https://wodolei.ru/catalog/vanni/Aquanet/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

время от времени в Мишеле просыпается пуританин, считающий, что нельзя заставлять кого бы то ни было предаваться пороку. Так что, по сути, этот снимок был самым настоящим «хорошим поступком», актом доброй воли.
Но не по доброй воле отрывался я от параграфов своего перевода и смотрел на снимок. Я уже переставал понимать, зачем вообще я смотрю на него, зачем повесил снимок на стену; возможно, так бывает со всеми плохими поступками, и это — всего лишь одно из условий их совершения. Полагаю, что почти боязливое дрожание листьев на дереве не обеспокоило меня — я просто продолжил начатую фразу и даже не без изящества завершил ее. Привычки — словно огромные гербарии, в конце концов, большая — восемьдесят на шестьдесят — фотография похожа на экран, где показывают кино, в котором на стрелке какого-то острова какая-то женщина говорит о чем-то с каким-то подростком и над их головами шуршит листвой какое-то дерево.
Но руки, руки — это было уже слишком. Я только-только напечатал: «Donc, la seconde cl? r?side dans la nature intrins?que des difficult?s que les soci?t?s…» — как вдруг увидел руку той женщины, постепенно, палец за пальцем, сжимающуюся в кулак. От меня не осталось ничего — только так и не законченное предложение на французском, пишущая машинка, падающая на пол, скрипящий и качающийся стул, какая-то дымка, туман. Парень наклонил голову — совсем низко, прижав подбородок к груди, — как боксер, который уже ничего не может сделать и только ждет от противника последнего удара; подняв воротник куртки, он больше всего походил на заключенного, воплощение жертвы — непременного участника и пособника любой катастрофы. Вот женщина что-то говорит ему на ухо, а ее рука вновь раскрывается, чтобы ладонь легла на его щеку, гладя и гладя ее, неспешно сжигая этой лаской. Подросток не столько беспокоится, сколько не совсем верит в происходящее, время от времени он выглядывает из-за ее плеча и смотрит куда-то, а она все говорит и говорит, объясняя ему что-то, что и заставляет его смотреть — смотреть туда, где, Мишель отлично это помнит, стоит машина с мужчиной в серой шляпе, — тщательно оставленный за рамкой кадра, он все равно отражается в глазах мальчика и (что теперь-то в этом сомневаться) в словах женщины, в руках женщины, замещающих присутствие этой женщины. Когда я увидел, как мужчина подошел к ним, остановился и посмотрел на них — руки в карманах и вид не то пресыщенно-утомленный, не то требовательный — словно у хозяина собаки, собирающегося свистком подозвать своего заигравшегося питомца, — в этот момент я понял, если можно назвать то, что со мной произошло, таким словом, — что происходило, что могло произойти, что способно было произойти между этими людьми в этот момент там, куда меня занесло, чтобы сокрушить этот предписанный порядок, вмешаться без какого-либо злого умысла в то, что еще не успело случиться, но должно было случиться, вот-вот должно было свершиться. То, что я представлял себе тогда, было куда менее чудовищно, чем то, что происходило на самом деле: эта женщина — она была там не сама по себе, она ласкала, предлагала, возбуждала мальчика не для своего удовольствия, не для того чтобы увести к себе этого взъерошенного ангела и поиграть с его страхом, с тонкостью его желания. Истинный хозяин ситуации ждал — нагло улыбаясь, уверенный в успехе своей затеи; не он, впрочем, первый отправляет женщину вперед, заставляет ее действовать в авангарде, приводя к нему пленников, купившихся на ее цветущие чары. А остальное было все так просто: машина, какой-нибудь дом, хорошие напитки, возбуждающие, будоражащие воображение картинки, слишком поздние слезы и пробуждение в аду. И я ничего, абсолютно ничего в этот раз не мог сделать. Моей силой была только вот эта фотография, с которой они теперь мстительно смотрели на меня, не пытаясь уже скрывать то, что должно было случиться. Снимок сделан, время прошло; мы были так далеки друг от друга, порок несомненно был удовлетворен, слезы — пролиты, а остальное — грусть и догадки. Вдруг порядок нарушился, они ожили, стали двигаться, принимать решения, идти к своему будущему; а я, с этой стороны, пленник другого времени, пространства какой-то комнаты где-то на шестом этаже, не зная, ни кто эта женщина, ни кто мужчина и мальчик, будучи не более чем линзой объектива своего фотоаппарата, чем-то застывшим, не способен ни во что вмешаться. Мне швыряли в лицо самую чудовищную, издевательскую шутку — решение принималось при мне, и я был бессилен этому помешать, и мальчик опять глядел на вывалянного в муке клоуна, и я понимал, что он примет предложение, потому что ему пообещают денег или просто обманут, а я так и не смогу крикнуть ему: «Беги!» — или просто дать ему возможность скрыться, сделав еще один снимок, еще одну слабую, почти жалкую попытку разнести это нагромождение строительных лесов из слюны и духов. Все должно было решиться прямо там, в тот самый миг; и повисла всеобъемлющая тишина, не имеющая ничего общего с физическим отсутствием звука. Все напряглось, ощетинилось. Наверное, я закричал, громко закричал и стал приближаться к ним — шаг за шагом, по десять сантиметров каждый; на первом плане ритмично шевелились ветви дерева, из кадра ушло одно из пятен на камне набережной, а лицо женщины, повернутое ко мне словно в удивлении, становилось все больше, и тогда я чуть повернулся, то есть, я хочу сказать, чуть повернулась камера, и, не теряя из виду женщину, я направился к мужчине, который смотрел на меня не глазами, а черными пустыми дырами, смотрел с любопытством и злобой, желая проткнуть меня насквозь, пригвоздив к воздуху, и тут я увидел — краем глаза, не в фокусе, — как огромная птица одним движением крыла вылетела из кадра, и я прислонился к стене своей комнаты, потому что это тот мальчик, он только что убежал, скрылся, я видел, как он бежал — опять четко в фокусе, растрепанные на ветру волосы, — сообразив наконец взлететь над островом, добежать до мостика, вернуться в город. Второй раз я одолел тех двоих, второй раз мне удалось помочь ему, я возвращал его назад — в его хрупкий рай. Пошатываясь, я шагнул им навстречу; не было необходимости идти дальше, приближаться вплотную — игра сыграна. Было видно только плечо женщины и чуть-чуть ее волосы, безжалостно отсеченные рамкой кадра; но лицом ко мне стоял мужчина — с полуоткрытым ртом, в котором виднелся подрагивающий черный язык; он поднял руки, оказавшиеся теперь на переднем плане, еще мгновение все оставалось в полном фокусе, а затем он разбух, расплылся на весь кадр, скрыв остров, дерево, и я закрыл глаза и не хотел больше смотреть и, прикрыв лицо руками, заплакал как дурак.
Опять плывет белое облако — как все эти дни, все это неисчислимое, бесконечное время. Все, о чем остается сказать, — это облако, два облака или долгие часы абсолютно чистого неба, строгого прямоугольника, приколотого булавками к стене моей комнаты. Это то, что я увидел, открыв глаза и протерев их: чистое небо, а потом — облако, появившееся слева, постепенно теряющее изящество и уплывающее куда-то вправо. А за ним другое, и иногда все вдруг становится серым, превращается в одну большую тучу, и начинают щелкать капли дождя, потом дождь идет долго-долго, словно капают слезы, только, наоборот, снизу вверх, потом все понемногу проясняется, может даже выйти солнце, и снова плывут облака — по два-три. И порой голуби, да время от времени какой-нибудь воробей.
[Пер. В.Правосудова]
Преследователь
In memoriam Ch. P.

Будь верен до смерти…
Апокалипсис, 2:10

О, make me a mask.
Dylan Thomas
Дэдэ позвонила мне днем по телефону и сказала, что Джонни чувствует себя прескверно; я тотчас отправился в отель. Джонни и Дэдэ недавно поселились в отеле на улице Лагранж, в номере на четвертом этаже. Взглянул я с порога на комнатушку и сразу понял: дела Джонни опять из рук вон плохи. Окошко выходит в темный каменный колодец, и средь бела дня тут не обойтись без лампы, если вздумается почитать газету или разглядеть лицо собеседника. На улице не холодно, но Джонни, закутанный в плед, ежится в глубоком драном кресле, из которого отовсюду торчат лохмы рыжеватой пакли. Дэдэ постарела, и красное платье ей вовсе не к лицу. Такие платья годятся для ее работы, для огней рампы. В этой гостиничной комнатушке оно кажется чем-то вроде отвратительного сгустка крови.
— Друг Бруно мне верен, как горечь во рту, — сказал Джонни вместо приветствия.
Подняв колени, он уткнулся в них подбородком. Дэдэ придвинула стул, и я вынул пачку сигарет «Голуаз».
У меня была припасена и бутылка рома в кармане, но я не хотел показывать ее — прежде следовало узнать, что происходит. А этому, кажется, больше всего мешала лампочка, яркий глаз, висевший на нити, засиженной мухами. Взглянув вверх раз-другой и приставив ладонь козырьком ко лбу, я спросил Дэдэ, не лучше ли погасить лампочку и обойтись оконным светом. Джонни слушал, устремив на меня пристальный и в то же время отсутствующий взор, как кот, который не мигая смотрит в одну точку, но, кажется, видит иное, что-то совсем-совсем иное. Дэдэ наконец встает и гасит свет. Теперь в этой черно-серой мути нам легче узнать друг друга. Джонни вытащил свою длинную худую руку из-под пледа, и я ощутил ее едва уловимое тепло. Дэдэ говорит, что пойдет приготовит кофе. Я обрадовался, что у них по крайней мере есть банка растворимого кофе. Если у человека есть банка кофе, значит, он еще не совсем погиб, еще протянет немного.
— Давненько не виделись, — сказал я Джонни. — Месяц, не меньше.
— Тебе бы только время считать, — проворчал он в ответ. — Один, второй, третий, двадцать первый. На все цепляешь номера. И она не лучше. Знаешь, почему она злая? Потому что я потерял саксофон. В общем-то, она права.
— Как же тебя угораздило? — спросил я его, прекрасно сознавая, что именно об этом-то и не следовало спрашивать Джонни.
— В метро, — сказал Джонни. — Для большей верности я его под сиденье положил. Так приятно было ехать и знать, что он у тебя под ногами и никуда не денется.
— Он опомнился уже тут, в отеле, на лестнице, — сказала Дэдэ немного хриплым голосом. — И я полетела как сумасшедшая в метро, в полицию.
По наступившему молчанию я понял, что ее старания были напрасны. Однако Джонни вдруг начинает смеяться — своим особым смехом, клокочущим где-то за зубами, за языком.
— Какой-нибудь бедняга вот будет тужиться, звук выжимать, — забормотал он. — А сакс паршивый был, самый плохой из всех; недаром Док Родригес играл на нем — весь звук сорвал, все нутро ему покорежил. Сам-то инструмент ничего, но Родригес может и Страдивариуса искалечить при одной только настройке.
— А другого достать нельзя?
— Пытаемся, — сказала Дэдэ. — Кажется, у Рори Фрэнда есть. Самое плохое, что контракт Джонни…
— «Контракт, контракт», — передразнивает Джонни. — Подумаешь, контракт. Надо играть, а игре конец — ни сакса нет, ни денег на покупку, и ребята не богаче меня.
С ребятами-то дело обстоит не так, и мы трое это знаем. Просто никто больше не отважится одолжить Джонни инструмент, потому что он либо теряет его, либо тут же расправляется с ним иным образом. Он забыл саксофон Луи Роллинга в Бордо, разнес на куски и растоптал саксофон, купленный Дэдэ, когда был заключен контракт на гастроли в Англии. Не сосчитать, сколько инструментов он потерял, заложил или разбил вдребезги. И на всех он играл, я думаю, так, как один только Бог может играть на альт-саксофоне, если предположить, что на небе лиры и флейты уже не в ходу.
— Когда надо начинать, Джонни?
— Не знаю. Может, сегодня. А, Дэ?
— Нет, послезавтра.
— Все знают и дни, и часы, все, кроме меня, — бурчит Джонни, закутываясь в плед по самые уши. — Головой бы поклялся, что играть мне сегодня вечером и скоро идти на репетицию.
— О чем толковать, — сказала Дэдэ. — Все равно у тебя нет саксофона.
— Как о чем толковать? Есть о чем. Послезавтра — это после завтра, а завтра — это после сегодня. И даже
«сегодня» еще не скоро кончится, после «сейчас», когда я вот болтаю с моим другом Бруно и думаю: эх, забыть бы о времени да выпить чего-нибудь горяченького.
— Вода уже закипает, подожди немного.
— Я не про кипяток, — говорит Джонни. Тут-то я и вытаскиваю бутылку рома, и в комнате будто вспыхивает свет, потому что Джонни в изумлении разинул рот, и его зубы белой молнией сверкнули в полутьме; даже Дэдэ невольно улыбнулась, увидев его удивление и восторг. Во всяком случае, кофе с ромом — вещь хорошая, и мы почувствовали себя гораздо лучше после второго глотка и выкуренной сигареты. Я уже давно заметил, что Джонни — не вдруг, а постепенно — уходит иногда в себя и произносит странные слова о времени. Сколько я его знаю, он вечно терзается этой проблемой. Я видел очень немного людей, донимающих себя вопросом, что такое время. У него же это просто мания, причем самая страшная среди множества его других маний. Но он так преподносит свою идею, излагает ее так занятно, что немногие способны с ним спорить. Я вспомнил о репетиции перед грамзаписью еще там, в Цинциннати, задолго до приезда в Париж, году в сорок девятом или пятидесятом. В те дни Джонни был в великолепной форме, и я специально пошел на репетицию послушать его и заодно Майлза Дэвиса. Всем хотелось играть, все были в настроении, хорошо одеты (об этом я, возможно, вспоминаю по контрастной ассоциации, видя, каким грязным и обшарпанным ходит теперь Джонни), все играли с наслаждением, без всяких срывов и спешки, и звукооператор за стеклом махал руками от удовольствия, как ликующий бабуин. И в тот самый момент, когда Джонни был словно одержим неистовой радостью, он вдруг перестал играть и, со злостью ткнув кулаком в воздух, сказал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98


А-П

П-Я