https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/steklyannye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

он отяжелел, оглушен и уже лезет в драку напролом, а в ответ гибкие, как ива, длинные руки Монсона, тот снова отжимается от каната, и — раз, раз — град ударов сверху, снизу, точные, сухие. Когда зазвучал гонг, Эстевес снова взглянул на Вальтера, который полез за сигаретами.
— Что ж, не судьба, — сказал Вальтер, протягивая сигареты, — когда не можешь — не можешь.
Говорить в таком грохоте было бессмысленно, зрители понимали, что следующий раунд скорее всего решающий, болельщики подбадривали Наполеса; точно прощаются с ним навсегда, подумал Эстевес с искренним сочувствием; теперь-то Монсон открыто нападал, шел на противника — двадцать нескончаемых минут, хлесткие удары прямо по лицу, по корпусу Наполеса, а тот пытается войти в клинч, точно бросается в воду, зажмурив глаза. Все, больше не выдержит, подумал Эстевес и, оторвав через силу взгляд от ринга, покосился на сумку: сделай сейчас, когда все станут усаживаться, а то потом снова подымутся, и сумка опять будет сиротливо торчать на скамейке; два удара левой прямо в лицо Наполеса, тот снова пытается войти в клинч, но Монсон, проворняга, мгновенно меняет дистанцию, уходит и, рванувшись вперед, бьет хорошим крюком в лицо; теперь смотри — ноги, главное — ноги, уж в этом Эстевес разбирается, вон как отяжелел, сел на ноги Мантекилья, отрывается от канатов, но где его прославленная четкость? А Монсон танцует, кружит по рингу, вбок, назад, прекрасный ритм, и — раз! — решающий удар правой прямо в солнечное сплетение! Мало кто расслышал гонг в истошном реве, но Эстевес с Вальтером — да! Вальтер сел, выровнял сумку, а Эстевес, опустившийся секундой позже, молниеносно сунул в нее пакет и, подняв пустую руку, с жаром замахал перед самым носом франта в синих брючках, который, похоже, мало смыслил в том, что творится на ринге.
— Вот что такое чемпион! — тихо сказал ему Эстевес, зная, что в таком шуме все равно ничего не услышишь. — Карлитос, язви их…
Он посмотрел на Вальтера, который спокойно курил, что ж, смирись, куда деваться, не судьба — значит, не судьба. К началу седьмого раунда все стояли в ожидании гонга, и вдруг обостренная, натянутая тишина, а за ней — слитный вопль: на ринг выброшено полотенце. Наполес как пришит к своему углу, а Монсон выбегает на середину, победно вскидывая над головой перчатки, — вот это чемпион, он приветствует публику и тут же тонет в водовороте объятий, вспышек магния, толпы. Финал не слишком красивый, но бесспорный. Мантекилья сдался, и правильно, зачем превращаться в боксерскую грушу Монсона, да, полный провал, закатный час Мантекильи, который подходит к победителю и как-то ласково подымает перчатки к его лицу, а Монсон кладет свои ему на плечи, и они расходятся, теперь — навсегда, думает Эстевес, на ринге им не встречаться.
— Отличный бой! — сказал он Вальтеру, который, закинув сумку за плечо, покачивался на ногах, точно они одеревенели.
— Слишком поторопились, — сказал Вальтер. — Секунданты, наверно, не пустили Наполеса.
— А чего ради? Ты же видел, как он «поплыл». Наполес — умный боксер, че, сам понял.
— Да, но таким, как он, надо держаться до конца, мало ли, а вдруг?!
— С Монсоном не бывает «вдруг»! — сказал Эстевес и, вспомнив о наставлениях Перальты, приветливо протянул руку. — Был очень рад…
— Взаимно. Всего доброго.
— Чао!
Он проводил глазами Вальтера, который двинул вслед за толстяком, громко спорившим о чем-то со своей женой. А сам пошел позади типа в синих брючках, явно никуда не спешившего; в конце концов их отнесло влево, к проходу. Рядом кто-то спорил о техничности боксеров, но Эстевес загляделся на женщину — она обнимала не то мужа, не то дружка, что-то крича ему в самое ухо, все обнимала, целовала в губы, в шею. Если этот мужик не полный идиот, усмехнулся про себя Эстевес, ему бы понять, что не его она целует — Монсона. Пакет не оттягивал больше карман пиджака, можно вздохнуть повольготнее, посмотреть по сторонам — вон как прильнула к своему спутнику молодая девушка, а вон те мексиканцы, и шляпы вроде не такие уж большие, аргентинский флаг наполовину свернут, но поднят над головами, два плотненьких итальянца понимающе переглядываются, и один торжественно говорит: «Gliel’a messo in culo», а другой полностью согласен с таким четким резюме; в дверях толкотня; люди устало шагают по дощатым настилам в холодной темноте, мелкий дождик, мостки проседают под тяжестью ног, а в конце, привалившись к перилам, курят Перальта и Чавес, они как застыли: уверены, что Эстевес заметит, не выкажет удивления, а просто подойдет, как подошел, вынимая на ходу сигареты.
— Он его отделал! — сказал Эстевес.
— Знаю, — ответил Перальта. — Сам видел. Эстевес глянул удивленно, но Перальта с Чавесом отвернулись и пошли с мостков прямо в толпу, которая заметно редела. Эстевес понял: надо следовать за ними, увидел, как они пересекли шоссе, ведущее к метро, и свернули в плохо освещенную улочку. Чавес лишь раз оглянулся — не потерял ли их Эстевес, а потом они прямиком направились к машине и сели в нее тут же, но без торопливости. Эстевес сел сзади, рядом с Перальтой, и машина рванула в южную часть города.
— Выходит, ты был?! — сказал Эстевес. — Вот не думал, что тебе нравится бокс.
— Гори он огнем! — сказал Перальта. — Хотя Монсон стоит всех денег. Я пришел на всякий случай, подстраховать тебя, если что.
— Стало быть, ты видел. А Вальтер, бедняга, болел за Наполеса…
— Это был не Вальтер.
Машина по-прежнему шла к югу. Какое-то седьмое чувство подсказало Эстевесу, что они едут не к площади Бастилии, но это мелькнуло подспудно, в самой глуби, потому что его словно ослепило взрывом, словно Монсон нанес удар прямо в лицо ему, а не Мантекилье. У него не было сил спрашивать, он молча смотрел на Перальту и ждал.
— Мы не смогли тебя предупредить, — сказал Перальта. — Ты, как назло, ушел слишком рано, и, когда мы позвонили, Мариса сказала, что тебя нет и она не знает, когда ты вернешься.
— Захотелось немного пройтись пешком, — сказал Эстевес. — Но объясни…
— Все лопнуло, — сказал Перальта. — Вальтер позвонил утром прямо из Орли, как прилетел, мы ему сказали, что надо делать, он подтвердил, что билет на бокс у него, — словом, все было на мази. Договорились, что перед уходом он позвонит от Лучо, для верности. В полвосьмого — никакого звонка, мы звоним Женевьеве, а она перезвонила и говорит, что Вальтер даже не заходил к Лучо.
— Они стерегли его на выходе в аэропорту, — подал голос Чавес.
— Но кто же тогда… — начал Эстевес и осекся, он разом все понял, холодный пот, выступивший на шее, потек за ворот, желудок свело судорогой.
— За семь часов они вытянули из него все, — сказал Перальта. — Доказательство налицо — этот тип до тонкости знал, как себя вести. Ты же представляешь их работу, даже Вальтер не выдержал.
— Завтра или послезавтра его найдут на каком-нибудь пустыре, — устало и отрешенно прозвучал голос Чавеса.
— Какая теперь разница, — сказал Перальта. — До прихода в шапито я успел всех предупредить, чтобы сматывали удочки. У меня, понимаешь, еще была слабая надежда, когда я примчался в этот растреклятый цирк, но тип уже сидел рядом с тобой, и куда деваться.
— Но после, когда он пошел с деньгами? — спросил Эстевес.
— Ясно, что я следом.
— А раньше, коль скоро ты знал…
— Куда деваться, — повторил Перальта. — Пойми он, что завалился, ему крышка так и так. Устроил бы такое, что нас замели бы всех, сам знаешь, кто их опекает.
— Ну и дальше?
— Снаружи его ждали трое, у одного было какое-то удостоверение, короче, я опомниться не успел — а они уже в машине на стоянке, отгороженной для дружков Делона и богатеев, а кругом до черта полицейских. Словом, я вернулся на мостки, где ждал Чавес, вот и все. Ну запомнил номер машины, а на хрена он теперь?
— Мы едем за город? — спросил Эстевес.
— Да, в одно местечко, где поспокойнее. Тебе, надеюсь, ясно, что теперь проблема номер один — ты.
— Почему я?
— Потому, что тот молодчик знает тебя в лицо, и они все силы положат, чтобы разыскать тебя, а у нас ни одной «крыши» после того, что случилось с Вальтером.
— Выходит, мне уезжать? — сказал Эстевес. И сразу пронзило: а как же Мариса, малыш, как увезти их с собой, как оставить; мысли путались, мелькали, как и деревья ночного леса, и назойливо жужжали, будто толпа все еще ревет: «Монсон! Монсон!» — прежде чем ошеломленно смолкнуть, когда на середину ринга упадет полотенце, в этот закатный час Мантекильи, бедный старик. А тип болел за Манте-килью, надо же, за неудачника, ему бы в самый раз болеть за Монсона, который забрал все деньги и ушел, как он сам, не глядя, показав противнику спину и тем еще больше унижая его, потерпевшего поражение, беднягу с рассобаченной мордой, надо же — протянул руку, «был очень рад»… Машина затормозила среди деревьев, и Чавес выключил мотор. В темноте вспыхнула сигарета — закурил Перальта.
— Стало быть, мне уезжать! — повторил Эстевес. — В Бельгию, наверно, ты же знаешь, кто там…
— Если доберешься, считай, что спасен, — сказал Перальта. — Но вон что вышло с Вальтером, у них всюду люди, и какая выучка.
— Меня не схватят!
— А Вальтер? Кто думал, что его схватят и расколют. А ты знаешь побольше Вальтера, вот что худо.
— Меня не схватят! — повторил Эстевес. — Но пойми, надо подумать о Марисе, о сыне, раз все прахом, их нельзя оставить здесь, они прикончат Марису просто из мести. За день я управлюсь, все устрою и увезу их в Бельгию, там увижусь с самим, а потом соображу, куда двинуть.
— День — слишком много, — сказал Чавес, оборачиваясь всем телом. Глаза Эстевеса, привыкшие к темноте, различили его силуэт и лицо Перальты, когда тот затягивался сигаретой.
— Хорошо, я уеду, как только смогу! — сказал Эстевес.
— Прямо сейчас, — сказал Перальта и вынул пистолет.
[Пер. Э.Брагинской]

Из книги
«Мы так любим Гленду»
Пространственное чутье кошек
Хуану Сориано

Когда Алана и Осирис смотрят на меня, я не способен увидеть в их глазах ни малейшего притворства, ни малейшего обмана. Они смотрят на меня, не отводя взгляда: Алана — лазурь ее глаз, и Осирис — лезвия зеленого огня. Так же смотрят они и друг на друга, Алана гладит черную спину Осириса, он поднимает от блюдца с молоком мордочку и, довольный, мяучит; женщина и кот, узнавшие друг друга в неведомых мне мирах, там, куда мне даже со всей своей нежностью не дано проникнуть. Уже давно я отказался от мысли стать хозяином Осириса, мы с ним — друзья, но всегда держимся на расстоянии друг от друга; но Алана — моя жена, и расстояние между нами — иное, она, вероятно, и не ощущает его, но оно разрушает полноту счастья, когда Алана смотрит на меня, смотрит на меня, не отводя взгляда, — словно Осирис, и улыбается мне или что-то рассказывает, без малейшей утайки, отдаваясь мне каждым движением, каждым желанием, как в любви, когда все ее тело — словно ее глаза: полная отдача, непрерываемая взаимосвязь.
Это странно: я отказался от мысли проникнуть в мир Осириса, но и в своей любви к Алане я не ощущаю естественности завершения, союза навсегда, жизни без тайн. В глубине ее голубых глаз есть что-то еще; сокрытое словами, стонами, молчанием, лежит иное царство, дышит иная Алана. Я никогда не говорил ей об этом, я люблю ее и не хочу разбивать зеркало, отразившее столько дней, столько лет счастья. На свой лад я пытаюсь понять ее, открыть до конца; я наблюдаю за ней, но не нарушаю покоя; следую за ней, но не выслеживаю; я люблю прекрасную статую, пусть и поврежденную временем, незаконченный текст, фрагмент неба в окне жизни.
Было время, когда музыка, казалось бы, открыла мне путь к истинной Алане; я видел, как она слушает пластинки Бартока, Дюка Эллингтона, Галы Косты, — и медленно проникал в нее, словно она становилась прозрачнее, музыка на свой манер обнажала ее, всякий раз делала ее больше Аланой, поскольку Алана не могла быть только этой женщиной, что смотрит на меня открыто, ничего не скрывая. Чтобы любить Алану еще сильнее, я искал ее — вопреки Алане, вне Аланы; и если вначале музыка позволила мне задуматься о других Аланах, то однажды я увидел, что, стоя перед картиной Рембрандта, она изменилась еще больше, словно игра облаков на небосклоне неожиданно изменила игру света и тени на пейзаже. Я ощутил: живопись унесла ее от нее самой — для единственного зрителя, который мог бы уловить ее мгновенную, неповторимую метаморфозу, различить Алану в Алане. Невольные помощники — Кейт Джаррет, Бетховен и Анибал Тройло — позволили мне приблизиться к ней, но, стоя перед картиной либо гравюрой, Алана освобождалась еще больше от того, чем представлялась мне, на мгновение входила в изображенный мир, чтобы, сама того не сознавая, выйти за собственные рамки — переходя от картины к картине, что-то говоря, замолкая, — карты тасуются по-новому от каждой новой картины, только ради того, кто безмолвно и внимательно, чуть позади или взяв под руку, наблюдает, как меняются тузы и дамы, пики и трефы, — Алана.
Как можно было вести себя с Осирисом? Дать молока, оставить его в покое — мурлычащего, свернувшегося черным клубком; но Алану я мог повести в картинную галерею — что и сделал вчера, — вновь очутиться в зеркальном театре, в камере-обскура, среди неподвижных образов перед образом той, другой, одетой в джинсы ярких цветов и красную блузку; загасив сигарету при входе, она шла от картины к картине, останавливалась точно на том расстоянии, с которого ей было лучше всего смотреть, иногда поворачивалась ко мне — что-либо сказать или спросить. Она и не догадывалась, что я пришел сюда не ради картин, что, стоя чуть позади или рядом с ней, я смотрел на все совсем по-иному, чем она. Она и не сознавала, что ее медленный и задумчивый путь от картины к картине менял ее настолько, что я заставлял себя закрывать глаза, чтобы не сжать ее в объятиях и не унести на руках — в безумии бежать с ней посреди улицы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98


А-П

П-Я