ясно, а вот почему трещат двери, пока неясно.
— Соседи... Доктор дома? Соседи...
Ах, соседи? Милые соседи... И не кто-то там из другого подъезда, а самые близкие — Жаленисы! Ух, извините, что раньше не любил вас, обещаю до гробовой доски!.. Ей-богу, выкину из головы вечные жалобы Дангуоле, что от одного вида ваших физиономий скисает молоко в холодильнике. Милые, дорогие, свидетели постоянных моих проказ, недреманные и бескорыстные стражи нравственности всего нашего дома, не стесняйтесь, грохочите, вламывайтесь внутрь! Бесконечно счастлив, что впускаю не служителей Фемиды, а вас, перепуганных, униженно молящих о помощи, однако, черт вас возьми, что это вам приспичило в такой час, когда даже завсегдатаи ночного бара разбредаются уже, держась за стенки, по своим логовам? Пока выкарабкиваюсь из ямы, куда затолкал меня страх, в мое проясняющееся лицо впиваются две пары глаз, принадлежащих кое-как прикрытым фигу
рам, они готовы молиться на меня, словно я одновременно отец, и сын, и дух святой. Я не гордый — побуду сыном. Признаете, что аз есмь законный отпрыск уважаемого Винцентаса Наримантаса со всеми вытекающими отсюда последствиями? Обещаете уважать не только моего отца, правую руку Эскулапа, но и матушку — жрицу неизвестного бога, эпатирующую всех вас мини-юбками и экстравагантными шляпками? Плевать я хотел на это уважение, но... глянешь на ваши столь похожие физиономии и видишь не милых соседушек Жаленисов, а самого себя, влекомого в наручниках в отделение милиции, столь красноречивы ваши глаза... Теперь же, когда совесть моя отягчена браслетом с часиками, подобные картины мне совсем нежелательны... Итак, я предупредил вас, дорогие!
— Доктор Наримантас в больнице. — Не говорю "отец". — А что случилось?
— Андрюкас... Наш Андрюкас!.. Совсем скрючило бедняжку, живот схватило... Спасите!
— Гм, а "скорая"?
Я уже не я, а доктор Наримантас, когда он внимательно слушает, у него отвисает губа и начинает подрагивать левая нога — так он расталкивает рой забот, пытаясь найти местечко еще для одной.
— Что вы! Заберут да в инфекционное! Такого хрупкого ребенка... Нет, нет!
— Гм, придется звонить дежурному врачу, — я говорю вежливо, воистину не я, а хирург Наримантас рассуждает вслух. — Пока дозвонимся, пока приедут... Троллейбусы, как вы знаете, еще не ходят... — И вдруг я зажигаю надежду на их посеревших лицах. — А что ел ваш Андрюкас?
— Треску... — охая, выдавливает Жаленене. — Я на ужин свежемороженую треску жарила.
— Ну да, свежемороженую, — постанывая, поддакивает супруг. — Прямо с работы с портфельчиком в рыбный забежал...
— Так, — говорю, — ясно! — и едва сдерживаю радость: приятно поймать стервецов на горяченьком, как мелких карманников, весь дом своей треской провоняли! Солидно кашлянув на всякий случай, сухо, в отцовском стиле ставлю диагноз: — Причина недомогания — жареная треска. Несвежая попалась. Или недожарили. Пищеварительный тракт у детей особо чувствителен к недоброкачественной пище, этого нельзя забывать!
Но мы часто едим треску...
— И ни разу, поверьте, доктор, ни разу...
— Это не секрет, что часто, — не упускает случая ужалить отпрыск врача, польщенный титулом "доктор". — Раз на раз не приходится, уважаемые! Минуточку, — снова перехожу на официальный тон и тащусь в гостиную, где хранятся наши лекарства. Отвыкшие от света глаза не сразу отыскивают пузырек с касторкой. — Сколько вашему Андрюкасу? — вопрошаю, будто не знаю его, будто не сам десятки раз налаживал ему велосипед "Орленок".
— Одиннадцать...
— Одиннадцать и три месяца!
Оба отвечают так старательно, с такой надеждой ловят каждое мое слово, что я смягчаюсь.
— Пусть примет... столовую ложку. Если не поможет, стучитесь. Надеюсь, доктор Наримантас к тому времени уже придет.
— Огромное спасибо! Огромное!
— Не знаем, как вас и благодарить!..
Теперь и голоса их, и лица совсем не похожи на обычные. Жаленене — молодая женщина со свежими щечками. Они все еще топчутся на площадке, и мне приходится напомнить, что их ждет больной ребенок. На мгновение вспыхивает и тут же гаснет видение: я или кто-то очень на меня похожий шагает по больничному коридору, развеваются полы белого халата... Встретишь завтра, Жаленисы, насупившись, посторонятся, а если и нет, все равно услышишь звон наручников. Испортили сон, черт бы их взял!
Так и не дождался отца, унесла река сна. Медленно сплачивались малые и большие льдинки, наконец шуга спаялась в твердый ледяной панцирь, и в душном, томительном подледном пространстве сознание мое, оторванное от тела, сплетало какие-то странные образы. Доцент с лицом Жалениса умильно хихикал, впрочем, совсем это был не Жаленис, а огромная треска с выпученными глазами, вокруг нее в шляпе доцента нагишом прыгал Викторас, но и у Виктораса было не его лицо, а мое. Вокруг нас извивались только что выпотрошенные рыбьи внутренности. Надо всем этим равнодушно высился отец, хотя я изо всех сил старался сунуть ему в руки часы, скользкие, вывалянные в рыбьей чешуе, еще больше похожие на золотые, чем раньше, отец небрежно повторял своим сухим, холодным голосом:
— Отравление треской, коллега. Пусть оперирует кто угодно, только не я! — А мое тело горело огнем, горели приклеенное к чужому затылку лицо и руки, которые никак не могли избавиться от часов.
Не потребовалось даже прибегать к внутреннему слуху, чтобы сообразить: отец дома. Наша квартира и без того пропахла лекарствами, но, когда он является, становится просто невыносимо. Еще не открывая глаз, увидел, как несет он аккуратно расправленное на плечиках — чтобы не помять! — пальто, как вешает на спинку стула пиджак с оттопыренными карманами. Еще малышом любил я исследовать их неизменное содержание: стетоскоп, аппаратик для измерения кровяного давления, выписанные, но почему-то никому не отданные рецепты. Не умершим ли? То, что отец общается с покойниками, вызывало у меня тогда боязливое уважение к нему, но хватило этого ненадолго — пожелтевшие рецепты свидетельствовали: сила врача Наримантаса не беспредельна, ограничена, как у всех смертных.
Это не фокус, что он приплелся домой под утро. Удивляло другое: неужели он все еще здесь, хотя сквозь щели безжалостно рвется день? Буянит, ищет, чего не прятал... Дождь, ветер, троллейбусы, воробьиное чириканье, кашель и отхаркивание живущего над нами пенсионера — все свидетельствовало: уже десять, если не половина одиннадцатого, давно кончилась ежедневная "пятиминутка", белые халаты обежали своих больных, некоторые уже сопровождают в операционную высокую каталку...
Что случилось, господи?
Наримантас не знал — и кто мог знать? — что этот и несколько последующих дней доведется вскоре ему перебирать шаг за шагом, слово за словом. Да что там слова — любая мысль, любое ощущение вспомнится, будто были они исполнены особого тайного смысла. Он будет распарывать прошлое, как поношенную одежду, прощупывать каждую складку, каждый шов. Так когда-то его отец кромсал дедушкин полушубок, надеясь найти зашитые стариком царские червонцы. Золота не обнаружил, но оба они — и отец и сын — навсегда запомнили и этот день, и тени на стене, и особенно запах паленой шерсти. До сих пор в глазах, точно развороченный дерн, клочья сваляв
шейся овчины, комки грязной ваты, торчащие из распоротой подкладки воротника, как если бы дедушку обдирали заживо; память об этом дне и поныне отдаляет сына от отца.
Кое-что Наримантас все-таки знал, кое о чем догадывался, однако еще мог отречься от этого знания, не погружаться в него, не наворачивать на себя, как бесконечную пелену на мумию. Надо было опереться на ясные и привычные мысли, а он лежал будто в невесомости. Именно такое ощущение испытывал, вытянувшись на узком диване, причем ноги торчали на йалике выше головы. Пустоту он чуял как бы ноздрями, какую-то необычную, странную, давящую, и еще было ему тошно оттого, что проснулся не на привычном месте и приходится догадываться, с какой стороны солнце.
Он привык просыпаться от чириканья воробьев, а тут по подоконнику расхаживают голуби. Воробьиная стайка жила по соседству: по утрам юркие пичуги бойко чирикали в буйно взбирающихся по стене дома зарослях дикого винограда, не обращая внимания на городской шум. Эти серые комочки заменяли ему часы. Судьба их, по мнению Винцентаса, схожа с нашей — с судьбой горожан, тоже чирикающих в дыму выхлопных газов. А голуби... Голуби будили его в детстве, когда гостил он у деда, в царстве птиц и зверюшек. Над замшелыми крышами низеньких домиков вечно висело облачко белых и сизых перьев, именно облачком представлял он себе эти голубиные стаи морозными зимними утрами, когда его не пускали к дедушке. А когда подрос, и сам редко туда выбирался. Почему? И отца теперь не навещает...
— Кыш! — Наримантас постучал по стеклу, прогоняя воркующих голубей. Когда просыпаешься не на привычном месте, в голову лезут всякие необязательные воспоминания, словно можно вернуться туда, куда уж и следы заросли...
От неудобной позы да еще от торчащих пружин старого дивана болел крестец, Наримантас слепо помаргивал, будто в глаза попал песок, — раздражали оранжевые стены. В гостиную солнышко не заглядывало, а вот спальня весь день залита светом. Сказать правду, ему сейчас не очень нужно было солнце. И так чувствовал себя чучелом гороховым. Мятые брюки, одна нога в носке... И пахло от него не лекарствами — символом стерильной чистоты и порядка, напоминающим, чем будет он заниматься сегодня и во все остальные дни недели, — а потом и несвежей одеждой. Чем-то кислым. Он даже понюхал ладони. Несколько раз доводилось Наримантасу просыпаться в таком состоянии, и, право, часы, следовавшие за подобным пробуждением, не становились самыми успешными в его жизни. Не были они приятными и для тех, кому случалось сталкиваться с ним в такие утра...
Нет, не рекомендуется современному человеку, обремененному тысячами забот, просыпаться одетым и не на привычном месте! А тут еще он вдруг обратил внимание на вбитый в оранжевую стену кривой подковный гвоздь:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65


А-П

П-Я