https://wodolei.ru/catalog/mebel/Akvarodos/gloriya/ 

 

Мне кажется, то же самое относится и к людям. Иначе как бы я мог понять собственное решение написать Вам...»
Вот ведь — обыкновенный звукооператор, а людей чувствует, быть может, глубже, чем иной режиссер или даже профессиональный психолог! Но откуда у него мой адрес? Без сомнения, от этого донжуана Шмерды, но Шмерда-то откуда знает, если я переписывалась только с Мишью?
В третий раз перечитывает Ивонна письмо и, добравшись до этого места, опять вспыхивает от невольного волнения— хоть и вышла в гардеробную вдохнуть свежий воздух.
«Знаю, письмо мое, в сущности, не имеет смысла; не могу ничего Вам дать и от Вас ничего не жду, просто хотел послать Вам привет через все эти сотни километров. Скоро рождество, праздник мира и покоя, праздник семейных радостей, а может, и воспоминаний о родном доме для тех, кого судьба забросила на чужбину. И я буду счастлив, если Вы, в минуту тоски или одиночества, вспомните, что живет в Праге человек, снова открывший Вас и растревоженный Вами, человек, на которого, если это когда-нибудь понадобится, Вы всегда сможете рассчитывать...»
Ивонна закрыла окно: только сейчас почувствовала, что комната проветрилась даже больше, чем нужно. Неужели ее так согрел тон этого странного письма? Быть может, я сделала глупость, что не ответила? Прилично ли никак не реагировать на такие искренние строки от незнакомого человека, да еще в предрождественские дни с их душевной размягченностью?.. Ах, боже, действительно уснуть бы и проснуться, когда кончатся все эти трогательные обряды со свечками, вертепами в церквах, с запахом ладана и колокольным звоном! Проспать, не чувствовать самого неотвязного — тоски по родине, по настоящей! Если б не Моника, и в голову бы не пришло нарядить хоть маленькую елочку. А папы Ника опять не будет в праздники. Смешно, но это письмо, пожалуй, будет единственным подарком, который я получу в Щедрый вечер, вечер изобилия и помыслов о близких... Разве что господин Юрген Хофрайтер преподнесет небольшой сувенирчик...
Ну, хватит сантиментов! Ивонна загасила сигарету, поправила перед зеркалом косметику и пошла за стойку.
«Редакция художественной литературы»,— прочитал Камилл табличку на двери, перед которой помедлил в легком волнении. Неужели с тех пор, как он в последний раз стоял перед этой дверью, прошло уже около восьми лет? Сколько же всего случилось за это время — с людьми, а в конечном счете и с литературой!
За дверью коридорчик, из него еще несколько дверей. На предпоследней: «Ружена Вашатова».
— Камилл! Нет, я должна себя ущипнуть, неужто ты мне не снишься?!—Руженка бурно обняла его, чмокнула.— И, конечно, в портфеле у тебя рукопись!
— Угадала, Руженка.
— Только, надеюсь, ты принес ее не для приватного чтения просто Руженке, а редактору «Кмена» Вашатовой?
— Именно так.
Не спросив Камилла, она заказала по телефону две чашки кофе и восхищенно полистала рукопись.
— Стало быть, все же тот «библейский» рассказ, око-тором ты мне говорил! Кто-нибудь уже читал?
Камилл неуверенно покачал головой. Чаще всего люди любят быть первыми, даже в профессиональном чтении: какой ответственный редактор (а Камилл не сомневался, что для него таким редактором будет именно Руженка) захочет играть вторую скрипку, после чьих-то замечаний! Зачем же признаваться ей, что он поддался искушению и прежде, чем внести самые последние, уже только словесные поправки, показал рукопись ассистенту Гейницу, весьма уважаемому на факультете человеку, руководителю литературного семинара? И еще нескольким однокурсникам.
Писатель — хрупкий сосуд, кто же упрекнет его за то, что он, вложив в свое произведение столько душевных сил, жаждет как можно скорее получить отклики, хотя бы в узком кругу, убедиться в одобрении требовательных молодых читателей? Кто может поставить ему в вину желание узнать хотя бы предварительное суждение «специалистов»? И наконец, зачем обманывать себя: его однокурсники моложе его на несколько лет, а тут явилась первая возможность как бы показать свое превосходство, подкрепить собственную, за последние годы изрядно сникшую уверенность в себе, избавиться в конце концов от тайного стыда за то, что затесался в их среду такой великовозрастный студент...
— Великолепно!— Руженка пробежала глазами заключительные строчки рукописи, но Камилл знал, что ее восторженное восклицание не может относиться к этим нескольким последним фразам.— Теперь, когда ты снова в университете, для нашего главного, слава богу, рассеялся оттенок настороженности к твоему имени, и твоя вещь станет более «проходимой».. Знаешь что, пока нам не принесли кофе, отведу-ка я тебя к нему, а то как бы не убежал— подозреваю, он собирается на совещание. А уж потом мы спокойно поговорим.
Руженка вышла впереди него твердым, решительным шагом. Новая прическа — Камилл уже не помнит, какая была у нее при последней встрече, но только другая... Видно, здесь, в издательстве — ее настоящее место, а может, и шанс подвернется не только в служебных делах: то-то ведет себя со мной так, словно не обманывал я ее ожиданий столько раз и не было той злополучной лыжной прогулки и всех предыдущих диссонансов...
— Привет, дружище, старый вояка!—Тайцнер с присущей ему грубоватостью пожал Камиллу руку.— Наконец-то ты и о нас вспомнил!
Лучший вид обороны — нападение, хотя бы по форме. До чего короткая память у некоторых людей, с какой жизнерадостной легкостью умеют они перепрыгивать через глубокую пропасть собственного далеко не мужественного молчания, хранимого столько лет! «Дружище»... Да существует ли она вообще, дружба, или все отношения тщательно регулируются осторожными стараниями избегать ненужного риска?
Тайцнер по привычке далеко вытянул под столом ноги, только теперь на них были уже не грубые башмаки, и не висела на вешалке та смешная шапчонка с распродажи имущества роммелевской армии. Но раскатистое картавое «р», исходящее откуда-то из глубины горла, осталось прежним, не в пример всем переменам в мире — и в позиции самого Тайцнера.
— Сколько же тут страниц? Хочу прикинуть, много ли бумаги отнимет у нас этот парень... — Какая сердечность! Будто только вчера наша Тоничка ставила перед ним один за другим бокалы бадачони...— А что говорит на сей счет ваш литературный ангел-хранитель, этот... как вы его называете-то, Герберт Болит?
— Роберт Давид. Скажу откровенно: на сей раз я не давал ему читать рукопись. Думаю, у него были бы возражения...
Впрочем, я не совсем откровенен, вижу соринку в чужом глазу, а в своем бревна не замечаю: никак не могу простить Крчме тогдашний — ах, боже, справедливый!— упрек за то, что я позаимствовал кое-какие мысли у экзистенциалистов. Найду ли я когда-нибудь прежний прямой, ничем не загороженный путь к старику?
— Какие возражения?—насторожился Тайцнер.
— Я питаю к нему уважение почти безграничное, но в вопросах литературы он несколько старомоден. Не понимает, что жизнь меняется теперь быстрее, чем в его молодости, и что пришло время пробить панцирь слишком узкого понимания социалистического реализма в литературе. Пан профессор, надеюсь, меня извинит, но навязывать свой вкус — еще хуже, чем навязывать свою истину. А мне пора уже идти собственным путем.
— В таком случае с вас причитается, пан Герольд,— засмеялся Тайцнер, картавое «р» добродушно рокотало у него в горле.— Пожалуй, ваша рукопись — как раз для нашей Руженки, никак не могу укротить ее жажду экспериментов. Но серьезно: мы льстим себя надеждой, что в этом доме царит дух прогресса, и мы приветствуем все, что в художественном отношении двигает нашу литературу вперед—конечно, в пределах современной культурной политики, ибо в понятие «художественность», естественно, входит и понятие «идейной ответственности»...
Все-таки я не совсем справедливо раскритиковал Роберта Давида, даже Руженка как-то ошарашена...
— Когда вы выскажете свое мнение, я, чтоб не нарушать традиций, дам рукопись на прочтение Роберту Давиду.—Эти слова КамилЛ адресовал скорее Руженке, чем Тайцнеру.— По дороге в университет я прохожу мимо его школы.
— Но Крчма там уже не преподает!— воскликнула Руженка,
— А где?— удивился Камилл.
— Нигде. Бросил наконец учительствовать, кажется, врачи велели. И поступил он туда, куда давно должен был поступить: в Научно-исследовательский институт педагогики. Вместо того чтоб исправлять ошибки в тетрадках, он может теперь, сидя дома, спокойно писать собственные труды... и усерднее обслуживать Шарлотту.
— Помимо мнения ответственного редактора и, прошу прощения, моего, мы запасаемся отзывами еще двух рецензентов, так что не очень нас браните,— прервал Тайц-нер этот приватный диалог.— Судя по тому, что я когда-то читал из ваших работ, думаю, на сей раз все будет в порядке; надеюсь, за эти годы вы стали по крайней мере искусным подмастерьем. Желаю вам удачи, моло... тьфу ты, хотел было по-старому назвать вас «молодой», а этого я уже не могу себе позволить по отношению к автору, который помогает нам зарабатывать на хлеб... Однако поскольку, в отличие от вас, моя башка начинает седеть,— он шлепнул себя широкой ладонью по кудрявым зарослям на голове,— то все же скажу, как тогда: ни пуха ни пера, молодой!
Через час Камилл уходил из кабинета Руженки без ру-копией в твердой папке, зато в приподнятом настроении: теперь все уже на добром пути, и может, Руженкино влечение к моей особе окончательно прошло (чего нельзя отнести к особе Тайцнера, я-то отлично подметил предприимчиво-деятельные взгляды, которые она бросала на шефа).
Швейцар в вестибюле факультета кивнул Камиллу из своей застекленной будочки, словно его-то и поджидал.
— Вас просят до начала лекций зайти к товарищу Гейницу,— сказал он.
Зачем бы? Или Гейниц успел прочитать рукопись? Два рецензента .. Что, если попросить Гейница быть одним из них? За его отзывом стоял бы авторитет философского факультета...
Перед ассистентом Гейницем и впрямь лежала знакомая папка. Он указал Камиллу на кресло перед своим письменным столом, но его узкое худое лицо (так похожее на лицо нашего Гонзы) оставалось необычайно серьезным,
— Времени у нас маловато,— Гейниц глянул на свое запястье.— Мне не хотелось бы слишком уж опаздывать на семинар, поэтому не стану ходить вокруг да около: что это вы написали, коллега? Признаюсь, я просто онемел!
Удар дубиной. Онеметь-то можно и от восхищения, но тон Гейница свидетельствует об обратном... В чем дело?
— Манера заимствована у Клоделя, весь тон — подражание Заградничеку, и это в то время, когда наша литература ориентируется на социалистический реализм! Черт с тобой, если ты иначе не хочешь или не можешь,— это твое дело и дело издательства; но сама библейская тема! Ведь это довольно прозрачная аллегория на наш общественный строй, в сущности, полемика с самими партийными принципами!
— Но я... товарищ ассистент, я вовсе не имел этого в виду!
— А что ты имел в виду? Студент пятого курса философского факультета, за спиной у которого уже несколько опытов в прозе и даже кое-что опубликовано, обязан все-таки отдавать себе отчет, какой общественный резонанс будет иметь его произведение, к кому оно обращено, на каких струнах читателя играет и на какие эмоции рассчитывает! А ты, вдобавок ко всему, еще пускаешь это по рукам — весь факультет читает!
Камилл словно примерз к креслу. Временами он спрашивал себя — может быть, это только дурной сон? Вот он проснется с облегчением, позавтракает, положит рукопись в портфель и отнесет к Руженке... Но за окном, по улице, мчится куда-то «скорая помощь», сирена уже затихает вдали, на карнизе противоположного дома голубь обхаживает подругу, прилетел еще один, энергично прогнал ухажера: вот действительность. Так же, как и разгневанный человек за письменным столом.
Тот самый ассистент Гейниц, помочь которому по чешской литературе когда-то тщетно просил меня Гонза. Карел Гейниц на год младше меня, а уже четвертый год ассистент профессора. А я снова качусь куда-то вниз, подобно безмозглому муравью, который все старается выкарабкаться из ямы по гладким отвесным стенкам... Неужели и впрямь в мой рассказ из каких-то глубин подсознания проникло слишком много чувства несправедливости, обиды за суровый удел, постигший нашу семью?.. Роберт Давид, тот бы прямо сказал мне, в чем я переступил грань...
Гейниц машинально шарил по столу в поисках сигареты, она оказалась у него во рту, но он тут же забыл о ней.
— Скажу тебе прямо, коллега: твоя рукопись — доказательство того, что ты, извини, продукт, сын своего класса, ты по уши увяз в его мировоззрении, стоишь на его позициях, возможно сам того не сознавая... Но дело, к сожалению, серьезнее, чем ты сейчас, пожалуй, думаешь. Твоя рукопись ходит среди студентов как сенсация, как брошенная перчатка. Хочешь моего совета — поскорее забирай те два экземпляра, и этот тоже,— он щелкнул по папке,— и все это запри дома подальше, да на три оборота!
Камилл не помнил, как выбрался в коридор. Только папка с рукописью вернула ему сознание того, что произошло. А может, это акт непостижимой ненависти? Но за что? Гейниц... Ведь на семинаре считают: вот человек уравновешенный, эрудированный, ладит со студентами. Давно улеглось в нем то возбужденное рвение, с каким в напряженные послефевральские времена действовали некоторые влиятельные на факультете студенты...
А если он неправ, если в оценке рассказа он исходит из какой-то принципиальной, кардинальной ошибки? Столько труда положено, столько было ожиданий — неужто мне теперь из-за суждения одного-единственного человека отказаться от всякой надежды? После стольких лет тщетных попыток— наконец-то взять в руки книжку с собственной фамилией на переплете! Нет, эта книга должна выйти! Быть может, зря я обратился к подмастерью, когда мастер — всего этажем выше!
— Не могли бы вы спросить товарища профессора, не удели г ли он мне несколько минут?
Секретарша вернулась сразу:
— Можете войти.
Для верности назвав себя, Камилл изложил свою просьбу:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15


А-П

П-Я