Купил тут сайт https://Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

А я вас ведь с намерением удалил от того разговора. Эти молодые люди, очевидно, ещё не знают, что сталось с автором этих дополнительных стихов, с тем самым Лермонтовым, которого, как помнится, вы у меня как-то на лестнице встретили. Стихи эти будут у меня сегодня же вечером, и в самом верном списке, так что поедемте потом ко мне, я их дам вам списать. Только видите ли, стихи эти как-то уже попали не в добрый час на глаза государю, и над Лермонтовым не хуже, чем над Дантесом, наряжено следствие. Теперь не только эти дополнительные, но и всё стихотворение целиком сделалось контрабандным и преследуется жандармерией. Поэтому вы понимаете, что бравировать знанием этих стихов, особенно нам с вами, людям тихим, вовсе не годится. Вот я и позволил себе увлечь вас от того кружка, с половины Николая Петровича.
– Крайне, крайне признателен вам, любезнейший Афанасий Иванович, а за то, что и стихи мне списать обещаете, – вдвойне, – захихикал Бурнашёв. – Только ловко ли, что мы так долго отсутствуем. Может, там уже к столу пригласили.
– Ну что ж, пойдёмте. Пожалуй, и правда пора.
Действительно, там уже садились за стол.
Какой-то подагрического вида старец в ленте и со звездою сокрушённо качал головой и говорил:
– …Да, да, дерзки, весьма дерзки стали. И правительство и общество поносить решаются. Э, батенька, что говорить: c'est un arriere-gout de de'cabrisme de nefaste memoire. Надо бы, надо бы за такие стишки надеть на него белую лямку. Пусть голубчик в шкуре рядового-то попробует, как к революции-то призывать. А, пожалуй, ещё государь, по неизречённому милосердию своему, простит и этого сорванца.
– Так что, ваше высокопревосходительство, полагаете, – не утерпел пылкий Линдфорс, – что за убийство Пушкина и за благородный порыв возмущённого русского сердца кара должна быть одна и та же?
Звездоносец с минуту тяжело прищуренными глазами смотрел на него.
– Да ты, я вижу, тоже того, – наконец разрешился он. – Таких же идей набрался?! Тоже революции хочешь?!
– Помилуйте, ваше высокопревосходительство, в чём же вы тут видите революцию? Эти стихи – самые верноподданнейшие, один эпиграф к ним говорит за это. Да и эти дополнительные строчки – где же тут можно увидеть революцию?
И он опять не удержался, чтобы не продекламировать:
А вы, надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов…
Его оборвал хозяин. Почтенный шталмейстер, не теряя, впрочем, для всех остальных весёлого выражения лица, взглянул внушительно.
– Помилуй Бог, – воскликнул он по-суворовски, – стихи, у меня за столом стихи! Нет, душа моя, мы люди не поэтические, а я люблю, чтобы гости кушали мою хлеб-соль во здравие. А тут вдруг ты со своими стихами: все заслушаются, и никто не узнает вкуса этого фрикасе из перепёлочек. А они, братец мой, перепёлочки-то, из воронежских степей в замороженном виде присланы.
И он очень обстоятельно и подробно начал объяснять трёхзвездному сенатору и дамам преимущества дичи, ловленной соколами, а не в тенёта. Завязался разговор о перепелах.
Владимир Петрович по скромности как своего характера, так и общественного положения за всё время обеда не сказал ни слова.
После кофе гости стали расходиться. Синицын, подойдя к Бурнашёву, повторил своё приглашение. Тот виновато заулыбался и законфузился.
– Чего вы? Или забыли, что хотели иметь?
– Афанасий Иванович, голубчик, – взмолился Бурнашёв. – Вы мне позвольте вперёд домой съездить. Вам, как старому знакомому, признаться не стыдно: мозоли. Сапоги сегодня только первый раз надел, и сил никаких нету.
– А, – с серьёзным видом протянул Синицын. – Поезжайте, поезжайте, но только помните: я вас жду.
Всю дорогу домой Владимир Петрович переживал этот столь льстивший его тщеславию обед. Несмотря даже на боль, которую причиняла тесная обувь, он улыбался самодовольно и счастливо.
Дома в прихожей к нему с растерянными, испуганными лицами бросились мать и сестра.
– Володенька, родной, да что ж это такое? – захлёбываясь слезами и словами, говорили они. – Нужно скорее ехать просить… жаловаться… ведь ты же ничего не сделал…
– Что случилось?! – чувствуя, как у него подкашиваются ноги, вымолвил Бурнашёв.
– Жандарм за тобой. Ждёт тебя там.
По зале, заложив руки за спину, с терпеливым и равнодушным видом расхаживал жандармский капитан. Заметив входящего Бурнашёва, он поспешно спросил, чуть наклоняя голову:
– Бурнашёв? Владимир Петрович? Приказано немедленно доставить вас в Третье отделение собственной его величества канцелярии.
И опять поклонился.
Владимир Петрович попытался что-то сказать – получилось ёкающее непонятное бормотанье. Жандарм щёлкнул шпорами, приглашая следовать за ним, и Владимир Петрович послушно, нахлобучив на голову шляпу, – шубы он снять не успел, – в тех же тесных сапогах, на том же самом извозчике, на котором он должен был ехать к Синицыну, позволил отвезти себя к Цепному мосту. В голове беспорядочно оползающей кучей громоздилась невероятная путаница мыслей.
У Цепного моста сани завернули во двор. Владимир Петрович попробовал подняться вслед за выскочившим проворно капитаном. Словно за эти полчаса состарился он на двадцать лет или его хватил удар – не слушались ноги, и руки беспомощно цеплялись то за облучок саней, то за кушак извозчика. На лестнице жандарм должен был останавливаться и ждать, так медленно поднимался Владимир Петрович.
Комната, куда его ввели, была просторной и светлой. Окна выходили на Фонтанку. Ранние февральские сумерки густели, оконные квадраты на паркете скосились и багровели.
Жандарм, доставивший его сюда, вышел, не сказав ни слова. Владимир Петрович оглянулся растерянно и беспомощно. Только сейчас он заметил в углу застеленную постель. От вида этой постели ему вдруг сделалось так невыносимо тоскливо и жалко себя, что он заплакал.
Сколько прошло времени, он не знал, во всяком случае за окнами была густая чернильная тьма, когда, словно сорвавшись, стукнули карабинами жандармы, широко распахнулась и тотчас же захлопнулась дверь. Кто-то быстрым решительным шагом вошёл в комнату. Владимир Петрович не разглядел лица, только мундир, блеснувшее золото эполет да мягкий звон шпор переполнили сердце испугом. У него закружилась голова, его мутило.
– Сидите, сидите, – небрежно бросил вошедший, заметив, что арестованный делает тщетную попытку подняться. – Вы не замёрзли? Тут холодно, – так же небрежно, должно быть занятый своими мыслями, спросил он.
Но звук этого голоса пробудил какую-то надежду в сердце Бурнашёва.
Пересиливая дрожь, он постарался улыбнуться возможно приветливее, опять попытался встать.
«Проклятый сапожник. Я так и не переобулся. Господи, за что мне, несчастному, такие страдания?» – морщась от боли, подумал он.
Офицер в гвардейском Преображенском мундире присел к столу. Владимир Петрович заглядывал ему в лицо, старался поймать его взгляд.
– Ведь мы с вами знакомы. Изволите помнить: вы у меня справочку для вашего дядюшки брали, – искательно лебезил он. – Скажите ж, Евгений Петрович, на милость, что это за камуфлет такой? Ума приложить не могу – за что меня взяли.
Преображенец рассеянно и вместе с тем удивлённо посмотрел на него. У Владимира Петровича испуганно сжалось и упало сердце.
«Неужели ошибся?! Неужели это не Самсонов?! Неужели не узнаёт?! Пропал, пропал совсем!»
На него смотрело незнакомое, с резкими, осунувшимися чертами лицо, только вот глаза с голубым пристальным взглядом всё те же, но сейчас они горели тяжёлым блеском, как будто Самсонов не спал уже много ночей.
– Знакомы? Возможно. Не помню, – рассеянно бросил он, выкладывая на стол перед собой лист бумаги. – Ваше имя, фамилия, чин? Из кого происходите? Место служения?
Владимир Петрович заплетающимся языком ответил на все вопросы.
– Так. Теперь скажите, от кого вы услыхали или получили в списанном виде впервые стихотворение, называемое «На смерть поэта»?
«Попался, кончено! – с отчаянием пронеслось в голове. – Говорил мне Синицын. Никогда больше, никогда больше не буду списывать стихов, не прошедших цензуры».
Против воли, сам не понимая, как он их запомнил, он заплетающимся языком повторял слова, которые говорил у Беклемишева за обедом звездоносный сенатор.
– Я сам их осуждаю. Стихи эти суть не что иное, как призыв к революции. Это отрыжка печальной памяти декабризма, это даже опаснее. Единственно из болезненного к литературе любопытства…
Самсонов прервал резко:
– Но и вы их давали списывать. Например, библиотекарю Цветаеву.
– Точно так-с, но это человек благонамереннейших мыслей…
Его, казалось, не слушали.
– От кого вы их получили, я вас спрашиваю?
– От Глинки, Владимира Сергеевича Глинки. Он первый мне похвастался, что имеет их в списанном виде. Он всегда хвастает, что первый достаёт стихи ещё до печати.
– А Глинка где достал – вы знаете?
Самсонов говорил усталым равнодушным голосом. Бурнашёв заметил, что он не записывает его ответов, и это придало ему мужества.
– Он называл фамилию, только я запамятовал. Отставной ротмистр их, то есть Харьковского уланского полка. Нигорин, кажется.
У Самсонова по губам скользнула улыбка.
– Вы от Глинки, Глинка от Нигорина, а с самим автором, корнетом Лермонтовым, вы никогда не встречались? Его лично не знаете?
– Никогда даже не видывал. Честное слово, не знаю. Раз как-то на лестнице у одного моего хорошего знакомого столкнулся и то только потом узнал, что это был Лермонтов.
Самсонов опять улыбнулся.
– Отлично. Вас привезли сюда по недоразумению. Сейчас я распоряжусь, чтобы вас отпустили. Но…
Он жестом остановил порывавшегося говорить Бурнашёва.
– Потрудитесь запомнить. Этот наш разговор и вообще ваше пребывание здесь должны остаться в совершенном секрете. Поняли? Иначе для вас опять будут неприятности.
IX
Вероятно, даже и Бенкендорф подивился бы рвению своего адъютанта, с каким тот выполнил данное поручение. «Вслушиваясь и направляя», Евгений Петрович испытывал что-то похожее на обретённый и благодетельный покой. Ещё говорили о несчастном Пушкине, ещё осуждали или сочувствовали его вдове, ещё гадали о причинах неизменно сопутствовавшего Дантесу счастья. Этими пересудами, этой воркотливой, уже начинавшей многим надоедать болтовнёй с него снимали муку его самолюбивых терзаний. Наступивший Великий пост, словно глубоким вздохом, перевёл дыхание.
Сегодня он должен был снять показание с арестованного «за сочинение недозволительных стихов» корнета Лермонтова. Он уже три дня откладывал эту поездку. Самый звук этого имени был ему неприятен. Он неизбежно вызывал в памяти мохнатый серый рассвет, заваленную, как мёртвыми, пьяными телами комнату, боль в сердце, поколебленную веру в любовь, наглую улыбку наглого гусара.
С чувством неясным и смутным для самого себя ехал Евгений Петрович к Главному штабу, где был заключён арестованный Лермонтов.
В маленькой комнатке со стенами, испещрёнными надписями и рисунками сажей, с кроватью из голых досок, с простым деревянным столом тускло горела одинокая свеча.
Разросшаяся во всю стену тень колыхнулась, когда вошёл Самсонов, отползла в угол. Лермонтов с поспешностью отодвинул от себя клочок серой обёрточной бумаги, на которой он что-то писал обгорелой лучинкой, привстал с табурета.
– По поручению его сиятельства, господина шефа жандармов и командующего императорской Главной квартирой, снять показание по дачу о непозволительных стихах. Гвардии штабс-капитан Самсонов.
Лермонтов с едва заметной усмешкой склонил голову.
Свеча освещала сейчас только подбородок, улыбка пропадала в тени, но и так Евгению Петровичу она показалась жалкой, униженной и виноватой. Он оглянулся, ища места, где бы присесть. Лермонтов придвинул ему табуретку, мягко сказал:
– Садитесь, пожалуйста. Здесь у стола вам будет удобнее.
Евгению Петровичу не хотелось упускать из взора его лицо, он пристроился в углу, осторожно отодвинув какую-то еду и стакан, достал бумагу и карандаш.
Голос Лермонтова показался ему убитым.
– …Одни приверженцы нашего лучшего поэта рассказывали с живейшим участием, – говорил Лермонтов, – какими мелкими мучениями, насмешками он долго был преследуем и наконец вынужден сделать шаг, противный законам земным и небесным… защищая честь своей жены в глазах строгого света.
Словно в комнату ворвался порыв свежего ветра, вздрогнул Самсонов, нервно поправил сползшую с плеча шинель.
– Другие, особенно дамы, – тем же ровным, опавшим голосом продолжал Лермонтов, – оправдывали противника Пушкина, называли его благороднейшим человеком, говорили, что Пушкин не имел права требовать любви от жены своей, потому что был ревнив, дурён собой; они говорили также, что Пушкин негодный человек и прочее… Не имея, быть может, возможности защищать нравственную сторону его характера, никто не отвечал на эти последние обвинения. Невольное, но сильное негодование вспыхнуло во мне против этих людей, которые нападали на человека, уже сражённого рукой Божьей, человека, не сделавшего им никакого зла и некогда ими восхваляемого, и врождённое чувство в душе неопытной защищать всякого невинно осуждённого зашевелилось во мне ещё сильнее по причине болезненно раздражённых нервов.«Он и в самом деле не то, что о нём думают. Той бабе у
Нигорина и вправду открыта его душа», – почти умилённо подумал Самсонов, но сейчас же это заслонилось и стёрлось привычным недоверием к словам.
– Я слушаю. Пожалуйста, дальше, – сухо сказал он.
– Когда я спрашивал, на каких основаниях так громко они восстают против убитого, мне отвечали, – вероятно, чтоб придать себе более весу, – что весь высший круг общества такого же мнения. Я удивился – надо мной смеялись. Наконец после двух дней беспокойного ожидания пришло печальное известие, что Пушкин умер, но вместе с этим известием пришло другое, утешительное для сердца русского. Государь император, несмотря на прежние заблуждения покойного, подал великодушно руку помощи несчастной жене и малым сиротам его. Чудная противоположность его поступка с мнением, как меня уверяли, высшего круга общества увеличила в моём воображении, очертила ещё более несправедливость последнего…
У Евгения Петровича скользнула по губам довольная и ироническая улыбка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105


А-П

П-Я