https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala-s-podsvetkoy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Если им нужно, мы занесем мешки во двор.
Мы продали оба мешка и на вырученные деньги купили сластей. Но мне было не по себе. Впервые в жизни я истратил на себя больше пяти эре.
Мария потащила меня опять на ту же самую новостройку, откуда мы недавно ушли. Рабочие начали ругать нас.
— Ах вы разбойники! Вы ведь продали стружки! — сказал самый толстый из них, очевидно старший.
— А тебе какое дело? — отвечала Мария, и меня удивило, что она не лгала, а дерзко смотрела ему в лицо.
Нам позволили набить еще два мешка, и мы потащили стружки домой. Марии пришлось помочь мне: мальчики из кварталов Эстербро всегда носили все на голове, и от тяжелого мешка у меня заболел затылок.
Но однажды нам не удалось получить стружек во второй раз, и я вернулся домой с пустым мешком. Мать, уже привыкшая к тому, что я приносил стружки, не могла понять в чем дело. Вдруг она строго посмотрела на меня:
— Ты ведь продал стружки, мошенник? — сказала она. — Подойди сюда и покажи язык.
Мой язык был весь красный от леденцов.
— То-то мне показалось, что от тебя пахнет мятой! Стыдись, мальчик, обманывать родную мать!
И она оттолкнула меня.
Мне было очень стыдно, и я искренне огорчился.
— Это Мария предложила продать стружки, — сказал я. желая оправдаться.
Мать всплеснула руками.
— Ах, вот почему ты так много приносил домой! А я-то думала, ты сам наловчился. Ну, мне, видно, придется отказаться от этих чудных стружек. Мария — неподходящая компания для тебя.
Мать погрузилась в раздумье и была огорчена, что теперь у нас не будет растопки.
— Мария хорошая, — горячо сказал я, — гораздо лучше, чем все другие. Она поколотила большого мальчишку, который столкнул меня в канаву. Она не боится никого, даже этого толстого старшего.
Мать снова задумалась; вид у нее был растерянный. Она почему-то терпеть не могла Марию.
— Да! Она действительно ничего не боится и работает, как взрослая, надо отдать ей справедливость.
А еще она уходит с кем-нибудь в сарай, и тогда рабочие говорят, что она гуляет, а сами помогают мне набивать мешок, — торопливо добавил я, чтобы доказать свою правоту.
С матерью происходило что-то непонятное. Она уставилась на меня, лицо ее исказилось. Вначале я думал, что она смеется, и хотел закрепить победу:
— Она пошла погулять по стружкам, говорят они, начинают как-то странно смеяться и бросают мне большие обрубки. Потом я беру и засовываю в мешок «большого человечка» — самый здоровенный обрубок. А ты кладешь его потом в печку!
Я звонко рассмеялся и поглядел на мать, не переставая болтать и покачиваясь, словно пьяный, — я держал себя очень развязно. Вот сейчас она громко засмеется! Но лицо матери совершенно перекосилось. Слезы брызнули из глаз, губы дрожали.
Я ровно ничего не понимал.
— Что это у тебя со ртом? — спросил я, разочарованный и раздосадованный.
И вдруг мать начала как-то странно смеяться, будто ей не хватало воздуха, как во время приступа коклюша. Все это показалось мне нелепым. Я взял шапку и пошел играть в прачечную, где были Мария и другие дети.
Разговоров о растопке больше не было, и за стружками меня не посылали. Темными зимними утрами я часто лежал без сна, когда мать входила в комнату, чтобы затопить печку, и видел, с каким трудом она разжигает сырые щепки. Мне было жаль ее, и я не мог понять ее упрямства. Когда она при этом вздыхала, я говорил:
— Ах, право, мама, нужно только пойти и принести немного стружек. Там, около Разенвенгет...
И сразу умолкал, так как мать протестующе махала обеими руками, потом зябко вздрагивала.
Зима в этом году выдалась тяжелая. Те, кого еще не уволили, были заняты только половину дня. Многие предприятия совсем остановились. Мать бегала повсюду, чтобы найти хоть какой-нибудь случайный заработок, — о постоянном месте нечего было и думать. По утрам приходилось идти к воротам фабрики и узнавать, нет ли работы. Большинство рабочих уходило ни с чем. Почти все время мать шагала от одной фабрики к другой в безнадежной погоне за грошовым заработком.
Отец почти целый день сидел дома. Когда у матери была работа на стороне, он возился с Анной, моей самой младшей сестрой, и следил, чтобы мы с Георгом вовремя шли в школу. Вообще же отец любил поздно вставать и, когда у него бывало хорошее настроение, обращался с нами очень ласково. Но иногда он переодевался и уходил днем в город и если встречал там товарищей, которые имели работу и поэтому могли раскошелиться, возвращался домой мрачный.
Случалось также, что отец посещал рабочие собрания.
В то время его мучили сильные сомнения. Это можно было заметить, когда он встречался с дядей Оттербергом. Дядя Оттерберг был членом профсоюза и состоял в социал-демократической партии. Он утверждал, что одно неразрывно связано с другим, и часто жестоко спорил с отцом по этому поводу. Отец тоже был членом профсоюза, но в партию вступать не хотел.
— Это имеет смысл только для вас, каменщиков,— поддразнивал он дядю.
— Почему только для нас? — спрашивал дядя Оттерберг.
— Чтобы вы могли попасть в рай, если свалитесь с лесов, — отвечал отец. И оба смеялись.
— Партийным раем не следует пренебрегать, даже если не упадешь с лесов, — шутл дядя. — У нас приличный заработок, и этим мы обязаны нашей газете. А вы что имеете?
Конечно, отцу похвастаться было нечем, даже когда он бывал занят полную неделю. Рабочие его профессии были плохо организованы, большинство из них, боясь предпринимателей, не осмеливалось вступить в профсоюз. Отец же записался туда главным образом из упрямства. Он вообще любил поступать наперекор всем. Я думаю, что отцу в свое время пришлось вступить в союз, и именно поэтому теперь он отказывался записаться в партию. Однажды к отцу подошел хозяин и принялся расхваливать его за то, что он не принимает участия в этой затее — в профессиональных союзах. Отец страшно рассердился, так как не выносил, чтобы его похлопывали свысока по плечу, и в тот же вечер пошел и записался в профсоюз. Мать была очень огорчена этим.
— Такой уж он уродился, — сказала она, обращаясь к нам. — Непременно должен поступить начальству наперекор.
Мы же с братом отнеслись к этому событию совсем иначе. Мы хоть и не совсем понимали, в чем дело, но все же восхищались отцом.
— Знаешь, отец похож на того человека, который всегда напрямик высказывал владельцу замка свое мнение, — сказал брат.
И верно: он был совсем как силач Ханс, у которого деревянные башмаки не выдержали и раскололись, потому что он был страшно сильным. Точно так же и отец вынужден был обивать свои деревянные башмаки железной полоской, чтобы они не развалились.
От отца мы на все получали ясный ответ, если он только бывал в хорошем настроении. Мать же была очень ласковой и доброй, и мы в любое время могли обратиться к ней, — но часто нас уже не удовлетворяли ее объяснения, они были пространными, но не исчерпывающими. Если требовался точный ответ, обращаться к ней было бесполезно. Совсем другое дело — отец. Когда мы спрашивали его о чем-нибудь, он отвечал не сразу, ^% глубокомысленно покачивал головой и несколько раз повторял вопрос, как бы подыскивая ответ. По временам казалось, будто он ворочает большой камень.
Мы очень подружились с ним теперь, когда он подолгу сидел дома и часто заменял нам мать. Случалось, что он доставал большую книгу с картинками и позволял читать ее, но лишь после того как мы кончали свою работу и уроки,
— Книги опасны, — говорил он. — Они могут превратить нашего брата в настоящего проходимца,
— Они опаснее водки? — спросил я.
Но брат толкнул меня ногой под столом. Отец задумался над вопросом»
— Да, опаснее, — сказал он наконец, — потому что они делают человека ленивым. Он теряет охоту к труду. Вино же делает человека только глупым. А в этом нет никакой беды при такой жизни, как наша.
Однажды, прочитав в большой книге об отмене рабства для негров, я спросил отца: «Что такое свобода?» Я часто натыкался на это слово, но не вкладывал в него никакого содержания.
— Хорошо, если бы ты мог объяснить это мне самому!— смеясь, сказал отец. — Я часто раздумываю над этим.
— Но там написано, что негры-рабы получили свободу. Наверное, это что-нибудь хорошее?
— Да, пожалуй! Раньше хозяин должен был кормить своих рабов независимо от того, работали они или нет. А теперь у негров одинаковое с нами положение, потому что у нас тоже свобода. Когда у нас нет работы, мы должны голодать. Ведь крестьянин не может выгнать своих лошадей и коров, когда они не приносят ему пользы. Он вынужден содержать и кормить их, потому что животным свобода ни к чему, — а у нас, видишь ли, она есть. И тут огромная разница. Обрати внимание, что никто не вмешивается в наши дела. Мы должны сидеть и умирать с голоду, и ни один черт не заплачет от этого.
— А как же к нам пришли и потребовали, чтобы мы поступили в школу? — возразил я.
— Ну, это совсем другое дело. По-видимому, только знания могут подсказать человеку, как нужно пользоваться свободой. Посуди сам: рабы и животные — разве они умеют ценить свободу? Они просто умерли бы с голоду!
— Но мы тоже умираем с голоду, ты ведь сам сказал.
— Это совсем другое дело! — ответил отец и глубокомысленно качнул головой.
Почему это было другое дело, я так и не узнал.
Я более или менее примирился со школой, приспособился к ней и выработал средства самозащиты. Теперь я уже не ходил к прежней учительнице, меня перевели в тот класс, где начиналась настоящая учеба; там я получил возможность ближе познакомиться с различными учителями, и от этого они утратили свою устрашающую власть надо мной. Страх уступил место чувству, которое лучше всего выразить словом «презрение». Мы. дети, привыкли выполнять порученную нам работу и по мере сил нести свою долю домашних тягот. Наше неуважение к учителям, может быть, объяснялось тем, что мы видели, как они увиливают от исполнения своих обязанностей по отношению к нам. Школьные учителя были все одинаковы.
О преподавании вообще не было и речи, каждый ученик должен был сам разбираться в заданных уроках. Если он с этим не справлялся, на него так и сыпались всевозможные наказания. В этом учителя были необычайно изобретательны, и нам казалось, что к этому и сводится их задача. Ничего, кроме порки, мы от них не получали. Учитель был своего рода надсмотрщиком, надзирателем, врывающимся в мир ребенка. Мы никого из учителей не любили, досаждали им и издевались над ними как только умели. Учителя и школьники все время находились в состоянии тайной войны: мы просто решили всячески отравлять им существование, в отместку за то, что они приносят нам так мало радости.
Я часто удивлялся: неужели учителям нравилось жить в вечной вражде с нами? У нас ведь вовсе не было желания ссориться, мы приходили в школу с открытой душой, и сделать уроки содержательными было простой и благодарной задачей. Но раз война так война, — в конце концов едва ли мы были наиболее страдающей стороной. Несмотря на порку плеткой и розгами и необычайную ловкость, с какой нам давали оплеухи, мы превращали жизнь некоторых учителей в такой ад, что доводили их до истерики и они вынуждены были уходить из школы «по болезни».
Раз или два в неделю у нас в школе бывала гимнастика. Уроки состояли главным образом в том, что учитель, некогда служивший в армии сержантом, заставлял нас бегать в гимнастическом зале по кругу. Он стоял в середине круга и бил нас по ногам толстым канатом. У него был большой нос, который загибался вверх, как поднятый хобот. Под носом росли светлые усы, тоже торчавшие вверх. Мы звали его «людоедом»*
По субботам бывал урок пения. Только к учителю пения, Вигго Санне, мы относились с некоторой симпатией. На его уроках мы действительно старались. Но когда мы фальшивили, он тоже не мог придумать ничего лучшего, как лупить нас смычком по голове.
Каким образом это произошло, я не знаю, но мы перестали бояться «Толстяка Массена» и «Папашу Браска». Тех учеников, которые к ним подлизывались, мы отучили от этого, награждая их колотушками по дороге из школы.
Только «людоед» составлял исключение. Он никогда не выходил из себя, что бы мы ни вытворяли, всегда был спокоен и невозмутим. Казалось, наши шалости доставляли ему лишь удовольствие. Он мог ласково смотреть на ученика и с улыбкой хлестнуть его концом каната, так что нельзя было даже понять, делает он это в шутку или всерьез. Но вечером, когда я ложился спать, бывало трудно снять штаны из-за боли, и все ноги были исполосованы синими рубцами. «Людоед», казалось, особенно радовался именно в те минуты, когда мы, сговорившись заранее, не делали упражнений. Это обескураживало нас. Мы ведь не для того придумывали тысячи шалостей, чтобы доставить ему удовольствие.
По многим выражениям и ругательствам, которые с тех пор запомнились мне, я составил мнение, что мы, дети, в глазах учителей были не маленькими человеческими существами, а толпой грязных, дурно пахнущих пресмыкающихся, с которыми они были осуждены проводить в школе ежедневно несколько часов. За это они нас ненавидели и мстили нам как только могли.
Вид у нас не всегда бывал привлекательный, это верно. Большинство ребят страдало золотухой, у некоторых текло из ушей. Были среди нас и такие, у которых водились вши. Сержант называл нас «паршивой, сопливой бандой». Но... ведь довольно было губки и кусочка мыла, и мы выглядели бы не хуже других детей; довольно было нескольких крон на одежду и месяца настоящего ухода, и нас невозможно было бы отличить от детей господствующего класса. По внешности мы вполне могли бы сойти за чистокровных принцев. А внутренний мир я даже не стал бы сравнивать. Нет
на свете лучшего, менее испорченного человеческого материала, чем дети задворков. Завоевать наши сердца было бы так просто, — ведь жизнь нас совсем не баловала.
Наступило лето, но отцу все еще не удалось найти постоянное место. Время от времени у него появлялась работа на день, на два, но это нас не обеспечивало, и зарабатывать на жизнь приходилось матери.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22


А-П

П-Я