Сервис на уровне сайт Водолей ру 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Это было вос­принято, как измена. Так незаметно начиналась русская гражданская война.
В сочельник у меня за ужином собрались друзья-офицеры обсудить, как сорганизоваться для вооружен­ного восстания в Пензе. В разгар ужина в прихожей раздался звонок и я неожиданно услыхал невнятно-сип­ловатый голос прапорщика Крутицкого. Что за навождение? Наш фронтовой сапер, мастер постройки земля­нок и блиндажей? Действительно, он, пролетарий, ширококостный, с белесыми усами, сын уральского рабочего, приехал ко мне прямо из окопов. За общим ужином Крутицкий долго рассказывал о последних днях Кинбурнского полка, как командир уехал с фронта в Полтаву на полковых лошадях, как разбегались кто куда полковые товарищи. Но под рассказами я чувство­вал, что белоусый начальник саперной команды приехал ко мне неспроста; и действительно, когда все ушли, он как бы невзначай обронил:
– Я тебе от Василия Лавровича письмо привез, да не знаю, что от него осталось, оно в сапоге, а я их две недели не снимал.
С трудом я стащил с Крутицкого словно примерз­ший сапог и с трудом прочел истоптанное, пропотевшее письмо командира. Полковник писал: «Корнилов на До­ну, я еду туда, приезжайте немедленно, собрав возмож­но больше друзей, а оттуда мы уж двинемся на север…».
– Он тебя обязательно ждет, – проговорил Кру­тицкий, – будет организовывать полк, поднимут каза­ков и айда на Москву! Так и сказал: передайте Гулю, что первыми войдем в Москву и наш полк будет охра­нять Учредительное Собрание.
В ту же ночь Крутицкий уехал глубже к Москве по тайным поручениям командира, а я и брат, приморский драгун, стали обдумывать предложение полковника. Но обдумывали недолго: мне двадцать два, брату двадцать три года, мы едем к Корнилову на вооруженную борьбу с большевиками за Всероссийское Учредительное Со­брание; и с нами едут четверо товарищей-офицеров.
Липовые солдатские документы, вещевые мешки, всё достали и на третий день Рождества мать, надевая на меня ладанку и крестя частым крестом, беззвучно плакала в страшной боязни вечного расставания. Я уже вышел на улицу, а всё еще чувствую на щеках ее слезы. Полувысунувшись из двери, мать с трудом выговари­вает какие-то последние взволнованные наказы и бла­гословения. На всю жизнь я запомнил выражение ее лица с сияющими от слез глазами и этот зимний сине­ватый вечер, в который я опять уходил из родного дома.
По обмерзлому тротуару круто и однотонно скри­пят сапоги. Мы идем гуськом на расстоянии шагов пя­тидесяти. «Черный вечер. Белый снег. Ветер, ветер, на ногах не стоит человек. Ветер, ветер на всем Божьем свете…»

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
I
Над казачьей столицей горит золотом шапка собора. На улицах Новочеркасска в ту зиму были особенно хо­роши тополя в опушке голубоватого инея. Они стояли, словно солнечная декорация, а может-быть это мне так казалось. Всё мне тогда на Дону показалось радо­стным.
Шелестя по снегу, несутся военные автомобили, мелькая генералами. Рысят на золотистых дончаках от­ряды казаков; звякая бубенчиками, скользят извозчичьи сани и в франтовских сапогах, с песней, проходят юн­кера: «Так, за Корнилова, за родину, за веру!»
На тротуарах трудно разойтись. Пестрота красных лампасов, разноцветные околыши и тульи кавалеристов, белые платки сестер милосердия, аршинные мохнатые папахи текинцев. На домах плакаты Добровольческой армии и партизанских отрядов. В этой морозной бод­рости столица Всевеликого Дона, Новочеркасск, как военый лагерь. И только изредка среди офицерских бе­кеш и шинелей попадется проезжающий с фронта, рас­терзанный солдат, бросающий волчьи взгляды на оби­лие золотых погон; но тут их не сорвешь, это не Мос­ква или Петербург, это готовящаяся к сопротивлению красным столицам – Русская Вандея.
Радостно и бездельно идя по Новочеркасску, мы заходим в полный молящимися собор. Ближе к алтарю в окружении офицеров, на коленях молится седоусый генерал, в очках, с лицом простого русского солдата; это бывший начальник штаба Верховного Главнокоман­дующего, генерал М. В. Алексеев. И тут же на паперти я неожидано встречаюсь с командиром, полковником В. Л. Симановским. Мы оба обрадованы. Но я удивлен неопределенно-тревожной переменой в полковнике: ли­цо дергается, говорит судорожно; я вижу, что развал фронта обошелся полковнику дорого.
На утро мы подходим к особняку, где у парадных дверей стоит розовощекий семнадцатилетний юнкер с винтовкой у ноги и делает свое лицо ребенка необы­чайно воинственным и суровым. Он доложил о нас ка­раульному начальнику и мы поднимаемся по ковровой лестнице наверх, где в небольшой комнате оба краси­вые, оба в коричневых френчах, прапорщик-женщина и прапорщик-мужчина записывают добровольцев.
После записи гвардии-полковник Пронский обра­щается к нам с речью. Малорослый, с застывшей в лице петербургской брезгливостью, с пробором, расщепив­шим голову от лба до затылка, полковник чуть-чуть пренебрежителен и чуть-чуть аристократически-невеж­лив. Картавя и не по-русски, а по-петербургски, на ино­странный манер, растягивая слова, он говорит:
– Поступая в нашу (ударяет на этом слове полковник) армию, вы должны прежде всего помнить, что это не какая-нибудь «рабоче-крестьянская», а офицерская армия…
Я гляжу на его шевровые узкие, как чулки, сапоги, на золотое кольцо на бледном дворянском пальце, на колодку орденов над карманом хорошо сшитого френча и с чувством подлинной горечи думаю: «так неужели ж он не хочет, чтоб наша армия стала, действительно, ра­боче-крестьянской?» И в первую ночь в общежитии добровольцев мне не спится не только от этой речи, но еще и оттого, что сюда на Дон, на эти железные койки, с риском для жизни пробралось со всей России нас всего человек четыреста молодежи. И вот мы, эти двадцатилетние мальчики, мечтающие ввести всероссийский потоп в государственные берега, должны противостать миллионной обольшевиченной России.
II
На Ростов и Новочеркасск большевики наступают массами. Ими командует, когда-то бывший офицером, большевик Антонов-Овсеенко, в октябре с матросами взявший штурмом Зимний Дворец. У него отряды Сиверса, Саблина, Пугачевского, красные казаки Голубова и Подтелкова, их десятки тысяч. И красное кольцо го­тово сомкнуться, раздавив нас. Внутри этого кольца мы на последнем острове белой России, нас всего до двух тысяч штыков и сабель.
Партизанский отряд полковника Симановского идет во взводной колонне, нас перебрасывают с «новочер­касского» фронта на «таганрогский». Мы проходим по залитому огнями веселых кофеен вечернему Ростову; какие-то штатские в кофейнях пьют, читают газеты; улыбающиеся женщины отпивают из плоских чашек шоколад, с ними сидят, нежелающие воевать, щегольски одетые офицеры.
Мы проходим с песней о Корнилове:
«Как белый лебедь, полный гордости,
Так дух спокоен твой и смел!
Ведь имя Лавра и Георгия
Героя битв и смелых дел!».
На тротуаре, глядя на нас, прохожие останавли­ваются; извозчики торопливо сворачивают с мостовой. Уже поздняя ночь. Ростовский вокзал полутемен, ду­шен, нелюдим. Холод, грязь, сырость. Ожидая состава, отряд стоит на платформе, все опираются на винтовки, молчат, курят.
– Князь! Наурскую! – закричали голоса; и отрядники расступаются кругом, поют, хлопая в ладоши, вызывая ротного командира, мингрельца князя Чичуа. Легкий, красивый, он, улыбаясь, передает винтовку и плавной лезгинкой идет по расступившемуся кругу. В певучем гаме аккомпанемента, в хлопаньи ладоней тан­цор музыкально взмахивает руками, как умеют взмахи­вать только горцы, и когтит грязную платформу нос­ками сапог до тех пор, пока из темноты, шипя и заглу­шая танец, на нас не надвигается красноглазый па­ровоз.
Один за другим мы лезем в темные вагоны. У на­шего окна молоденькая женщина с бессильным краси­вым лицом плачет, обнимая поручика Тряпкина. Он ее целует, а она всё что-то украдкой шепчет ему и крестит его частым крестом.
В вагонах нетоплено, не попадает зуб на зуб. Дер­жа меж колен винтовки, отрядники полудремлят, полу­спят. Тусклый свет вагонного фонаря тоскливо качается по стенам, окнам, лавкам. Откуда-то сквозь поездной грохот доносится военная песня. Поезд гремит, шумит, увозя нас в ночную мокрую, снежную темноту.
На рассвете в узких вагонных окнах рождаются первые видения далеких ледяных полей. Спящие очер­тания отрядников начинают сереть. Поезд останавли­вается с толчком, одна минута проходит в полной тишине, потом кто-то длинно, с отчаяньем кричит:
– Вы-ле-зай!
Люди не торопятся, потягиваются, позевывают, именно сейчас всем и хочется спать. Гремя винтовками, задевая штыками за двери и притолки вагонов, отряд­ники выходят и спрыгивают со ступенек в неприятную холодную полутемноту какого-то полустанка. Это и есть «фронт»: тоскливая русская железнодорожная станция с черной надписью «Хопры». По путям бродят, такие же как мы усталые, прапорщики и юнкера в баш­лыках, с винтовками.
– Наконец-то приехали, а то хоть пропадай, две недели не спим, – со злобой говорит, стоя на рельсе, юнкер с запущенными волосами, со смятым невыспав­шимся лицом.
Под ногами и снег и грязь. Глубоко пробивая осев­шие сугробы, с теплушек капает частая капель. Мы перебираемся в теплушки и становимся тут резервом этого участка фронта, которым командует решитель­ный гвардии-полковник Кутепов, широкоплечий, с тем­ной квадратной бородой.
Пока Симановский разговаривает с Кутеповым о «положении на фронте», мы в холодной теплушке го­товимся к нашей единственной радости: в почернелом жестяном чайнике, вечном нашем спутнике, кипятим чай и, споласкивая ржавые жестяные кружки, рассажи­ваемся кругом: я, брат, капитан Садовень, поручик Злобин, прапорщик Покровский.
Подпрыгнув и подтянувшись на руках, в теплушку влезает юнкер Сомов и, ежась от холода, присаживаясь на корточках к чайнику, говорит:
– Там на станции большевистская сестра мило­сердия пленная и два латыша. Вот стерва! Латышей наши стали бить, так защищает их, бросается, а на­шего раненого отказалась перевязать, я, говорит, убеж­денная большевичка, я белых не перевязываю.
Сидя у двери, я вижу, как из соседнего вагона вы­прыгнул князь Чичуа, с кем-то шумно спорит, побежал и, увидев меня, на-бегу кричит: «Идемте! Там пленных хотят убить!»
Я выпрыгнул, бегу. На талых грязных путях, около теплушки с арестованными, караул сопротивляется на­шим трем офицерам и нескольким солдатам-корнилов­цам, которые с винтовками лезут к вагону, впереди всех поручик Тряпкин.
– Да пусти, отворяй! – вскрикивает он, силясь отпихнуть караульных.
– Что вы, красноармейцы иль офицеры? – ки­дается к Тряпкину князь Чичуа.
– А что-ж? Разводы разводить? Да? Они с нами как расправляются? – наступает на князя юный, блед­ный юнкер с воспаленными широкими глазами.
– Да ведь это ж женщина и пленная! – вмеши­ваюсь я.
– Женщина! А что ж что она женщина? Вы ви­дели какая это сволочь? Это ж чекистка, чорт, она своей рукой расстреляет нас с вами и не моргнет!
Шум и крики разгорались. Возле вагона началась давка, борьба, как вдруг на рельсах появилась быстрая, кривоногая фигура полковника Симановского и резким тенором Василий Лаврович закричал:
– А ну-ка, господа офицеры, немедленно разой­тись!
Тряпкин шел от вагонов хмурый, шепотом ругался матерно: «Всё равно заколю…». И глядя на его потем­невшее лицо с тяжелой отпадающей челюстью и кро­шечными мышиными глазками, ушедшими под череп, я вспомнил, как целовала и крестила его кроткая жен­щина с бессильным лицом.
В это время, пробивая подковами талый, разъезженый снег чернопегого размокшего станционного дво­ра, к станции подъехал отряд казаков. С разнообразным оружием, на разномастных конях казаки напоминали ватаги Степана Разина. Впереди на подбористом золо­тистом коне, в кавалерийском седле, с мундштуками, ехал старый казак с бородой по пояс.
– Откуда конь-то такой, станичник?
– Большевицкай, отбили, – проговорил старик, и, молодо спрыгнув с коня, подвел привязать его к изгороди.
Казаки спешивались, привязывали к станционному красному забору коней. И все обступили отбитого у большевиков сухоногого, жилистого англичанина. На­перебой крича, казаки рассказывали, как захватили большевистский разъезд. И от их криков тонкокровный скакун, оказавшийся казачьей добычей, боченится и перебирает ногами.
– Да, на что он тебе? Отдай молодому! Всё равно продашь! – нападают на старика молодые. Но старику жаль уступать англичанина. Мозолистой ладонью по­хлопывая его то по крупу, то по шее, он отнекивается. И вдруг вскидывая головой, взмахивая руками, не вы­терпев, ругается на молодых, чтобы отстали.
Среди колготящихся казаков я заметил у изгороди прислонившегося, рослого черноусого солдата с не­обыкновенно землистым, чуть скошенным насторону, лицом. Солдат стоял, не вмешиваясь в общий шум. Ка­заки забыли о пленном. И, наконец, не выдержав ожи­дания, он дернул за кафтан крайнего, тихо проговорив:
– Куда же мне-то? Усатый казак недовольно обернулся.
– Постой… эй, ребята, отведите-ка пленного к начальнику. Ведерников, – сказал он низкорослому ка­заку с выбившимся из-под папахи чубом, – отведи ты! – И казак снова с азартом вошел в общий галдеж во­круг бренчащего мундштуками, боченящегося коня.
Нехотя выйдя из толпы, казак Ведерников махнул пленному и солдат, находу оправляя шинель и под­тягивая пояс, пошел за ним. Я остался возле коня, в казачьей толпе. Спор о коне готов был перейти уже в драку, как вдруг сзади я услыхал голоса: «Поймали одного… сейчас расстреливать…» Я обернулся: по пестро-снежным, грязным шпалам солдаты-корнилов­цы с винтовками вели черноусого солдата и лицо его словно еще землистей, словно ушла уже из него вся кровь; голова опущена в землю, он глядит на рельсы, на лужи, на свои загрязненные сапоги; а из теплушки вы­прыгивают, бегут смотреть как будут расстреливать.
Солдата свели с железно-дорожной насыпи в поле. Вскоре раздался выстрел, один, другой, третий и всё стихло. Все ходившие смотреть идут назад, а там на снегу осталось что-то белокрасное.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я