https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Rossinka/ 

 


- Какова, а?.. Гениально!.. А этот какой?
- Керчь?
- Я, когда поставил кружочек, думал о Феодосии, а про Керчь я, признаться, забыл... Но вот тут же рядом и Керчь... Это, значит, ты меня поправила!.. Какова ваша дочка, а?.. Я вам говорил ведь!.. Стало быть, тут Керчь, а тут рядом?
- Феодосия.
- Гм... замечательно... А это что?
- Евпатория?
Даутов вытянул губы, чмокнул девочку в пышущую щечку, сказал: "Гениально!" - и ткнул, наконец, в самый крупный кружок посредине:
- Может быть, хоть этого города ты не помнишь? Ну-ка, скажи: не помню!
- Симферополь, - очень отчетливо ответила девочка.
- На пять с плюсом! Вот так Таня!.. И чтобы такую золотую головку какими-то Иисусами Навинами и молитвами перед учением засоряли!.. Нет, этого мы не допустим!
- Она знает все буквы на пишущей машинке, - сказала Серафима Петровна, - какую ей ни покажете, она скажет, - а то всего несколько городов, и чтобы она забыла!
- И чтобы такая училась в вашей гимназии тому, как Иисус Навин останавливал луну и солнце?.. Вот чтобы ее подобной ерунде не учили, и надо углублять революцию!
Говоря это, Даутов обеими руками охватил Таню, и вид у него был такой, как будто он ее от матери защищает.
- Вы очень хороший человек, - сказала Серафима Петровна, наблюдая доверчивость к его рукам со стороны Тани.
- Благодарю вас... И вы понимаете меня сердцем, но никак не желаете понять умом? - спросил он Серафиму Петровну ее же словами.
Она развела слабыми руками и покраснела:
- Ну что же мне делать?.. Значит, чего-то многого не хватает в моем уме...
- Вот так и со всеми!.. Слова не убеждают - убедительны только факты... Если же фактов недостаточно еще, значит волей-неволей число их придется увеличить... Повсеместно и бесконечно... Бесконечно и повсеместно!.. Так приказывает сама история!
И, говоря это, Даутов крепко держался за маленькую Таню, как за свой оплот.
Не только Таня заходила в гости к Даутову, иногда и Даутов приходил в гости к ней. Тогда она показывала ему свои игрушки, альбом зверей и... прейскуранты автомобилей. Прейскуранты эти были весьма деловые, заграничные, и трудно было зачислить их в игрушки, но у Тани они были в большом внимании, что весьма удивляло Даутова.
- Почему они тебе нравятся? - спрашивал он девочку.
- Они? Бегут!.. Так: ж-ж-ж! - показывала только ручкой от себя, не пытаясь даже показать их бег своим бегом, девочка.
- Хорошо, бегут... Но ты ведь не знаешь, конечно, как они бегут, почему бегут?
- Мотор работает! - отвечала Таня вздыхая.
Такого ответа и глубокого вздоха было достаточно, чтобы заставить Даутова подкидывать ее к потолку.
- Смотри! Мама!.. Подъемный кран! - кричала счастливая Таня.
- Откуда ты знаешь подъемный кран? - удивлялся Даутов. - Ты только самоварный кран знаешь!
- Нет... Подъемный! - И она находила у себя вырезанный из журнала снимок подъемного крана.
Это совершенно изумляло Даутова. Он очень оживленно говорил Серафиме Петровне:
- Знаете что? Из вашей дочушки, может быть, со временем целый инженер выйдет!
- Тоже радость большая: ин-же-нер! - махала тонкой рукой своей учительница из Кирсанова. - Я даже читала у какого-то философа, что самое неудачное произведение природы - это женщина-архитектор.
- Должно быть, у Ницше вы это читали, который умер в сумасшедшем доме... Но Таня, Таня, ваша Таня - это сокровище!.. И что мы из нее сделаем инженера, в этом вы убедитесь!
Однажды Таня проснулась ночью. Лампа чуть горела за ширмами, где спала мать, и Таня слышала испуганный шепот матери:
- Нет, пожалуйста, не надо! Пожалуйста, не надо! Я вас прошу!..
Таня отчетливо подумала о Даутове, который с вечера сидел у них: "Он хочет читать маме свою газету, а мама не хочет слушать!.."
Она заснула снова, а утром, встав, долго тормошила мать, и та, проснувшись, наконец, не положила ее рядом с собою, а только обняла крепко и заплакала почему-то.
Не больше как через неделю после этого Даутов уехал в Петроград, и Таня видела, как ее мама стояла около извозчичьей линейки, на которой он уезжал (автомобилей тогда уже не было в глубоком тылу), и слезы дрожали у нее на ресницах, а на правом виске все что-то дергалось безостановочно.
Тогда Таня посмотрела на Даутова так пристально, так насухо вбирающе, как никогда не смотрела раньше, и на долгие годы запомнила его таким, каким он сидел на линейке: с загорелой, коричневой высокой головой, в расстегнутой белой рубашке, с крепкими скулами и четко вырезанным носом.
Когда линейка тронулась и он замахал войлочной шляпой, которые здесь звали лопухами, Серафима Петровна зарыдала вдруг обрывисто, уже всем своим тоненьким телом порываясь и сдерживаясь изо всех сил, и, глядя на мать, заплакала Таня.
Потом около моря пошло все как-то не так, как прежде.
Первый виноград, которого много съели Таня с матерью, оказался ядовитым, и они болели несколько дней. Потом захолодало, пошли дожди, и целыми днями приходилось сидеть дома, смотреть, как пятиногая Шурка со всех сторон пытается подобраться к гелиотропу и вербене, а Дарья Терентьевна, заложив руки за спину и делая задумчивое лицо, старается внезапно захватить ее длинное висячее ухо.
Сухой и сутулый Степан Иваныч оживал во время дождя чрезвычайно. Тогда он гремел водосточными трубами, устанавливая их так тщательно, чтобы ни одна капля воды с крыши не миновала его бассейнов, и проворно-проворно, как и не ожидала от него Таня, очищал веничком канавки, по которым текла дождевая вода к его цветам.
Одно облако над горою поразило в это время Таню. Оно было все плотное, белое и кудрявое, как овечья шерсть, и очень стройно подымалось в высоту над горой. Оно было похоже на великана в белой овчине. Таких великанов лепили из снега мальчишки в Кирсанове.
- Мама, - глядя на то облако, сказала Таня, - мы когда поедем в Кирсанов?
- Скоро, Танек, - ответила Серафима Петровна. - Надо ехать, а то, может быть, и доехать до него будет нельзя...
И вскоре они действительно уехали на той самой линейке, на которой сидел и махал белым лопухом Даутов.
II
В памяти Тани, теперь уже пятнадцатилетней, очень смутно и отрывочно уцелело это время от приезда в Кирсанов и дальше, пока не попали они снова в Крым.
Однажды мать вбежала в комнату и захлопнула дверь, как будто за нею гнался бык, потом начала поспешно одевать ее, Таню, во все самое теплое, потом беспорядочно хватала, что попадало под руки, запихивала в белую скатерть, завязанную узлами, задыхаясь бормотала:
- Бежать надо, бежать!.. Таня, Таня, бежать надо!.. Бежать!
Потом они мчались на совершенно сумасшедшей деревенской телеге, все время подпрыгивающей на ухабах... Ночевали в избе на лавке; под лавкой хрюкали поросята... Утром подошла к лавке серая гусыня и больно ущипнула Таню за ногу...
Это было первое бегство Тани.
Таня не помнила, где это было потом, что из города вышли обе гимназии мужская и женская, в полном составе, с учителями впереди, и пошли куда-то, как будто на прогулку в лес, но это было зимою, и все то и дело оглядывались назад, где гремел гром. Матери ее и в этом городе удалось достать лошадь. Снег был неглубокий, и их извозчик обогнал тянувшихся по дороге, взяв по прямой, наперерез. А когда над городом поднялся в разных местах черный дым, извозчик этот, старик, посмотрел очень странными глазами и закричал вдруг:
- Погорим!.. Все чисто погорим!.. Ведь это что! - И начал гикать и колотить гнедую лошадь кнутовищем.
На одной какой-то станции, где они хотели сесть в поезд, Таню чуть не раздавили. Ее уже сбили с ног. Она помнила, что лежала головой на холодном рельсе, а над ней по приступочкам вагона топали солдатские сапоги, с которых капало на нее жидкой грязью...
Потом она помнила "Грязи" - большую станцию. Даже и теперь, как только она слышала слово "грязи", когда говорили, например, о сакских целебных грязях, она мгновенно представляла высоко вверху частый переплет из железа и в нем то мутные стекла, то небо; влетают и вылетают голуби; сыплется сверкающий снег...
А она тогда только один раз и посмотрела вверх, больше нельзя было так густо двигался кругом народ: могли сбить с ног и задавить; надо было плотнее прижиматься к матери...
И еще, что неизменно представлялось ей при слове "грязи", - это кишки, намотавшиеся на буфера между двумя вагонами.
Она запомнила, как мать стояла, безумно вытянув к этим буферам свое небольшое лицо с остановившимися глазами, а какой-то рыжий солдат с заржавленным чайником кричал матери:
- Ну, упал человек с крыши на ходу, - и все!.. Мало их падает?!.
И так глядел тогда этот рыжий солдат, такой он был страшный, что Тане показалось - вот-вот ударит он ее, маму, наотмашь тем заржавленным чайником, который держал он в руке...
Это было все, что вместилось в слове "грязи". Слово же "Лиски" - другая узловая станция - было связано у нее с кислыми вишнями. Она помнила - на этой станции мать покупала у какого-то мальчишки вишни и спросила:
- А должно быть, кислые, а?
Мальчишка же обиделся и крикнул:
- Они уж целый месяц, как их есть, - все вам будут кислые!
Вишни оказались действительно очень кислые, но хуже было то, что мать потеряла кошелек со всеми деньгами.
Таня отлично помнила жаркий день, какие-то кругом белесые лысые бугры, сожженные солнцем; народу на станции почему-то не очень много; она сидит одна, сосет кислые вишни; и вишни эти в желтой бумаге, размокшей от ее слез; а мать куда-то умчалась искать кошелек... Потом была великая радость: с найденным кошельком, вся сияющая, счастливая, примчалась мать! Это "Лиски".
Что мать ее именно "мчалась" в те смутные годы, а не ходила, - это прочно осталось у Тани в памяти. Как могла она вынести эти годы, Таня не понимала и сейчас, но какая-то стремительность, невесомость, летучесть матери ей все-таки хоть что-нибудь объясняли. Таня почти не помнила ее тогда спящей и никак не могла припомнить, когда и что она ела. Она только металась и мчалась и кружилась все, как кружатся вихри по дорогам.
Потом Таня не расспрашивала мать, что они делали между станцией "Грязи", где были сверкающе-снежной зимой, и станцией "Лиски", где были кисло-вишневым летом. Это до того бесследно унеслось из ее памяти, что не появлялось даже желания восстанавливать его.
Она запомнила два маленьких городка - Купянск и Старобельск, где они прожили по месяцу, а может быть, и больше. Но от Купянска уцелело в памяти только какое-то большое деревянное желтое здание со стеклами вверху под зеленой крышей. Стояло оно на середине базарной площади, и стекла в нем неистово сияли, когда садилось солнце. Странно было ей самой, что, кроме этого уездного "пассажа", она не запомнила ничего, не помнила даже того домика, в котором они жили и который, конечно, был похож на все другие домики, в которых приходилось ютиться.
Но запомнила она, как из Купянска на станцию - версты три - они бежали с матерью по желтому песку, и красный лозняк торчал по обочинам дороги.
Перед самой станцией нужно было бежать по мосту, и это оказалось опаснейшей частью пути, так как мост был дырявый. Таня упала и в большую щель видела, как внизу катится бледноватая мутная река и кружит желтые камышинки. Щель же была такая, что, упади она ближе к краю моста, она бы провалилась в реку. Ее подхватил на руки кто-то в полушубке (запах этого полушубка - несвежей рыбой - она запомнила) и протянул матери.
До Старобельска от какой-то маленькой станции они шли долго, целый день, по белым уже пескам, и, должно быть, было холодно тогда, потому что мать говорила:
- Иди сама... Иди ножками, тебе теплее будет...
А она, Таня, отвечала вдумчиво:
- Я, мама, всегда иду ножками...
Это запомнилось Тане потому, что потом довольно часто повторялось ее матерью, когда наступала радость, и радость была особенно велика. Эта великая радость была тишина, в которую она попадала: какой-нибудь маленький дворик, на дворике два-три деревца, обтертые чесавшейся коровой; серый кот, который грелся безмятежно на солнце; и какой-нибудь отживающий и потому очень благодушный старичок на дворе, вроде Степана Иваныча, поливавшего свои вербену и петунью... Главное, чтобы не слышно было свиста снарядов, свиста пуль, свиста паровозов, свиста людей, идущих в военных шинелях с песнями по улицам.
Попав в такую тишину, мать Тани мчалась искать работу, и, должно быть, крайне голодный вид ее смягчал жесткие сердца: работу она находила. Отдыхала от дороги она сама, отдыхала Таня, привыкала к серому коту, к пестрой корове, оставлявшей на коре деревьев во дворике клочки то белой, то черной шерсти... И вдруг рано утром или поздно вечером торопливое, плачущее, будоражащее до глубины:
- Та-ня, бежать!.. Бежать, бежать надо!.. - И вот прощай серый кот и пестрая корова.
На одной станции поезд оцепили люди в мохнатых шапках, и, войдя в их вагон, двое усатых и страшных крикнули:
- А ну-у!.. Попiв и жидiв немае?..
Мать сказала ей тихо: "Махновцы!" - и тут же услышала Таня, как под скамьей, на которой она сидела, кто-то ухватил ее расставленные ноги в дырявых калошах, сдвинул их и так держал. Таня привыкла к тому, что ее все дергали, толкали. Ее страшно испугали эти двое усатых. Мать обняла ее обеими руками и так застыла.
И вдруг один из этих двоих с винтовками прямо к ней, к Тане:
- Ты ково там ховаешь, га? Батьку свово?
Таня залилась тогда плачем от страха и потому не видела, кого это сзади ее вытянули за ноги из-под скамейки.
Потом за окном загорланили:
- Геть из вагонiв!.. Геть из вагонiв, усi чисто!
И так же стремительно, как садились в поезд, все стали его очищать, давя друг друга в узких дверях, а в дальнем углу платформы, там, где была водокачка, началась стрельба.
Очень хорошо запомнила Таня, как однажды пропала, умчалась и исчезла мать, а она осталась одна на узелке с вещами на каком-то маленьком полустанке, где почему-то и людей совсем почти не было. Вонзался дождь в лужи между рельсами, на лужах, как после ожога, вскакивали пузыри; рельсы мокро блестели... К ней тогда подошла старуха с двумя мешками наперевес и с палкой. Старуха эта, похожая на бабу-ягу, оглянулась, потом взяла ее за руку и сказала: "Пойдем!" Таня даже не спросила, куда идти:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36


А-П

П-Я