https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala/v-bagete/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Это именно нужно было теперь Екатерине. И тем труднее было бы разорвать их взаимное сосуществование, чем легче и ничтожнее на вид казался темный спутник блестящего солнца, к которому приковал его закон взаимного тяготения тел и даже душ…
Кто знает, есть ли уж такая большая разница между физическими и психическими законами, как это нам кажется на первый взгляд?
Все это понял Потемкин, но решил, что без борьбы уступить все-таки нельзя.
И началась борьба, тем более упорная и беспощадная, что наружно приходилось надевать личину взаимного доброжелательства, даже дружбы обоим врагам.
В Страстной четверг, 10 апреля 1791 года, в придворной церкви Зимнего дворца люди наблюдательные могли видеть очень интересную, полную глубокого значения картину.
С предусмотрительностью, свойственной женщине и многолетней правительнице, Екатерина сумела так повести дело, что Платон Зубов говел и явился к причастию в один день и час со светлейшим, «князем тьмы», как обычно звали недруги Потемкина.
Екатерина, сама совершенно равнодушная к обрядам, порою позволяла себе даже подтрунивать над ними, называя французским насмешливым словом momerie.
Но глубокая религиозность Потемкина была искренней. Все это знали.
На этом задумала сыграть Екатерина.
И с внешней стороны ей затея удалась.
Вся блестящая толпа, наполняющая церковь во время торжественной службы, больше занималась наблюдением за двумя столь несходными соперниками, которые теперь с таким смиренным видом стояли рядом и слушали священные слова о всепрощении, братстве и любви…
Если между Платоном Зубовым и Потемкиным была большая, до смешного резкая разница и в фигуре, и в наружности, и в осанке, то Валериан, стоящий почти рядом со старшим братом, казался совсем ребенком перед князем.
Этот контраст давал тему для всевозможных шуток всем придворным острякам со Львом Нарышкиным во главе. И даже в настоящую торжественную минуту молящиеся наблюдали за всеми тремя «первыми персонами» с чувством жгучего любопытства, к которому примешивалась доля весьма малопочтительной веселости.
Очень осторожно, правда, но касались и самой Екатерины в этих вольных шутках и каламбурах наиболее отважные из остряков.
Митрополит с чашей и все сослужащие с ним иереи, совершив последние моления, вышли из алтаря, ожидая говеющих, которые стояли большой нарядной группой с двумя братьями-фаворитами и одним временщиком во главе.
Невольно Платон Зубов и Потемкин сделали одновременно первые шаги к возвышению, на котором стоял клир, сверкая своими парчовыми облачениями под огнями множества восковых свечей и больших церковных лампад.
С легким полупоклоном Платон Зубов остановился, как бы желая пропустить вперед колосса, место которого он заполнил своей небольшой персоной, и довольно успешно, как об этом шептались во дворце, судя по расположению Екатерины к своей новой живой игрушке.
Потемкин сперва машинально сделал движение, чтобы воспользоваться учтивостью. Но вдруг какая-то мысль озарила его важное, сосредоточенное в эту минуту лицо. И мысль эта, очевидно, была далека от настроения минуты, от обстановки, в которой находились оба соперника. Что-то злорадно-насмешливое мелькнуло в живом глазу князя, которым он повернулся к Платону, сделал даже полуоборот всем грузным телом.
Этот односторонний взгляд с приспущенной головой и изогнутым книзу туловищем, даже сильнее, чем бы то требовалось при высоком росте князя, этот серьезный, но в то же время неуловимо насмешливый, глумливый взгляд…
Платон Зубов часто испытывал его на себе и готов был вцепиться, как кошка, в это круглое, упорно, по-птичьи глядящее око соперника, хотя бы и обойденного по пути к успеху.
Все тоже заметили манеру Потемкина глядеть на фаворита и замечали:
– Ишь петух Голиаф орлом сбоку на цыпленка-петушонка зубатенького поглядывает, словно местечко высмотреть ищет, куда бы его клюнуть, в самую в маковку.
Именно такое чувство испытывал и Зубов. И только обещание, данное Екатерине, да личный физический, неодолимый страх перед дюжим и неукротимым во гневе князем – это лишь и удерживало Зубова от какой-нибудь самой резкой выходки.
Сейчас Потемкин, все так же глядя на Зубова, вдруг любезно оскалил свои плохо вычищенные крупные зубы и сделал преувеличенно учтивый знак рукой, предлагая пройти вперед.
Так иногда гуляка-щеголь, желая оказать внимание дешевой куртизанке, раскланивается перед ней преувеличенно почтительно и любезно.
Пятнами покрылось розовое, холеное лицо фаворита.
Не находя ничего иного, он еще с большей учтивостью склонился перед «отставным» на правах хозяина и сделал даже полшага назад.
Этот балет, конечно, не прошел незамеченным со стороны всех окружающих.
Будь здесь не храм, улыбки, смешки и перешептывание приняли бы явно скандальный характер. Здесь же все происходило в очень сдержанных границах.
Но Зубов и брат его чувствовали, что страдательными лицами являются скорее всего они, хотя сила за ними и Потемкина никто не любит.
Кто смешон, тот и не прав – вот закон для суждений толпы. А они, маленькие, нервные, суетливые, были теперь именно забавны.
Неожиданно Валериан, как бы набираясь храбрости, стал выдвигаться вперед.
Платон Зубов в это время обратился прямо к Потемкину:
– Извольте проследовать, ваша светлость! Я после вас!
– Нет, почему же, ваше превосходительство! Тут мы, перед Господом, без чинов должны… По евангельскому слову: «Последние да будут первыми!..»
– «А первые – последними!» – парировал колкость колкостью Платон. – Тогда извольте… – И он уже собирался пройти вперед.
Но Валериан предупредил старшего брата:
– Я – самый последний… в роду у нас… Стало, по мысли его светлости, мой черед. – И быстро поднялся к чаше.
Даже Потемкин снисходительно и без горечи улыбнулся при этой смелой, детской выходке и медленно занял свою очередь.
Екатерина была очень огорчена, когда ей передали подробности мимолетной сцены. Она возлагала большие надежды на такую торжественную минуту, как взаимное прощение о забвении всех обид, которым обменялись накануне Зубов и Потемкин, и, наконец, принятие из одной чаши Святых Таин.
– Немудрено, что двое у чаши не поделились: каждому досыта пить охота, а одному всегда больше достается, – толковали теперь.
Хотя князь и чувствовал, что на этот раз он сумел потешиться над мозгляком, женоподобным Зубовым, над «левреткой в эполетке», как он звал Зубова, но серьезной победы не сулили ему окружающие обоих куртизаны, придворные, наушники, сплетники и двуличные льстецы.
Они, правда, забегали еще с черного крыльца к князю, толпились и в его приемных. Но уж не так, как прежде… И далеко не так, как у Зубова…
Даже и тут, после службы, он мог проверить свое наблюдение на Державине. Когда встреченный им по пути поэт-царедворец отдал князю очень почтительный, но не лишенный достоинства поклон, где сочеталась рабская льстивость с затаенной амбицией даровитого человека, сознающего себя выше своих господ, Потемкин поманил к себе стихотворца:
– Здорово, Гавриил. Что стало редко видать тебя? Раньше часто жаловал в мои клетушки. Под новым солнышком крылья греешь, соловей… либо чиж сладкогласый, а?
– Куды нам в соловьи, ваша светлость! Тем более что соловьям и вовсе солнца не надобно: они по ночам поют… Да я не по-соловьиному – по-скворцовому больше теперь чирикал… Да вот с тяжбишками своими маюсь!
– По-скворцовому?! Не по-дворцовому ли, приятель? Толкуют, в большие персоны попал: шутом у первого человека здешнего состоишь.
– Напрасно обижать изволите, ваша светлость. Человек я маленький… Ваша вся воля.
– Ну, не обижайся. Знаешь сам, я на словах хуже, чем на деле… А так люблю тебя. И дар твой ценю, свыше тебе посланный… Так поешь понемножку? Вон ночную кукушку нашу – Платошу-святошу петь стал? Дело ли?
– И кто сказал вашей светлости? Все наносы…
– Наносы? А у меня и на бумаге ода та списана… Приходи, покажу. Кстати, дело к тебе есть…
– Ваш слуга покорный… Уж коли на чириканье мое свой слух изволите склонять, счастлив и тем…
– Пой, пой… А я вот читаю теперь… Знаешь, про крыс начал. Умнейшее животное в мире. Прозорливость, удивления достойная… Бывает, что кораблю тонуть пора. Они первые с него шмыг на берег. Или в доме пожару быть – крысы уж вон бегут заранее. Малые твари, а смышленые…
Державин понял намек и сейчас же подхватил:
– Есть еще меньше создания, а того мудренее… Коли Эзопу верить, комар и льва победить сумел!
Потемкин потемнел в свою очередь. Комариное жало Зубова больно ныло и трепетало в его сердце, отравляя кровь.
С кривой усмешкой он презрительно кинул Державину:
– Мужики наши еще умнее. Какой дрянью поля заваливают, а после хлеб растет. Во всем нужда порою бывает. Так приходи. Ты мне нужен, Романыч…
Державин молча поклонился отходящему вельможе.
Выпрямляясь, он прошептал:
– Я тебе нужен, смерд такой малый, каков есть. А ты вот великан, да мне не надобен… И никому не нужен более… Никому… никому, никому!.. – злорадно почти вслух твердил обиженный сравнением самолюбивый поэт.

* * *
Хмурый стоит и чутко прислушивается у дверей Захар: что происходит в покое Екатерины?
С другой стороны, у других дверей, в уборной Перекусихина, обе сестры Алексеевы тоже почти прильнули к закрытой двери – казалось, не только слушают, но стараются взорами проникнуть в спальню госпожи своей и узнать как можно лучше, что значит этот громкий говор, взрывы мужского гневного порою, порою убедительного голоса, который смешивается со знакомым, резким теперь голосом Екатерины, со взрывами ее слез…
– В такие дни! Ох, Господи! Владычица милосердная! В такие дни и не жалеет он ее, матушки нашей… Тиранит-то как! Господи!.. Нешто за Платоном Александровичем спосылать? – беззвучно причитала Перекусихина.
– И думать нельзя о том! – замахала руками старшая девица Алексеева. – Мужчины в таком разе хуже дикого вепря становятся. Тут и до смертельной баталии дело дойти может. Ничего. Она, матушка, хоть и плачет, а тоже спуску ему, одноглазому, не даст! Видали мы всяких мужчин. Кричит, так неопасно. Хуже, если молчит да дуется. Тут их больше опасаться надо… Тише ты! Услышит, Боже сохрани. Тут уж нам хуже всего будет…
И слушают, замерев, преданные женщины.
Екатерина полулежит на кушетке, спрятав лицо в подушки.
Глаза у нее заплаканы, под ними обозначились мешки. Лицо покрыто пятнами.
Чепец съехал на сторону, хотя она порою и поправляет его быстрым движением полной красивой руки, но этим придает только новый крен своему легкому головному убору.
Порою, пользуясь минутой передышки великана, который со сверкающим глазом, с растрепанными волосами шагает по обширной комнате, извергая потоки укоров и жалоб, Екатерина часто-часто начинает говорить, вопреки своему обыкновению, приобретенному годами путем усиленного самовнушения.
И в такие минуты особенно резко звучит низкий, мужественный обычно голос государыни. И явственнее проступает нерусский, немецкий говор, так живо напоминающий цербстскую принцессу, стройную, тоненькую Фигхен, жену цесаревича Петра, которая вставала по ночам, чтобы лучше приготовить урок для своего учителя русского языка.
– Понять прямо не могу: откуда сие? Чем заслужил такое презрение и забвение не токмо заслуг… Нет их и не было… Не о них говорить хочу… О любви моей. О преданности безмерной и вечной. Твердые доводы к тому давал и давать готов ежечасно… Жизнь сложу тут же по единому слову твоему! Но таковое сносить… Это превыше сил! Брошен, забыт, в шуты поставлен! На общий смех и глум. И кого ради!.. Хоть бы человек был! Пешка… щенок… ничто! И тебя, матушку, словно зельем опоил… Словно чарой обошел, прости Господи… во дни такие молить даже грешно. Чего видала в цыпленке в том? Что нашла в башке его пустой, в роже его пряничной?.. Мизеришка подобный. Да глазом мигни – десяток тебе во сто раз лучше предоставлю… А тут! За тебя досада, матушка… За тебя сердце болит… Уж о себе и не поминаю почти… Думаешь, неведомо мне, как он помаленьку дела все и тебя самое в руки свои в обезьяньи забирает?.. Вот, вот… Сам он на себя портрет пишет. Обезьяна у него по столам да по мебелям скачет. Вещи грязнит да портит, парики у почтенных людей грызет, кои к фаворитишке поганому являются, тебя почитая… Вот и он сам на ту свою обезьяну смахивает… Ну, счастлив его Господь, что тебя я люблю да жалею. Я бы ему…
– Ах, молчи, молчи, мой друг! Не смей и говорить мне такого ужаса… И не грешно тебе так мучить свою государыню? Я всегда останусь к тебе, как раньше была… Но дай же мне тоже самой жить, как мне хочется… Боже мой, какая я несчастная! Два моих лучших друга… Ты первый и единственный… И он последний… Пойми, князь: последний… Вот даже Мамонов на что пошел: оставил меня ради девчонки смазливой. А этот не уйдет, не оставит, пока сама не захочу. И ты понимаешь это не хуже моего. Так оставь же, князь! Не мучь меня. Дай с ним в покое доживать. Право, он не мешает и не думает идти против тебя… Право, он…
– Покой! В покое думаешь с ним дожить! Где же прозорливость твоя, матушка? Ты провидица была. Неужто теперь так от склонности к этому мальчишке затемнилась? Он теперь такой тихенький, змея эта подколодная… Да и то уже ковы строит… А там, погляди, ты у него куда хуже в руках будешь, чем говорить изволишь, что я тебя теснил… Я о тебе век думал. О благе твоем… О родине. Родины слава – твоя слава… Моя слава… Общее счастье. А этот пройдоха… Он куски хватать любит… И пуще учнет. Отец его – ведомый вор. Кого хочешь спроси. До того дошел, чуть в Сенат посажен, тяжбы скупает через своих клевретишек… Да сам после те тяжбы в свою пользу и решает, других на сие уговаривая… Да и того мало… Вот Бехтеев на днях ко мне приходил, майор один отставной… Прямо Зубов-старик у него воровским манером деревнишку и шестьсот душ захватил… Теперь и отдавать не желает… Позор. Да, сказывают, не только на сынка в надежде то творится, а и долю получает любимец твой от всех стяжаний отца-хапуги, взяточника, прямого грабителя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45


А-П

П-Я