https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/s-termostatom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 



Внимательно читая газеты, можно было предполагать, что война все ближе и ближе подбирается к нашим границам. Но как и для больших городов, как и для других сел и деревень, война над Олепином ударила, словно гром среди ясного полдневного неба.
Помню, председателем сельсовета тогда был Николай Федорович Ломагин, тот самый, которому я ставил некогда радиоприемник, который напоил меня пьяным и который к каждому слову говорил «та-шкать», вместо «так сказать».
Николай Федорович в день объявления войны собрал митинг и произнес речь. Конечно, я теперь и задним числом мог бы в общих чертах написать речь председателя, ибо можно предположить, о чем он говорил в тот день. Но чего не помню, того не помню. Врезалась мне в память одна лишь горькая в конечном счете фраза:
«Ну что же, товарищи, я, та-шкать, думаю, что мы в Петров день 12 июля.

будем, так-шкать, в Берлине чай пить».
Говоря это, он искренне верил в свои слова, и не его вина, что все оказалось гораздо, гораздо сложнее.

Приехавший вскоре племянник Владимира Сергеевича Постнова Славка Луковников, московский мальчишка с Большой Полянки, взахлеб рассказывал, как сбрасывают с крыш зажигалки, и как закрасили все московские дома, и как задержали диверсанта около Крымского моста, и какие бывают аэростаты заграждения, и как будто бы на его глазах прожекторы поймали черный крестик немецкого самолета, и как после этого самолет задымился и полетел вниз.
В августовские ночи на западе, там, где, если лететь птицей, должна находиться Москва, в черном небе начинали вспыхивать остренькие мгновенные золотые звездочки. Уже все знали, что это рвутся зенитные снаряды. А иногда красноватым клином озарялось ночное небо от лопнувшей тяжелой фугаски. Но тиха и безмолвна лежала ночь. Коростеля, кричащего у реки, было слышно четко и явственно. И звездочки, и красноватые вспышки появлялись в полной тишине, как если бы в немом кино или как если бы люди оглохли.
Между тем в село одна за другой начали приходить похоронные.
Сам я в то время тоже стал солдатом и в течение четырех лет не знал, что делается в родной деревне. Весной сорок шестого года, приехав на побывку, я увидел довольно плачевную картину: колхозники выкапывали из земли прошлогоднюю, перемерзшую и полусгнившую картошку, которую не успели выкопать осенью. Так как в обычном виде такая картошка в пищу не годилась, то крестьяне придумали превращать ее в некое грязноватого цвета месиво, называемое «трахмал» (крахмал), из какового трахмала и пекли грязноватого же цвета безвкусные лепешки.
Дело доходило и до извечного, как бы даже символического для обозначения голодного года растения – лебеды. Надо ли говорить, что жестокая засуха сорок шестого года усугубила положение.
Но, конечно, из всех причин, приведших сельское хозяйство к неблагополучию, засуха была не самой главной. Иначе не потребовались бы семь-восемь лет спустя срочные, чрезвычайные меры по крутому подъему сельского хозяйства, выраженные в мудрых и благодатных решениях партии. Тогда было бы все очень просто.
Прежде чем прийти к решениям, партии пришлось вскрыть основные причины и проанализировать следствия этих причин. Вопрос достаточно сложен, чтоб не в специальной научной книге, а в лирических записках обойтись без некоторого, может быть, упрощения и приведения к прозрачной короткой схеме, объясняющей существо дела. Кроме того, я не ручаюсь, что в сложном клубке причин, вскрытых и проанализированных партией на сентябрьском Пленуме по вопросам сельского хозяйства, в сплетении разных ниточек ухвачусь сразу за главную и вытяну именно ее, но вот некоторые из них.
Жесткое планирование сверху, спускаемое колхозникам в порядке непреложных директив, не посоветовавшись, не обсудив, не выявив самого выгодного варианта: картошки посеять столько-то гектаров, гречи – столько-то, пшеницы – столько-то, а льна не сеять совсем, а вики не сеять совсем, а ржи – столько-то, а кок-сагыза – столько-то, – из года в год постепенно подтачивало и убивало в колхознике интерес к своему кровному, к своему единственному в жизни делу. Он видит: год складывается такой, что хорошо уродится лен, разольется голубыми озерами меж березняков, темно-золотистый, позванивающий, поднимется он и встанет стеной, и сколько тут будет и волокна и масла! Расчетливый колхозник пустил бы в этот год на колхозных полях немного побольше льна и немного поменьше картошки и гречи. Но цифры, спущенные сверху, непреложны, а надо делать так, как велят. Тогда колхозник махнет рукой и скажет: «Ну, ладно, я сделаю, а там уж забота не моя». И сделает, конечно, без охоты и рвения.
А тут другое дело. Весна задалась такая поздняя и холодная, что сев надо бы оттянуть ну хоть на одну неделю, тогда и урожай был бы лучше. Но непременно надо закончить сев к такому-то мая, ибо району нужны сводки, чтобы выйти на первое место в области (по сводкам) и отрапортовать, а если не выйти на первое место в области, то хотя бы не остаться на последнем; области, в свою очередь, надо опередить Рязань и Ярославль, чтобы отрапортовать, и вот ездят уполномоченные, нажимают, ругаются, требуют. Тогда колхозник говорит: «Ну, ладно, я сделаю, а там уж забота не моя». И делает, конечно, без охоты и рвения.
Но ведь если он хотя бы десять раз в году скажет «забота не моя» да если это помножить на десяток лет, то вот уже и психология!
Интерес к делу подтачивался и тем (вторая ниточка), что уродившееся на колхозной земле нужно было сдавать государству практически бесплатно. Впрочем, даже лучше, если бы совсем бесплатно, тогда было бы колхознику ясно, что это надо отдать государству – и точка. Но когда за центнер (сто килограммов) ржи тебе дают девять рублей, то это уж как бы оценка самого труда колхозника, оценка несправедливая и обидная, тем более что тот же колхозник покупает в лавке ту же самую муку по три рубля за килограмм, то есть уж не по девять, а по триста рублей за центнер.
Соответственно за тонну картошки колхоз от государства получал тридцать рублей (3,6 копейки за килограмм), литр молока ценился в 15 копеек.
К чему же пришло дело? К тому, что хлеб стал родиться плохой, картошка по осени наполовину оставалась в земле (подумаешь, добро – тридцать рублей за тонну!), захудалые коровенки давали по четыреста литров в год, и были годы, когда в нашем колхозе на курицу-несушку (за целый год!) приходилось по три яйца.
Потянув как следует за эту ниточку, мы вытянем другую, состоящую в том, что раз колхоз мало производил продуктов и раз он ничего не получал за то, что производил, значит, он был беден, значит, он не мог обеспечить благосостояние колхозников, то есть, короче говоря, он не мог заплатить им за работу. Трудодень превращался в формальность.
Ниточка вытягивает ниточку. Раз мне ничего не дают на трудодень, думал колхозник, за мою работу, зачем же я буду трудиться в поте лица? К чести колхозников надо сказать, что они все равно работали, хотя интерес их к колхозной земле, к колхозному труду был резко ослаблен.
Вот, значит, показалась и еще одна ниточка: колхозники обратились к своим приусадебным участкам, чтобы лучше их обработать и вырастить на них как можно больше картошки, свеклы и капусты: надо будет прожить долгую зиму. Невольно своя корова, свой поросенок, свой сад, свои овцы, своя картошка сделались дороже, чем овцы, поросята и коровы колхозные. Вот как обернулась в селе политика заготовительных цен, или политика жесткого планирования сверху.
Итак, колхозники обратились к своим личным приусадебным хозяйствам. Но и эти хозяйства все равно не могли процветать, а постепенно приходили в упадок. Брали налог за каждую яблоню или за каждое вишневое дерево – и деревья вырубались с корнем, чтобы за них не платить. С лица земли исчезали целые сады. Брали налог за корову – и коровы поредели, деревенское стадо состояло почти из одних коз.
Я вспоминаю, как известный очеркист Василий Титов вопрошал со страниц журнала, куда подевалась традиционная, так называемая романовская овца и почему ее не видно на луговых привольных пастбищах. Если бы он спросил об этом не один раз, а сто, все равно овец от этого не прибавилось бы, как их на самом деле не прибавилось в то время.
Но теперь я вижу на улицах Олепина, когда гонят стадо, множество романовских овец, возникших как бы по движению волшебной палочки за два-три года. Исчезли налоги – появились овцы – простейшая механика.
Итак, я заговорил о том, что и приусадебное хозяйство колхозника не могло процветать: процветание сдерживалось и ограничивалось разнообразными налогами. Клубок, размотавшись, обнажил последнюю нитку, люди потекли из деревни в город.
Это, конечно, схема, а картинки тут могли быть самые разнообразные. Вот бригадир неуверенно заходит в избу в момент, когда семья пьет чай.
– Значит, это, Анна Ивановна, как его, в общем, наряд копать картошку.
– Ах ты, бесстыжие твои глаза, как же, держи карман шире! Сейчас вот только разуюсь, чтобы легче идти было. Картошку ему копать! Да у меня вон свой загон некопаный. Уходи, уходи, и чтобы и духу твоего не было! Сказано, не буду ходить на работу, значит, не буду!
Бригадир после этого, однако, не уходит, а садится на лавку, просит у хозяина табачку, заводит разговор о том, о сем.
– Ну так, значит, Анна Ивановна, я пойду. Значит, за конным двором картошка-то, копать ее надо.
– И не проси, и не проси, не пойду, хоть режь!
– Ладно, оштрафуем на пять трудодней, – равнодушно, сам не веря в эту меру наказания, говорит бригадир.
– Да черта ли мне в твоих трудоднях? Штрафуй хоть на пятьдесят! – вновь вдохновляется колхозница.
– Ну да. Значит, весной, как понадобится пахать тебе свою усадьбу, придешь ко мне лошадь просить, а я и не дам. Или за дровами зимой – тоже лошадь нужна.
– Дашь, – смеется колхозница, – пол-литра поставлю – и дашь, али я тебя не знаю?
Однако сердце ее размягчается, и видно по всему, что, может быть, она и сходит сегодня на колхозную работу.
– Ну, так, значит, я, Анна Ивановна, пойду. Загон-то за конным двором, там уж ее, чай, начали копать, картошку-то.
…Вот под осенним дождичком среди поля ржавеет какая-то машина, не то культиватор, не то сеялка – издали не разберешь, а подойти поближе невозможно: ноги увязают в размокшей холодной земле. Эта машина так и будет стоять среди поля, пока не замерзнет земля. Тогда, может быть, ее вырубят из мерзлой земли и увезут, но, скорее всего, никто вырубать ее не станет, и так она и останется среди поля в зиму.
…Вот груды льна под открытым небом, который посеять посеяли, и даже выдергали, и даже сложили в кучку, но так и оставили гнить, не выколотив хотя бы льняного семени, а стоит он не меньше ста тысяч рублей. Весной при пахоте он будет мешаться, и его без дрожи в руках подожгут, и весь он сгорит, на всю округу накурив душистым синим дымком.
…Владимир Константинович Клепиков, популярнейший в наших местах человек, недавно рассказал мне, как он провел первый день в колхозе, когда принял председательские дела в селе Черкутине, то есть в четырех километрах от нас.
Если бы я писал не документ, а чистую беллетристику с вымыслом, то, конечно, я ради художественной выразительности тотчас перенес бы этот случай в Олепино, являющееся, ну, что ли, главным героем книжки. Надо ли жалеть, что дела в Олепине все же были не так вопиюще безотрадны, как, скажем, в соседнем Черкутине, и нашему председателю не пришлось начинать с того, с чего начал Клепиков. Однако вот как было дело.
Приняв дела, Клепиков пришел с утра на молочную ферму, или, правильнее будет сказать, на скотный двор, где содержались колхозные коровы. «Смотрю, – рассказывает Владимир Константинович, – коровы стоят чуть повыше, чем по колено, в жидкой навозной грязи, так что подойти к ним невозможно. Как же, думаю, пойдут сейчас доярки? Пришли доярки. Тотчас они сняли с себя юбки и в одних штанах, то есть в одних женских панталонах, устремились к бедным коровам. Ясно, что обмывать вымя у коров было бесполезно, поэтому молоко в подойниках, когда доярки выходили со двора, было с шоколадным, а точнее с навозным, оттенком. В дальнем конце сарая, – продолжал рассказ Клепиков, – доярки показали мне, лежала в жиже дохлая корова. Она лежала там вторую неделю, собаки отъели у нее щеку и немного поцапали бок, то есть те места, которые выступали из навозной жижи. В первые секунды я просто возмутился, но тут же подумал, что теперь ведь это хозяйство мое и рано или поздно дохлую корову надо вытаскивать. Не лучше ли с этого и начать?
Я подозревал, что если сказать прямо, то никто из колхозников варакаться в навозе не будет. Захожу в одну избу, сидит здоровый мужчина, читает газету.
– Приходи на ферму, там будет небольшое совещание, – сказал я ему.
Мужчина начал одеваться. Таким образом я пригласил шесть человек. Все они пришли в резиновых сапогах, в рабочих куртках, а я, конечно, еще по-городскому: в туфлях, хороших брюках и габардиновом летнем пальто. Сколько бы я ни упрашивал пришедших мужиков лезть за коровой, сколько бы я туда ни посылал, они все равно не полезли бы. Оставалось одно:
– Коммунисты есть?
Вышли два человека. Сам я тоже коммунист.
– Ну что ж, товарищи коммунисты, пошли!
И нарочно, не сняв даже пальто, которое, в общем-то, можно было снять, первый полез к корове. Чтобы ухватить корову за хвост, пришлось по локоть окунать руку в грязь. Все шесть человек оказались тут же. Оттащили корову подальше на лужок, изваракались все, стоим, смотрим друг на друга и смеемся. И – черт возьми! – радостно ведь смеемся, как будто и правда вернулись живы-здоровы из смертельно опасной атаки, как все равно разрядка какая произошла, и мы поняли друг друга не на одну минуту, а навсегда.
– Скоро здесь будут деревянные полы, а доярки будут ходить в одинаковых синих халатах и красных косынках.
Конечно, хохот поднялся среди доярок в ответ на мои слова». Клепиков замолчал и задумался.
Мне не надо было расспрашивать его, появились ли деревянный пол и красные косынки, потому что я знал, что этот человек за три года так сплотил людей колхоза, так повел дела, что колхоз сделался чуть ли не передовым, и слава о нем пошла по окрестным деревням, и вырос новый, огромный, светлый скотный двор с подвесной дорогой, деревянным полом и электричеством, и дояркам не надо было снимать юбки, чтобы идти доить коров, но стали они ходить в одинаковых синих халатах и красных косынках, а коровы стали давать в три раза больше Кстати сказать, история Владимира Константиновича Клепикова могла бы послужить основой для повести или пьесы с конфликтом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я