Качественный Wodolei 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

В углу за круглым столом графиня Лиля заваривала из самовара чай.
– Где ты пропадала, Вера? – спросил Афиноген Ильич. – И так бледна… Устала?
– Да, дедушка, я очень устала. Я была там. Я почти видела, как всё это было, – ответила тихо Вера. – А потом ходила по городу. Всё не могла успокоиться. Очень было мне страшно… Что же теперь будет? Революция?
– Всё спокойно. Никакой революции не будет, – сказал Карелин. – Трактиры и кабаки закрыты. Все меры приняты.
– Да никакой революции никто и не боится, – сказал Порфирий. – Кабацкий разгул полезно предупредить.
– Да, всё спокойно, – подтвердил Гарновский.
– Это спокойствие ужасно, – сказал Порфирий. – Их, этих негодяев, народ должен был разорвать всех до единого. Взяли одного, какого-то Грязнова, оказавшегося Рысаковым. Другой цареубийца, не приходя в сознание, умер в Конюшенном лазарете… Сведётся к одному, а их много. Всех надо раскрыть и публично повесить. А тут спокойны. Вот кто был по-настоящему предан государю-мученику – это его собака Милорд… Представьте, так расстроился, что его паралич хватил, не пережил своего хозяина.
Афиноген Ильич посмотрел на стоявших подле его стула в ожидании чайного сухарика Флика и Флока и сказал:
– Ну а вы, подлецы, если меня так принесут, что будете делать? Расстроитесь или нет?
«Подлецы» дружно виляли хвостами вправо и влево и смотрели преданными собачьими глазами в глаза старому генералу.
– Вам сдавать, – сказал Карелин.
В кабинете воцарилось молчание. Вера забилась в тёмный угол, графиня Лиля разливала по стаканам чай, стараясь не шуметь.
Слышались отрывистые голоса играющих:
– Два без козырей…
– Три в червях…
– Фу, фу, фу, какая игра-то, – проговорил, отдуваясь, Порфирий. – Во всём рука Господня. Могла быть и конституция. Чего, кажется, хуже… Папа, тебе ходить.
Из своего угла Вера страшными, безумными глазами смотрела на них.
«Вот она – жизнь! – думала она. – Т а к о г о государя убили. А тут – «два без козырей», «три в червях»! Да ведь это то же самое, что «Ванька, дьявол, будет тебе бар возить – государя разорвало на четыре части»… Нет, никогда и ничем их не прошибёшь… Никакими бомбами…»
XXVIII
С раннего утра Вера уходила из дому и бродила по городу. Она всё ждала – революции.
Петербург принимал обычный вид. Постепенно убирали с перекрёстков конных казаков, наряды полиции становились всё меньше.
Четвёртого марта открыли подкоп на Малой Садовой, там поставили рогатки и сапёры вынимали мину.
Восьмого марта в печальном и торжественном шествии перенесли тело государя из Зимнего дворца в Петропавловский собор, и туда началось паломничество петербургских жителей, чтобы поклониться праху царя-мученика.
Дивно прекрасный лежал государь в гробу. На груди, у скрещенных рук стоял небольшой образ Спасителя. Кругом груды цветов и венков и почётная стража в зашитых чёрным крепом мундирах.
Рано утром Вера шла по Невскому и вдруг увидала Перовскую.
Страшно бледная, с опухшим лицом, Перовская шла Вере навстречу. Она обрадовалась Вере.
– Соня, пойдём, поговорим… Так тяжело у меня на сердце.
Они прошли в кофейную Исакова и сели в тёмном углу.
– Только у меня денег вовсе нет, – сказала Перовская, – и я два дня ничего не ела.
Вера заказала кофе и пирожки, и Перовская, оглянувшись, заговорила:
– Я сама не своя. Ты слышала, может быть, – Рысакова хотели судить военно-полевым судом и уже четвёртого марта казнить… Андрей узнал об этом и написал заявление. Вот оно, я знаю его наизусть. Верные люди мне его передали: «Если новый государь, – писал Андрей, – получив скипетр из рук революции, намерен держаться в отношении цареубийц старой системы; если Рысакова намерены казнить, было бы вопиющей несправедливостью сохранить жизнь мне, многократно покушавшемуся на жизнь Александра II и не принявшего физического участия в умерщвлении его лишь по глупой случайности. Я требую приобщения себя к делу 1 марта и, если нужно, сделаю уличающие меня разоблачения. Прошу дать ход моему заявлению… Меня беспокоит опасение, что правительство поставит внешнюю законность выше внутренней справедливости, украсив корону нового монарха трупом одного юного героя лишь по недостатку формальных улик против меня, ветерана революции. Я протестую против такого исхода всеми силами души моей и требую для себя справедливости. Только трусостью правительства можно было бы объяснить одну виселицу, а не две». Я узнаю в этом письме моего гордого и самолюбивого Андрея…
– Зачем он это сделал?
– Верно, так нужно было, – тихо сказала Перовская.
– Но это же самоубийство…
– Его нужно спасти, и мы его спасём. Эти десять дней я почти не спала. Я обошла всех, я была среди рабочих, которые меня знают, я была в военных кружках. Я умоляла устроить нападение на Третье отделение, куда его водят. Для этого я искала квартиру на Пантелеймоновской улице, чтобы следить за ним. Да, наконец, можно напасть и на самый дом предварительного заключения на Шпалерной, у меня всё придумано и разработано. Но… нет людей! Мне везде отказали. Такая везде растерянность, такая подавленность! Где я ночевала, я сама не помню, кажется, даже на улице. Я ничего не ела. Одна мысль – спасти его…
Вера потребовала ещё кофе и пирожков. Она участливо смотрела на Перовскую и думала:
«Бедная Соня, она вилась, как вьётся птица над головой коршуна, отнявшего её птенца. Она сама попадётся в когти коршуну…»
– Но самое ужасное, Вера, – это Рысаков. «Юный герой» – называл его Андрей!.. Герой!.. Я видела его… Я слышала про него, я всё про него узнала… Его лицо опухло от смертельной тоски и покрылось тёмными, точно трупными пятнами. Он всё вертит головою, точно уже чувствует верёвку на своей шее. Его постоянно водят на допросы. Он всех выдаёт. По его оговору разгромили квартиру на Тележной. Ищут Кибальчича и Гесю. Меня ищут, и я боюсь ходить в те края и шатаюсь по самым людным улицам в расчёте, что никому не придёт в голову искать меня на Невском. Якимову-Баску и Фроленко ищут. И найдут… Как не найти, когда Рысакову известны все наши адреса… Он умоляет, чтобы его взяли в Охранную полицию и за то помиловали. Он говорил, что он принял участие в цареубийстве, чтобы лучше бороться с террором.
– Ему верят?
– Навряд ли. Во всём он обвиняет Андрея и меня. Говорит, что мы его околдовали… Ну, мне пора. Тут могут прийти люди…
Перовская встала, Вера хотела идти с нею, но Перовская остановила её.
– Спасибо и за то, что посидела со мною, дала душу отвести. Спасибо и за кормёжку. Ты так рисковала. Тут, положим, не выдадут… Но на улице!.. Меня ищут…
Вера видела, как ушла Перовская качающейся походкой, полная тревоги за любимого человека и за себя, бледная, отчаявшаяся во всём… Вере казалось, что Перовская теперь забыла всё то, что говорилось о счастье народа, и думала только об одном – спасти Андрея или умереть вместе с ним.
Дома за обедом, на котором был Порфирий с женою, Порфирий с радостным торжеством рассказывал, что наконец-то удалось схватить Перовскую.
– Околоточный Ширков из участка, где она жила, который день ездил на извозчике по всему городу с хозяйкой молочной, где Перовская закупала продукты, и вдруг сегодня утром видит – идёт эта самая цаца, да и где же! По Невскому, против Аничкова дворца! Хозяйка и говорит ему – а ведь это она и есть. Ну, соскочил околоточный с извозчика и схватил её. И не сопротивлялась. Теперь, кажется, вся шайка будет представлена на суде в полном комплекте.
Вера низко опустила голову. Перовская была арестована, как только рассталась с Верой. Задержи Вера её хоть на минуту, и, может быть, околоточный её не увидел бы, выйди Вера вместе с Перовской – и она попалась бы с нею… Судьба!..
XXIX
Суд приближался, и вместе с судом приближалась и неизбежная казнь шестерых привлечённых по делу о цареубийстве 1 марта: Желябова, Перовской, Рысакова, Тимофея Михайлова, Кибальчича и Геси Гельфман.
Имена этих злодеев были на устах у всех. Нигде в народе, в его толще, ни в кругах деловых, торговых, среди служащих, в войсках не было к ним никакого сожаления. Их везде осыпали проклятиями:
– Такого царя убили!
Только в кругах интеллигенции, кругах профессорских и писательских, среди учащейся молодёжи, особенно женской, нарастало болезненное чувство ожидания большой смертной казни.
По рукам ходило кем-то раздобытое и списанное письмо писателя графа Льва Николаевича Толстого, написанное государю Александру III и посланное через Н. Н. Страхова Победоносцеву.
Вера читала это письмо. Оно показалось Вере фальшивым, написанным наигранно простецким языком, поражало ссылками на Евангелие и толкованием его так, как это было нужно Толстому. Из письма выходило, что казнить императора Александра II и убить вместе с ним полдесятка ни в чём не повинных людей – было можно, но казнить народовольцев, убивших русского государя и отца императора Александра III – было нельзя. Убийц нужно было простить.
Толстой писал: «Я, ничтожный, непризванный и слабый, плохой советник, пишу письмо русскому императору и советую ему, что ему делать в самых сложных, трудных обстоятельствах, которые когда-либо бывали. Я чувствую, как это странно, неприлично, дерзко, и всё-таки пишу Я думаю себе: ты напишешь письмо, письмо твоё будет не нужно, его не прочтут или прочтут и найдут, что это вредно, и накажут тебя за это. Вот всё, что может быть. И дурного в этом для тебя не будет – ничего такого, в чём бы ты раскаивался. Но если ты не напишешь, и потом узнаешь, что никто не сказал царю то, что ты хотел сказать, и что царь потом, когда уже ничего нельзя будет переменить, подумает и скажет: «Если бы тогда кто-нибудь сказал мне это?», если это случится так, то ты вечно будешь раскаиваться, что не написал того, что думал. И потому я пишу Вашему Величеству то, что я думаю…» «Всё это «о себе», – подумала Вера и, пропустив несколько строк, продолжала читать грязно отпечатанный лиловыми маркими чернилами на гектографе листок.
«…Отца Вашего, царя русского, сделавшего много добра и всегда желавшего добра людям, старого, доброго человека, бесчеловечно изувечили и убили не личные враги его, но враги существующего порядка вещей; убили во имя какого-то высшего блага всего человечества».
«Если можно убивать и прощать убийц, убивших во имя блага, – подумала Вера, – а кто знает, где и в чём благо человечества? – то уже, конечно, можно убивать на войне во имя блага и свободы славян… Во имя того же блага – можно и казнить… Войны и казни будут оправданы, и кто разберётся в том, кто убивает правильно и кто нет?»
Она читала дальше:
«…Вы стали на его место, и перед Вами те враги, которые отравляли жизнь Вашего отца и погубили его. Они враги Ваши потому, что Вы занимаете место Вашего отца, и для того мнимого общего блага, которое они ищут, они должны желать убить и Вас. К этим людям в душе Вашей должно быть чувство мести, как к убийцам отца, и чувство ужаса перед той обязанностью, которую Вы должны взять на себя. Более ужасного положения нельзя себе представить, более ужасного потому, что нельзя себе представить более сильного искушения зла. «Враги отечества, народа, презренные мальчишки, безбожные твари, нарушающие спокойствие и жизнь вверенных миллионов и убийцы отца. Что другое можно сделать с ними, как не очистить от этой заразы русскую землю, как не раздавить их, как мерзких гадов. Этого требует не моё личное чувство, даже не возмездие за смерть отца. Этого требует от меня мой долг, этого ожидает от меня вся Россия…»
В этом-то искушении и состоит весь ужас Вашего положения. Кто бы мы ни были, цари или пастухи, мы люди, просвещённые учением Христа.
Я не говорю о Ваших обязанностях царя. Прежде обязанностей царя есть обязанности человека, и они должны быть основой обязанностей царя и должны сойтись с ними. Бог не спросит Вас об исполнении царской обязанности, а спросит об исполнении человеческих обязанностей. Положение Ваше ужасно, но только затем и нужно учение Христа, чтобы руководить нами в те страшные минуты искушения, которые выпадают на долю людей. На Вашу долю выпало ужаснейшее из искушений…»
Письмо Толстого произвело на Веру страшное впечатление. Она замкнулась в своей комнате, достала забытое последние годы Евангелие и стала листать его, прочитывать то одно, то другое место, и потом долго сидела, устремив глаза в пространство.
«Царство Божие не от мира сего…» «Царство Божие внутри нас…» «Воздадите кесарю кесарево, а Божие Богови…» Предсмертная беседа Христа с Пилатом – всё это получало после письма Толстого совсем другое освещение.
По Евангелию – перед Богом ответит государь не как христианин, а как государь. «Кому много дано, с того много и взыщется…»
Если каждый скажет: «Я христианин и живу по Евангелию, никому зла не делаю и за зло плачу добром», – так ведь тогда рухнет государство и зло восторжествует в мире, потому что все люди от природы злы. Толстой проповедует ту самую анархию, о которой говорил Вере князь Болотнев.
«Всё та же ложь, – подумала Вера, – в письме Толстого та же ложь, что и в прокламациях исполнительного комитета партии «Народной воли». Каждый гнёт туда, куда ему хочется… И что же будет, если полиция, суды, солдаты, офицеры вдруг станут прежде всего христианами и во время непротивления злу перестанут преследовать разбойников и убийц? И что же дальше, какой же выход для царя?»
Вера читала письмо.
«…Не простите, казните преступников – Вы сделаете то, что из числа сотен Вы вырвете трёх, четырёх, и зло родит зло, и на месте трёх, четырёх вырастут тридцать, сорок, и сами навеки потеряете ту минуту, которая одна дороже всего века, – минуту, в которую Вы могли исполнить волю Бога и не исполнили её, и сойдёте навеки с того распутья, на котором Вы могли выбрать добро вместо зла, и навеки завязнете в делах зла, называемых государственной пользой.
Простите, воздайте добром за зло, и из сотен злодеев перейдут не к Вам, не к нам (это не важно), а перейдут от Дьявола к Богу, и у тысяч, у миллионов дрогнет сердце от радости и умиления при виде добра с престола в такую страшную для сына убитого отца минуту…»
– Не так!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86


А-П

П-Я