https://wodolei.ru/catalog/mebel/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Послушайте, Марковац. Вы старый и опытный журналист. Могли бы ли вы... скажите мне, есть ли у этих людей хоть малейшая капелька совести?
Марковац пристально посмотрел на него.
— Знаю, что вас мучает. Вас разыграли Деспотович и Бурмаз, но Бурмаз — личность второстепенная; говорил я вам: не давайте никаких информаций, пока не знаете людей,— и теперь вас интересует только Деспотович, не так ли?
— Да...— признался Байкич после минутного колебания.
Марковац затянулся в последний раз, бросил сигарету через перила и отрезал:
— У него нет совести. Да и на что она ему? Выдающиеся или во всяком случае способные политики не смеют иметь совесть в обычном значении этого слова.
— И значит...
— Вы думаете о репарационных облигациях? Ничего! Дело сделано ловко, а это все, что нужно. В подходящее время. Парламент не заседал, запрос не мог обсуждаться, опровержение, чтобы остановить падение, запоздало... Теперь политическая ситуация иная, надвигаются выборы... и все покроется слоем пыли.
Марковац посмотрел на Байкича с большим интересом и симпатией.
— Возможно, я должен был несколько иначе говорить с вами. Но все равно. Мне бы больше всего хотелось, чтобы вы освободились от иллюзий — от этого можно освободиться. Вы уже в состоянии это сделать. Хотя это и болезненно. А иногда и дорого обходится. Боюсь, что ваши нервы не выдержат и вы натворите глупостей, да, а глупость — совершенно бесполезная вещь. Мне хотелось бы уберечь вас от опасности: не принимайте все слишком близко к сердцу и не будьте чересчур щепетильны; в общей анархии людских отношений не поступайте как анархист. Ваш случай — только деталь, незначительный факт, который важен постольку, поскольку встречается все чаще, повторяется и перестает быть единичным и случайным. Все эти факты — результат известного положения вещей, известного строя, но не причина этого. Вот что вам надо понять. А как только вы это поймете, вам станет ясно, что любой пожарный с кишкой может быть сильнее сотен взбунтовавшихся совестей..
Байкич вдруг почувствовал, что слабеет. Ему нужна была опора, все равно какая. Ясна уже не могла служить ею,— чтобы он мог одержать победу, порвать то, чем был связан с внешним миром, вырвать бурьян, который глушил его изнутри. Есть же где-нибудь честные люди, настроенные так же, как он. Люди, которые отказываются быть членами такого общества, отрицают самые его основы. Дело шло уже не о количестве школ, новых больниц или километров новых путей сообщения — вопрос стал о принципах, на которые эти школы и больницы организовывались, прокладывались дороги, о том, чему они должны были служить. Он еще не знал точно, но чувствовал, что
должны быть люди, в которых накапливаются силы к восстанию в противовес силе денег и коррупции. Дремлющие силы вечного протеста порабощенных. Силы, вспыхнувшие однажды в крестьянском восстании красным пламенем подожженных турецких постоялых дворов. Все эти силы были забиты, опутаны, связаны, оплетены и заглушены ложью и обманами, как и он сам был опутан и связан своей зависимостью от общества, воспитанием, привычками, мечтами, всей своей жизнью, которую он вел до сих пор. Он почувствовал себя пленником... не видел выхода из самого себя.
Марковац внимательно следил за лицом Байкича. Он ясно видел, что в нем происходит.
— Что вы теперь намерены делать?
Байкич встрепенулся. Подбородок у него задрожал. Он попытался улыбнуться.
— Не знаю! Ничего не знаю, Марковац. Единственно, что я знаю,— это то, что не могу вернуться в «Штампу».
— А вы бы приняли место чиновника? В каком-нибудь министерстве?
— Не знаю... может быть.
— Ведь то, что вы пережили,— только небольшая часть того, что вам необходимо пережить, дабы все понять и вполне освободиться. И надо вам окончить учение. Вам нужны конкретные, подлинные знания. Вы должны знать историю, лолитическую экономию, познакомиться с основами биологии для того, чтобы понять движение мира во всем его объеме. Тогда вы сможете снова вернуться к журналистике — не все газеты похожи на «Штампу»,— и тогда все то, что сегодня приводит вас в отчаяние, будет лишь подбадривать вас на жизненном пути. Вы почувствуете удовлетворение от жизни и от работы. Вы должны понять, что жизненный путь честного человека — всегда путь борьбы. К этой борьбе надо быть готовым. А вы уже пошли по этому пути.— И, словно отвечая на мысли Байкича, он сказал: — Только подлинное и активное товарищество, Байкич, может вырвать человека из его зависимости от общества, помочь ему в борьбе за человеческое достоинство. Сам по себе человек ничего не может сделать, он ничего и не значит.
— Хотите быть моим первым товарищем?
— Да я и так уже ваш товарищ, Байкич! С самого начала.
Проходя мимо «Штампы», Байкич вдруг решил зайти. Надо вернуть железнодорожный билет и взять свои вещи. Записки об отце так и остались лежать на столе с того дня, как он читал их Александре. Надо проститься с товарищами. И порвать, наконец, последнюю связь со «Штампой». Он был спокоен. Вернее сказать, переутомлен. Какое-то отупение после сильных волнений. Ощущение размягченности — словно он засыпал после укола морфия. Вечер был тихий, пахло только что политым асфальтом. Все было как обычно: светящаяся красная вывеска «Штампы» вспыхивала и гасла, на перекрестке регулировщик указывал направление, толпа гуляющих двигалась непрерывным потоком, голубоватый туман и запах отработанного бензина висели в воздухе между домами... Только здание «Штампы» казалось пустым. Там должны были работать люди, звонить телефоны — окна были освещены; но не требовалось быть журналистом, чтобы почувствовать, что газета дышит на ладан. Нет такой мерки, которой можно было бы измерять перемены в людях; только по их отношению к вещам или к другим людям можно косвенным образом судить о степени этого изменения. Еще десять дней назад, проходя через этот самый вестибюль, Байкич был поражен царившей там тишиной. Когда-то вестибюль был полон приятными запахами нагретой ротационной машины, машинного масла и стали, типографских красок и ротационной бумаги — запахами, которые возбуждают желание работать, специфические, профессиональные, какие бывают в мастерской художника или в столярной мастерской. А теперь ротационная машина работала всего по нескольку часов, и все эти запахи сменились запахом подвала, сырости и мокрой бумаги. Но Байкича все это больше не трогало: он уже духовно не принадлежал «Штампе». Он даже с удовольствием заметил развал, водворившийся и в остальных отделах: в комнате стенографов три сотрудника играли в санс; в архиве никого не было, один метранпаж копался в беспорядочно сваленных клише в поисках нужных ему. Многие столы не расчищались уже бог знает сколько времени, и на них громоздились целые горы бумаги, окурков, объедков, пустых стаканов. В большом зале работало всего несколько человек. За столом, который совсем недавно принадлежал Байкичу, теперь сидел йойкич. Увидав Байкича, он смутился.
— Я тебе не помешаю. Хочу только собрать свои вещи.
йойкич смутился еще больше.
— Никаких твоих вещей тут нет. Я нашел стол пустым. Впрочем, посмотри сам.
Байкич открыл один ящик (тот, в котором лежала тетрадка Ясны) — он был пуст, замок сломан. Он повертел в руке ненужный теперь ключ, хотел снова положить его в карман, но передумал и быстро сунул в ящик.
— Значит, взломали?
— Поверь, меня тут не было.
— Ну, а если бы и был? Бурмаз здесь?
Байкич удивился своему спокойствию.
— Нет.
— Распопович?
— Нет.
— Так кто же теперь распоряжается?
— Я временно заменяю господина редактора.
— А разве вообще у вас есть редактор? Я, видишь ли, думал, что вы... как-то так... А разве вас еще не продали? — Байкич вдруг стал серьезным.— Но что вообще, черт возьми, тут делается? Где Андрей? Может быть, и его уволили?
— Нет. Андрей...— йойкич избегал взгляда Байкича.— У Андрея большая семейная неприятность. Мне не следовало бы и говорить об этом.
Предчувствие чего-то омерзительного овладело Байкичем.
— В чьих интересах... Андрея или «Штампы»? Или господина — как бы сказать — владельца? Как видишь, и мы кое-что знаем.
йойкич не ответил. Присутствие Байкича становилось ему все неприятнее. Байкич сел на край стола.
— Тебе хотелось бы говорить со мной официальным тоном, потому что, как ты думаешь, это в твоих интересах, а все-таки, признайся, тебе стыдно! И все равно ты стоишь ближе ко мне, хоть и кутишь иногда с господином владельцем... я имею в виду господина Миле.
Йойкич покраснел и посмотрел на Байкича.
— Нет. Ты слишком плохого обо мне мнения. Но есть вещи, о которых некрасиво говорить, если человек узнал о них не вполне корректным образом.— Он помолчал.— Дочь Андрея исчезла, утром ее отпустили из полицейского управления, а домой она не вернулась, и какой-то мальчик еще до полудня принес от нее письмо Андрею...
— Погоди, причем тут полицейское управление? — Байкич вскочил.
— Такая мерзость, такая ужасная мерзость! Не спрашивай, пожалуйста, и так узнаешь.
— Но почему полицейское управление, не отвиливай?
— А ты не скажешь, что узнал от меня?
— Дурак! Кому я скажу? Господину редактору? Или господину директору?
— Я услыхал случайно — понес рукопись редактору, а дверь в кабинет директора была открыта, и вот... Распопович был вне себя и орал на Бурмаза как на осла.
— Опять не обошлось без Бурмаза?
— Насколько я слышал, да...
— Но ты знаешь и остальное, знаешь все с самого начала?
— Да это всем известно, Андрей уже несколько дней не может протрезвиться; все знали, что он должен получить пятьдесят тысяч — столько, кажется, требовала его жена, а они предлагали всего пятнадцать как будто, чтобы избежать суда.
Только очень большая дружба... Байкича начала мучить мысль: если бы он проявил внимание, то, возможно, уберег бы Андрея от этого последнего унижения; Андрей пропал — это было ему ясно, но не следовало бранить его, оставлять одного. Он пробормотал:
— И что же... получили они?
— Нет. По-видимому, Миле взял у отца деньги с тем, чтобы передать их жене Андрея, но по дороге куда-то зашел, начал играть в карты и к утру все спустил. После этого он все утро провел, запершись с Бурмазом; кажется, и вздремнул тут, в кабинете директора... видишь ли, я все время стараюсь понять: хотели они ее действительно арестовать или только скомпрометировать, чтобы не дошло до суда и Миле мог бы сказать, что не он один был с ней в связи. Я слышал, что Бурмаз оправдывался, будто не знал, что как раз в тот вечер полиция собиралась сделать облаву в гостиницах, но, по-моему, он врал, Петрович должен был ему это сообщить, впрочем, и Петровича нет уже два дня.
Постепенно Байкичу все становилось ясно: назначено свидание, комната в гостинице, приход полиции, проверка документов — эх, птичка, попалась! — слезы, шествие во тьме, ночь в общей комнате, на следующий день унизительный и мерзкий осмотр в амбулатории, грубые слова, угроза отправить по месту рождения, и фамилия навсегда записана в полицейские книги — проституция! «Ну, птичка, довольно глупостей!» И тут уж не могли помочь ни слезы, ни клятвы... «Неужели тебе не стыдно?! Ты что, голодала, что ли? Бездомная ты разве?..»
— Да ведь Миле достаточно было сказать Бур- мазу, и тот бы похлопотал, чтобы ее не арестовывали!
— В том-то и дело! Миле даже не пошел — это не входило в их расчеты,— послали шофера, который должен был сказать, что Миле задержали, но что он явится сейчас же, немедленно,— так их и поймали. Надо было любым способом выйти из положения, чтобы дело не доводить до суда и не платить. Или потом сунуть какую-нибудь тысчонку — понятно, без ведома старого Майсторовича. Так по крайней мере я понял.
— А Андрей?
— Он все утро бегает из одного участка в другой, от речной полиции до городской... еще не появлялся.
Байкич отбросил шляпу, пододвинул стул, сел и стал ждать. Несколько минут прошло в полном молчании.
— Когда ты узнал... о шофере? — спросил он вдруг.
— То есть как когда? Ах, нет! — йойкич вспыхнул.— Неужели ты думаешь, что я промолчал бы, если бы знал раньше?
— Судя по твоим колебаниям...
— Я буду искренним, Байкич: здесь снова появился Деспотович, газету он берет в свои руки, все остальные уходят, получили деньги и уходят, уходит и Бурмаз, а я, как бы сказать, просто... держу язык за зубами, чтобы при всех переменах усидеть на этом месте. Трусость, конечно,— знаю. Но я в худшем положении, чем ты,— тебе не известно, сколько нас дома, кроме меня: я должен зарабатывать, должен жить... а то, что моя семья была когда-то богата, что я бываю в обществе, что такие люди, как Миле, были когда-то моими друзьями,— все это лишь усложняет обстоятельства. Соблюсти внешние приличия! Сохранить свое место!
— Зачем ты теперь говоришь мне об этом? — раздраженно прервал его Байкич. йойкич очень мало его интересовал. Во всяком случае в данную минуту.
— Потому что мне хотелось бы знать твое мнение. У тебя, видишь ли, хватило храбрости, а у меня ее нет.
— О какой храбрости ты говоришь?
Байкичу было смешно, йойкич надеялся найти у него то, чего он искал у других: поддержку. Люди должны опираться друг на друга. Может быть, и Марковац?! Каждому человеку свойственно предаваться отчаянию, а по отношению к другому он может быть твердым и сильным,— возможно, это только иллюзия твердости и силы, которой, однако, достаточно, чтобы поддержать человека. В действительности же каждый человек должен прежде всего научиться выносить свое одиночество — только это одиночество и привело к общей солидарности людей. Он молча пожал йойкичу руку, и это немногое придало твердости самому Байкичу.
Байкичу было очень тяжело ждать. Он метался по редакции как в клетке. Может быть, Андрей поспеет, спасет ее от отчаянного шага. Около восьми часов откуда-то позвонил Шоп: у него не было новостей, он, по его словам, плохо себя чувствовал. Спокойной ночи! Нервозность Байкича передалась и Йойкичу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67


А-П

П-Я