https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/elektricheskiye/dizajnerskie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Но я его сразу же узнал! Он шел...— И вдруг, взглянув на Ясну, осекся. И добавил медленно: — Может быть, я и ошибся. Если б он приехал, он бы, конечно, дал нам знать.
Удостовериться в приезде кума было нетрудно — достаточно было сходить к нему на квартиру. Но об этом ни Ненад, ни Ясна не сказали ни слова. Целых два дня прошло в мрачном молчании. На третий, с тяжелым сердцем, Ненад тайком от Ясны все-таки побежал к куму. Ненаду не пришлось входить и расспрашивать его старую служанку: еще с угла он увидел, что в его домике открыты окна; в одном из них стояла молодая красивая белокурая женщина, значит, кум в Белграде и не один. Смущенный Ненад вернулся домой. Ясна, грустная, убирала комнату. Ненад долго не мог решить: сказать или не говорить. Но если жаль было Ясну, то не менее
жаль было и себя, своих обманутых надежд, подарков из Франции, напрасной радости ожидания.
— Ясна...— сказал он, наконец, быстро потупившись, когда она посмотрела на него своими светлыми, живыми и красивыми глазами.— Кум приехал. Он не один.
— Знаю, сынок.
У него сжалось сердце. Больше они ни словом не обмолвились об этом. Он заплакал и выбежал из комнаты, чтобы не видеть, как плачет Ясна. Стал реже бывать дома. Бродил по улицам. Следовал за процессиями. Распевал с ребятами патриотические песни. Бродил с ними вокруг лагерей — солдаты разрешали им покататься верхом на ослах и мулах. Забегал к товарищам посмотреть, что им привезли их отцы. Но все это было чуждо ему, не задевало за живое. Чужое освобождение. Чужая радость. И все-таки в толпе, увлеченный общим неистовством, как и сейчас, когда он стоял, прижавшись к столбу напротив дворца регента, и выкрикивал те же слова, что раздавались вокруг него, он начинал верить, что первое чувство горечи пройдет и наступит великое, прекрасное и радостное: свобода, какие-то значительные дела, великое равенство; свобода найдет свое выражение в чем-то особенном и неизведанном.
Уже во второй раз во дворец входили господа в парадном одеянии. Их появление сопровождалось бурными возгласами одобрения и рукоплесканиями — над толпой взметнулись руки с цилиндрами: господа благодарили. Потом снова тянулось время, толпа шумела, топталась на месте, гудела, всячески стараясь умерить свое нетерпение. Молодые люди забавлялись с девушками, на дворце и других домах ветер с шумом развевал флаги, моросило, то тут, то там в воздух фонтаном вздымались возгласы, все было в движении и все оставалось на месте. Все ждали. За этими высокими окнами, за задернутыми кружевными занавесями решалась судьба государства, завершался один исторический период и начинался другой. Так писали в газетах. Так думали все эти люди, собравшиеся под серым декабрьским небом на площади, сопротивляясь порывам ветра, окруженные разрушенными домами. Так думал и охрипший от крика Ненад, уцепившийся за свой столб.
Вдруг по толпе словно ток пробежал. Все насторожились: в одном из окон заколыхалась белая кружевная
занавеска. Появилась рука в белой перчатке, и занавеси раздвинулись, окно открылось... Толпа взвыла от радости, сплошь открытые рты, простертые руки: в окне стоял молодой человек, бритый, в пенсне, во фраке, с красной лентой на груди; за ним теснились разные люди; в полумраке комнаты белели их крахмальные рубашки, сверкали ордена на фраках. Регент стоял и смотрел, и лицо его выделялось белым пятном в темной раме открытого окна. Ненад видел его очень хорошо, но недостаточно четко; издали его фигура на фоне большого окна казалась незначительной, маленькой. На таком дальнем расстоянии он казался недосягаемым. Среди шума регент поднял руку. И в тот же миг из сотен уст раздалось: «Тсс», «тише», «тсс» — регент хотел говорить. Долго еще толпа колыхалась и гудела, а потом наступила полнейшая тишина, которую не могли нарушить отдаленные крики людей, стоявших у гостиницы «Москва». Регент, очевидно, говорил; там, где стоял Ненад, ничего не было слышно. Потом, очевидно, он перестал говорить, потому что снова послышались возгласы. Кричали: «Живео король», «Живео регент», «Да здравствует объединение!», «Да здравствуют братья хорваты», «Да здравствуют братья словенцы», «Да здравствуют братья из Воеводины!» — и опять все сначала. И как-то незаметно эти крики переходили в песню, песня — в гимн, и вдруг из нескольких тысяч грудей, нестройно, то опережая мелодию, то отставая от нее, полился старый сербский гимн, строгий и торжественный, как молитва. Головы под изморосью обнажились, все эти тысячи людей в ту минуту были слиты воедино, и Ненад дышал с ними заодно, захлебываясь, волнуясь, замирая в экстазе. И вдруг в разгар этого восторга, этого мистического энтузиазма кто-то двинул Ненада по затылку. Шапка, которую он забыл снять, слетела.
— Шапку! — орал какой-то человек сзади него.
— Шапки! — стали кричать и другие.
Ненад успел подхватить свою шапку и, весь красный от полученного удара, оглянулся: за ним, обросший черной бородой, длинноволосый, в какой-то полувоенной фуражке с сербской кокардой, подняв руку над головой, стоял Драгутин — Карл Шуневич. Не обращая больше внимания на свою жертву, он орал во весь свой бычий голос, покрывая окружающий шум и гам:
Сохрани нам, боже правый,
Сербский трон и наш народ!
Ненада обуял гнев. Энтузиазм его мигом пропал. Он вскрикнул, готовый подскочить и выцарапать глаза этому человеку. Но толпа уже вовлекла его в свой водоворот и понесла.
— Скотина, скотина! — орал Ненад.— Изменник, подлец!
Однако в общем могучем хоре никто не мог услышать слабый голос Ненада. Толпа теперь двигалась все скорее, унося Ненада в одну сторону, а Шуневича в другую. Сквозь слезы стыда и гнева Ненад долго еще видел высокую фигуру этого человека с поднятой рукой, в которой он держал шапку и размахивал ею в такт своим «живео» и «ура».
Когда толпа донесла Ненада до Дворской улицы и выкинула его из своих рядов, он уже не плакал и не кричал, но всем своим существом ощущал горечь обмана. Он понуро шагал вдоль домов, без шапки, засунув руки в карманы разорванной куртки. Шел не торопясь, не слыша праздничного ликования, гремевшего вдали. У него было такое ощущение, будто все лицо его в синяках и в крови и нет сил стереть ее.
Книга вторая
СИЛЫ
Глава первая СВЯТОЕ СЕМЕЙСТВО
Сибин Майсторович в свое время «заканчивал» пятилетний курс наук в одном из учебных заведений Вены, когда его отец умер в Врнячка-Бане, и ему пришлось вернуться домой, чтобы вступить во владение отцовским наследством. Старый Сотир Майсторович всю жизнь копил; копил для сына. Экономил на всем. Решил сэкономить и на курорте. Врач прописал ему двадцатидневный курс лечения: ежедневно ванна и два стакана минеральной воды. Сотир всегда все переводил на цифры; то же он сделал и с лечением на курорте: принимать в течение двадцати дней по одной ванне и по два стакана воды — все равно что в течение десяти дней принимать по две ванны и по четыре стакана в день. Расчет был совершенно правильный; Сотир всегда считался отличным калькулятором. К сожалению, он обычно имел дело только с известными величинами — мылом, золой, жиром, краткосрочными векселями — и забыл, что в уравнениях существует и величина неизвестная — в данном случае, увы, его собственное тело! И в первый, но и в последний раз в жизни расчет оказался неверным: на седьмой день лечения его нашли в ванне мертвым.
Покидая Вену, сын его. оставил там невесту, молодую студентку Бетти, на которой обещал жениться, как только уладит «дело с наследством». Но венскому студенту наследство показалось почти нищенским — несколько ветхих строений на площади в Дорчоле, сто тысяч в акциях и банках, двадцать золотых в чулке, вагон сырого мыла, сушившегося на чердаке, да в большом амбаре вагона полтора сырья — неочищенной золы и вонючего жира. Он вывел вполне логическое заключение: если взять жену без приданого, наследство станет совсем мизерным, и «не успеет человек оглянуться, как оно будет съедено, а тогда — нищета». Пока Бетти спешно сдавала экзамены, чтобы быть в полной готовности, когда Сибин Майсторович позовет ее в Белград, этот последний бегал от одной тетки к другой, внимательно знакомясь со списками белградских невест с приданым. Достойной внимания оказалась единственная дочь Петрония Наумовича. Но ее никто не хотел брать, ибо она была очень высока ростом и прихрамывала из-за болей в коленях, которые она все время потирала руками,— правда, глаза у нее были необычайно красивые и кроткие,— а также потому еще, что папаша не давал ей приданое «соответственно своему капиталу». Майсторович тут же сообразил, что требовать этого ни в коем случае не следует, ибо в конце концов ей и так все достанется как единственной дочери, что надо прежде всего выказать свое благородство и жениться «по любви», тем более что у этой девушки, уже не первой молодости, было небольшое наследство от матери. Он немедленно подослал одну из своих теток сказать, что такой-то, сын такого-то и такой-то, влюбился в Симку и готов взять ее «такой, какая она есть, газда Петроний, хоть без рубашки...» — втюрился, мол, парень. Петроний Наумович сразу оценил своего будущего зятя. Его даже отчасти забавляло, что такой молокосос собирается его облапошить. Но убедившись, что Сибин упорно продолжает начатую игру, он разозлился и отдал за него свою дочь. В то время как велись переговоры и готовились к свадьбе, Сибин Майсторович отправил своей невесте в Вену письмо, в котором описал свое тяжелое положение после смерти отца — «ничего, кроме амбаров, и кругом долги, нас ждет нищенское существование. А допустить, чтобы ты жила в вечной бедности, я не могу, нет, нет, на это я не способен и прошу считать себя свободной», потому что такую красивую женщину, как она, ожидает счастье, «а не жизнь, как со мной, в шалаше; я же должен принести себя в жертву всем этим теткам и бабушкам, которых приходится опекать... Но я тебя буду любить вечно. Прощай». Бетти по-своему поняла это жертвенное настроение Майсторовича по отношению к семье — глупенькая, пыталась отравиться; она не умерла, но на всю жизнь испортила себе желудок. Питаясь одним молоком, она побледнела, похудела и решила, что любит Сибина безгранично, если готова была из-за него покончить с собой, а следовательно, после такой большой любви ей уже не видать в жизни счастья, и это ее очень огорчило. В таком грустном настроении ей пришло в голову,
что и он, возможно, несчастен со своей длинноногой калекой, и, обуреваемая жаждой быть «выше этого» и «остаться последовательной» в своей трагической любви, она написала Майсторовичу нежное письмо. Оплакивая их чистую любовь, она объявила, что ей нечего ему прощать, потому что она вполне понимает его жертву, «и если тебе когда-нибудь потребуется моя помощь или моя любовь,— только позови... я буду ждать». Майсторович был чрезвычайно взволнован выражением такой любви: это было ясным доказательством, что он «человек достойный и может вдохновить на жертву». Он подумал было послать Бетти обручальное кольцо, которое она ему вернула с просьбой сохранить на память, но, взвесив на ладони и прикинув его стоимость, передумал. Кольцо он подарил своей немощной жене, а Беттичке написал трогательное письмо.
Покончив с этим срочным делом, Майсторович перешел к самому главному: на деньги жены он переоборудовал отцовскую мыловарню в Дорчоле и превратил ее в «мыловаренный завод», воздвиг высокую железную трубу, прикрепив ее толстой проволокой к крышам домов, заделал окна на улицу и на образовавшейся сплошной стене написал название фирмы. Теперь он с правом мог написать на своей визитной карточке: «промышленник», что он и сделал.
Майсторович всегда носил визитку, котелок и брюки в полоску. Он еще в Вене так одевался. Но визитка обычно путалась у него в ногах, а котелок был если не на сантиметр, то, во всяком случае, на полсантиметра меньше его номера. Если бы вдобавок к этому он носил черные нитяные перчатки, то был бы типичным служащим похоронного бюро, из тех, что шныряют, выжидательно поглядывая, возле домов, где умирают богатые и знатные люди. Но Майсторович не носил ни черных нитяных перчаток, ни каких-либо других. Руки у него всегда были красные, с распухшими пальцами, как у людей, которым приходится много трудиться в борьбе с судьбой.
Превратив старую мыловарню в «мыловаренный завод» и построив железную трубу, Майсторович ничего особенного этим не достиг. И он это сразу понял. В стране, где культура была еще на низком уровне, мыло не являлось предметом первой необходимости. Он попробовал торговать еще менее необходимым товаром — шоколадом, а потом коньяком и спиртом. Но все это
было далеко не так доходно, как производство опанок во время балканских войн. Майсторович решил еще раз переменить «оборудование» своего завода, что не представляло особой трудности. Кроме нескольких больших котлов и дистиллятора, на заводе не было других машин: вместо них работали люди. А заменить одних людей другими было для него так же просто, как переменить нижнее белье. Единственное, на что он обращал внимание при этой последней операции, сводилось к тому, чтобы опанки на его «первой отечественной» изготовлялись из наихудшего материала — для увеличения оборота! Разговоры о том, что эти опанки для армии были из бумаги,— чистейшее вранье. Из паховой части кожи — может быть, но из бумаги — ни в коем случае, по той простой причине, что бумагу тогда было трудно ввозить и импортная бумага стоила дороже, чем местная плохая кожа. А Майсторович был к тому же поборником «освобождения отечественной промышленности от иностранного влияния». Эти патриотические чувства, благодаря которым Майсторович не только на словах, но и на деле поддерживал отечественную промышленность, были по заслугам оценены правительством: каждая сотня тысяч, положенная в банк, приносила ему новый орден. Когда торговый мир оценил его в полмиллиона золотом, он получил орден на шею. С этого момента он стал считать себя общественным деятелем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67


А-П

П-Я