https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/elektricheskiye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Потом, когда они выстроились в центральном нефе храма вокруг покойницы, их невинные лица смягчали суровость церемониала. Наконец останки доньи Каталины Бустаманте были преданы земле во дворе храма, и сопровождавшие ее прошли перед братьями, пожимая им руки, целуя в щеку или произнося слова соболезнования. После чего на глазах у взволнованных друзей новоиспеченный вдовец раздал юным девушкам двенадцать реалов из вельона, как было обозначено в завещании.
Возвратясь в дом, донья Габриэла в сопровождении обоих мужчин прошла в гладильную комнату посмотреть на маленького Сиприано и, взглянув на спящего младенца, пролила несколько слезинок. Стоявший рядом дон Бернардо смотрел на ребенка с совершенно бесстрастным лицом. В изголовье колыбели юная Минервина прикрепила ленту из черной тафты. Глаза дона Бернардо посуровели.
– Что он думает во сне, этот маленький матереубийца? – пробормотал он.
Дон Игнасио положил руку ему на плечо.
– Ради Бога, Бернардо, не говори глупостей. Господь может тебя покарать.
Дон Бернардо отрицательно покачал головой.
– Разве найдется кара страшнее той, которую я теперь терплю? – простонал он.

II

После смерти доньи Каталины в доме на Корредера-де-Сан Пабло установился другой распорядок. Малыш Сиприано включился в жизнь челяди в деревянной мансарде верхнего этажа, меж тем как дон Бернардо остался хозяином и господином на втором этаже, с тем лишь новшеством, что не стало супружеского святилища – теперь, когда оно перестало быть святилищем, он обосновался в своем кабинете.
Как можно было предположить, младенец в первые месяцы не расставался с кормилицей – сосал ее грудь каждые три часа, проводил с ней весь день, что-то лепеча в гладильной комнате, и спал с ней наверху в одной из каморок возле лестницы. В нижнем этаже, напротив, не произошло никаких изменений. Там по-прежнему обитал слуга Хуан Дуэньяс в небольшом чулане при конюшне, где содержались две лошади и два мула, и рядом с которой стоял небольшой каретный сарай.
Ни одно из этих новшеств не внесло существенных перемен в жизнь дона Бернардо Сальседо, хотя внешне он очевидно переживал период душевного упадка. Он перестал наведываться в свой склад в старом квартале Худерии и совершенно забыл о Бенхамине Мартине, своем арендаторе в Педросе. Его уныние и бездеятельность дошли до того, что он даже перестал посещать в полдень кружок друзей в таверне Дамасо Гарабито, где обычно поддерживали бодрость любимыми отборными белыми винами. Теперь сеньор Сальседо по большей части проводил дни, сидя в кресле у окна в большом зале, и безучастно глядел, как проходит день за днем. Сидел почти не двигаясь, пока Модеста не позовет к столу, – тогда он нехотя вставал из кресла и садился поесть. Но на самом деле не ел, а только притрагивался к еде, как бы обманывая самого себя и чтобы досадить прислуге. В душе он себе назначил семь дней траура, однако за эту неделю так привык притворяться, что даже начал находить некую сладость в сочувствии окружающих. С самого детства дон Бернардо Сальседо подчинял родителей своей воле. Был он мальчиком своенравным, не терпел никакого принуждения. Таким и вырос, и когда женился, жену свою донью Каталину постоянно держал в строгом повиновении. Потому он, возможно, и страдал теперь – некем было командовать, некому показывать свою власть. У служанки Модесты, подававшей ему еду, то и дело навертывались слезы. Однажды она, не сдержавшись, даже упрекнула его:
– Не падайте духом, ваша милость, – сказала она. – Как бы не накликать еще большего горя.
Простые эти слова напомнили дону Бернардо, что есть в мире и другие радости, кроме той, которую доставляет власть: вызывать сочувствие, возбуждать жалость. Показывать, что испытываешь такое глубокое горе, какого никто в мире еще не изведал, – это тоже был способ придать себе значимость. И он стал в этом деле большим мастером, мастером притворства. Целые дни проводил перед зеркалом, изучая мины и жесты, выражающие его скорбь. Целью его стала похвальба своим горем – и, как перед Модестой он делал вид, будто ничего не ест, точно так же утверждал, что потерял сон, что ночи напролет не смыкает глаз, что бессонница вконец его замучила. Но в действительности, когда дом погружался в темноту и воцарялась тишина, дон Бернардо зажигал ночник и отыскивал в буфете или в кладовой лакомый кусок, чтобы возместить дневную, тщательно соблюдаемую диету. После чего принимался ходить по дому, нарочно стараясь шуметь, чтобы разбудить прислугу и показать, как ему не спится. Таким образом сочувствие к скорбящему вдовцу распространялось, как круги на воде. От прислуги оно сообщалось брату и невестке, дону Игнасио и донье Габриэле, а от дона Игнасио – хозяину его склада Дионисио Манрике, от хозяина склада – поставщику в Парамо, Эстасио дель Валье, от Эстасио дель Валье – другим поставщикам с Месеты Месета – центральное нагорье Кастилии и Эстремадуры.

и друзьям по таверне Дамасо Гарабито. Дон Бернардо, говорили люди, не ест, не спит, ничего не делает – только отдает по утрам распоряжения слуге Хуану Дуэньясу, да час-другой поговорит днем со своим братом оидором. В первые две недели вдовства единственным новшеством стало его хождение по залу, бесцельное, торжественное хождение – когда надоедало сидеть в кресле. Каждые полчаса он почти машинально поднимался и начинал ходить взад-вперед, потупив очи долу, заложив руки за спину, продумывая свои успехи в актерском мастерстве. В связи с этими прогулками по залу Минервина приметила странное явление: как только хозяин принимался ходить и раздавался стук его шагов по половицам, малыш Сиприано просыпался. И то же самое происходило, когда дон Бернардо поднимался на верхний этаж – не столько, чтобы взглянуть на ребенка, сколько для того, чтобы девушка увидела его унылое, удрученное лицо. Казалось, что дитя чувствовало на своих веках острие отцовского взгляда, какое-то неприятное ощущение, – Сиприано тут же просыпался, вытягивал сморщенную, как у черепашки, шейку, открывал глаза и, медленно поворачивая головку, обводил взглядом комнату и заливался слезами.
Минервине было неприятно, что хозяин поднимается к ним наверх без предупреждения, что он смотрит на ребенка налитыми кровью, холодными глазами, полными упрека. «Он не любит ребенка, сеньора Бласа, достаточно посмотреть, как он на него смотрит», – говорила Минервина. И каждый раз, как сеньор Сальседо поднимался взглянуть, как ребенок спит, Сиприано весь остаток дня тревожился, капризничал и ежеминутно без всякой причины разражался плачем. Минервине все было ясно: дитя плачет, потому что отец внушает ему страх, оно пугается отцовских глаз, его черной траурной одежды, его угрюмой скорби. Зато когда наступал вечер, во время купания, Минервина болтала со своими подружками о всяких новостях, а ребенок тем временем резвился в круглой латунной ванночке, шлепал по воде ладошками и, всякий раз как нянюшка выжимала губку на его лобике и струйки воды текли по щекам, он счастливо отдувался. Закончив купание, Минервина укладывала малыша на полотенце, разложенное у нее на коленях, тщательно натирала благовониями и одевала. И в такие минуты, глядя на розовое тельце Сиприано, она и Бласа говорили о том, какой он крохотный, и Бласа ворчливо объясняла, что ребенок мелкий, но не худой, – просто косточки у него тонкие, как рыбьи.
Притворное безутешное горе дона Бернардо и подлинное отчуждение по отношению к сыну пробуждали в Минервине все более теплую привязанность к малышу. Она с наслаждением смотрела, как жадно он сосет ее розовые соски, как играет своими ручонками, как радостно гулит, весь в ее власти. Когда она держала его на руках, ей иногда чудилось, будто ее сынок не умер, будто это он лежит у ее груди, и она обязана за ним ухаживать.
– Ох, и дуреха я! – спохватывалась она вдруг. – С чего это я вздумала, что этот ребенок мой.
Постоянная забота о новорожденном и разговоры о нем заполняли все дни, и единственное разнообразие в жизнь дома вносили вечерние визиты дона Игнасио и доньи Габриэлы. Красота и изящество дамы восхищали Модесту и Минервину, а роскошь ее нарядов просто ослепляла. Ни разу не являлась она в одном и том же туалете, но что бы ни было на ней надето, всегда была красиво подчеркнута линия груди и гибкость талии. Французские юбки с фижмами, распахивающиеся парчовые мантии, пышные рукава с разрезами, в которых виднелась белая ткань сорочки, доставляли обильную пищу для разговоров обеим девушкам. Вдобавок они восторгались манерами доньи Габриэлы – ее живостью, легкой походкой, словно тело плыло по воздуху, не ведая земного притяжения. Донья Габриэла умилялась, глядя на малыша, и Модеста с Минервиной всегда сопровождали ее, когда она поднималась в их мансарду. Эта дама никогда не говорила о том, как он мал, он ей и таким нравился, она сокрушалась о его сиротстве и всякими уловками и хитростями пыталась выведать у дона Бернардо, какие чувства питает он к сыну. Всякий раз, когда Минервина рассказывала о холодности дона Бернардо, она сильно огорчалась, и едва не упала в обморок, услыхав однажды, что он назвал младенца «матереубийцей». Отвращение деверя к сыну и очевидная его неплодовитость побудили донью Габриэлу в один из тихих, располагающих к откровенности первых дней вдовства дона Бернардо, с волнением в голосе сделать ему великодушное предложение взять на себя заботу о младенце, без каких-либо формальностей и обязательств усыновления, – просто чтобы заботиться о нем, пока он не достигнет определенного возраста, который назначит сам отец. Дон Бернардо поморгал разок-другой, пока не ощутил в глазах тепло слез, и решительно заявил: «Нет, этот ребенок мой, мой дом – его дом». Донья Габриэла ловко ввернула замечание, что, мол, ребенок отнюдь не дает ему утешения, но, напротив, будит «горькие воспоминания», и дон Бернардо согласился, что так оно и есть, но это еще не резон, чтобы ему отказываться от отцовского долга. Глаза его блестели, он часто мигал, чтобы изобразить страдание, однако дон Игнасио, как всегда, внимательно следивший за эмоциональными вспышками брата, тактично заговорил о том, сколь разумно было бы дать младенцу «искусственную мать», связанную с ним семейными узами, на что его брат возразил, что без всяких таких уз юная Минервина, с ее небольшими, но налитыми молоком грудями и лаской, исполняет эту роль ко всеобщему удовольствию. Этот братский спор не привел ни к размолвке, ни к обидным речам. Просто дон Бернардо ответил отказом.
В иные вечера во время визитов брата вдовец хранил упорное молчание, уставясь, будто загипнотизированный, в занавеску на темнеющем окне. То был один из его актерских приемов, но брат начинал беспокоиться, выспрашивать, рассказывать всяческие слухи, чтобы вывести его из состояния пассивности. Беспокойство брата, человека просвещенного, гордости семьи, доставляло дону Бернардо тайную радость. Именно сочувствие дона Игнасио, важной персоны, признанного умницы, делало эту радость особенно острой. Дон Игнасио, не подозревая о его притворстве, с тревогой следил за странными переменами в состоянии брата. «Ты должен поставить перед собой какую-то задачу, Бернардо», – говорил он, – «должен взяться за дело, которое тебя отвлечет, займет твои мысли. Нельзя так жить, сложа руки, предаваясь печали». Дон Бернардо возражал, что дела, мол, идут сами собой и ему нечего делать; что секрет жизни состоит в том, чтобы наладить дело, а потом отойти в сторону – пусть все идет в заведенном ритме. Игнасио, однако, не соглашался – вот и склад он запустил, а Дионисио Манрике недостаточно оборотист, чтобы его заменить. То же самое с Бенхамином Мартином, арендатором в Педросе, которого он должен посетить хотя бы для того, чтобы исполнить завещание доньи Каталины. Однако дон Бернардо упорно не слушал советов брата. Лишь через несколько месяцев, когда роль безутешного вдовца стала ему надоедать и он заскучал по вину в таверне Гарабито, он понял, что удовольствие быть предметом сочувствия не может заполнить жизнь. Тогда он стал уступчивей в беседах с братом, а тот, в свою очередь, пришел к заключению, что вывести Бернардо из прострации может только какое-нибудь неожиданное происшествие, какая-нибудь встряска. И такая встряска случилась в виде срочного письма, полученного в один из вечеров, когда дон Игнасио, как обычно, подбадривал брата и уговаривал изменить образ жизни. Письмо пришло из Бургоса, от дона Нестора Малуэнды, крупного негоцианта, того самого, который в свое время был настолько внимателен, что подарил сеньоре Сальседо злополучное кресло для рожениц. В этом письме он извещал дона Бернардо, питавшего к нему большое уважение и почтение, что в Бильбао готовится к отплытию флотилия с грузом шерсти, и эта весть была для дона Бернардо как нельзя более кстати. Начиная с августа копилась у него в Худерии настриженная шерсть, шерсть из всей Кастилии – кроме Бургоса и Сеговии – плесневела, пока он никак не мог на что-либо решиться. Он тут же отправил по почте письмо дону Нестору Малуэнде, прося прощения за задержку и извещая, что партия кастильской шерсти отправится в Бургос второго марта, что путешествие займет три дня, если сократить остановки, и что он лично поведет караван.
На следующий день он договорился с Архимиро Родисио, чтобы ко второму числу были готовы пять упряжек по восемь мулов и пять больших платформ. Предупредил также Дионисио Манрике и Хуана Дуэньяса, чтобы собрались в дорогу. Первую платформу поведет он сам. Он это делал только один раз в жизни, но теперь должен был отплатить за любезность дону Нестору Малуэнде. Кроме того, он чувствовал, что править упряжкой из восьми мулов, вести их крупной рысью, пуская в ход плеть, будет для него физической разрядкой, столь необходимой теперь. Итак, в ночь на второе марта, когда тюки уже были погружены, дон Бернардо в дорожном платье, в шляпе и овчинной куртке, возглавляя караван, проехал по Большому мосту.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54


А-П

П-Я