https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/nakopitelnye/dlya-dachi/
Бюст ее высовывается из оконной рамы, как фигура на носу корабля, а твердые груди уперты в пустоту. Тогда «Атлантика» становится похожей на каравеллу, готовую к отплытию.
Перпетуо знает, что по ночам Литзи запирается от страха перед облавами. Балки перекрытий, кажется, разговаривают сами с собой, безутешно стонут тюфяки между стенами, изъеденными солью. Без возможности видеть море она ужасно страдает. Ее страшит, что рано или поздно ее задержат и посадят в концентрационный лагерь для иностранцев в Миранде-де-Эб-ро. Горстка белых бараков за колючей проволокой посреди равнины, засеянной злаками, без иных свидетелей, кроме прозрачного синего неба и охровых холмов Кастилии. Но он ни за что не решится вторгнуться в ее одиночество, даже в воображении. «Про нее мне в голову не приходит никаких бесстыдств, Звездочет. Пообломались крылышки у моего летающего члена. Знаешь, мне кажется, что она научила меня тому, что такое настоящая боль, эта боль, которая тянется очень издалека, пожалуй из того времени, как их изгнали из Испании, и уже никогда не пройдет».
Как-то за полдень, посреди одного из самых вялых выступлений оркестра, вдруг раздается дикий вопль. Все как один поднимают глаза на окно, где торчащая Литзи уже воспринимается как часть пейзажа. Ее обнаженная рука, невесомо плавающая в воздухе, протянута в сторону горизонта, где далекий неопределенный предмет покачивается в пене. Все спешат к перилам террасы, а через несколько минут сияющий корпус «Мыса Горн» входит в гавань, разбивая на тысячу граней белое сияние бухты.
Трансатлантический теплоход делает маневр, нацеливаясь носом на причал. Великолепный вечер. Ветер утих, и кажется, все солнце, какое еще осталось в этой несчастной воюющей Европе, пришло встречать гостя. Легкая влага, покрывающая корпус, сверкает гранатовыми, синими, коричневыми отблесками. Они падают на серую толпу, которая хлынула на набережную по улочкам Кадиса, всегда выводящим к морю. В зрачках снова восстановлена линия горизонта, стершаяся за время ожидания. Она снова появилась с приходом этого корабля, сумевшего вторгнуться в реальность, опустошенную войной. Рты все еще открыты от удивления, потому что все произошло так внезапно, что страшно: вдруг «Мыс Горн» – это коллективный сон, бороздящий моря, испаряющийся, лишь якорь коснется дна.
Никто не сходит на берег. Минуты тянутся, как при пожизненном заключении. Копыта лошадей, запряженных в шарабаны, цокают по булыжнику набережной, а парализованные грузчики спрашивают себя смущенно: неужели нынче никто уже не приплывает на кораблях? Сбитые с толку, они удивленно разглядывают пакетбот, похожий на огромный пустой ящик, который покачивается на спокойной воде порта. Им не забыть другое время, когда стайками спускались с борта пассажиры и разъезжались по всему городу. Беженцы смотрят на лестницу, противоестественно пустую, на ступеньки, никуда никого не ведущие. В их головах начинают стираться приготовленные было вопросы об этих заморских краях, где они представляют себя спасенными и по-новому счастливыми.
Вдруг – спускающийся пассажир. Волосы его напомажены, кожа бледна, и горький оскал упорно кривит его губы. На нем жилет из претенциозного шелка, а в широкий галстук воткнута свирепая булавка в форме кинжала, на которой сверкает, как капля голубой крови, бирюза. Как по команде, грузчики обрели свои обычные манеры. После мимолетного сомнения они наперебой предлагают ему свои услуги.
– Нет, – останавливает он их с узнаваемыми интонациями Буэнос-Айреса. – Как все это печально! Если бы вы себя увидели с борта. Какая тоска! Я только что приехал и уже чувствую ностальгию. Я не останусь. Я возвращаюсь на этом же корабле.
После этого удивительного несошествия на берег все становится другим. Немедленное возвращение этого устрашенного человека превращается в лучшую новость. Для беженцев оно значит, что «Мыс Горн» снова отчалит. И слово «уехать» возвращает себе всю свою свежесть, почти превращается в новое слово.
Когда доктор Бустаманте приходит к Ассенсу, уже ночь. Напротив окон, в порту, «Мыс Горн» созерцает темный город десятками своих светящихся глаз. Это Звездочет тайком позвал доктора по поручению умирающего. Фелисиана перед сном пытается навести порядок в доме – не более чем способ успокоить нервы. Открыв дверь, она аж задыхается, но немедленно берет себя в руки и бросает на доктора убийственный взгляд. Но когда она замечает, что его роскошная черная шевелюра поредела, брови похожи на мочалку, а морщины расползлись по лицу, пересекая рубцы на старой коже, то понимает, что находится перед собственным жестоким отражением. Она успокаивается: он тоже видит ее такой, какая она есть, – старухой с серыми всклокоченными волосами – и не испытывает желания. Только Ассенс, близорукий от диоптрий и от любви, мучимый лихорадкой, может до сих пор считать ее желанной и способной разбудить в другом мужчине по меньшей мере такую же страсть, как в нем самом.
С иных времен сохранил доктор свой опрятный, сдержанный и педантичный вид. Он принадлежит к тому разряду людей, которые кажутся не способными совершить ошибку. Потому Фелисиана и не вышла за него, что он брал ее за руку, будто щупал пульс, а краска смущения, заливавшая щеки влюбленного, походила на кожную сыпь типа скарлатины. В ту пору единственный раз в своей жизни, примерно в течение пяти минут, он был на грани того, чтоб совершить три отчаянные глупости. Из-за нее ему пришла в голову мысль бросить изучать медицину и принять серенькую должность, чтобы жениться, о чем он и сказал ей. Через несколько мгновений после полученного отказа пришел черед второй глупости. Он приподнял девушку, бросил на диван и расстегнул свой ремень. Но не смог свершить затеянного. Фелисиана ударила его кулаком, и на него напала икота. И тогда он чуть не сделал третью глупость. С брюками, закрутившимися вокруг щиколоток, он влез на стул, привязал ремень к бронзовой лампе и попытался повеситься. Фелисиана и этого ему не позволила.
Сорок лет назад несчастный влюбленный, несостоявшийся насильник и самоубийца получил диплом врача с превосходными оценками и премией. Сейчас он садится на край кровати с наушником стетоскопа, свисающим с уха, и с выражением печального упорства слушает собачий лай, доносящийся из бронхов Ассенса. Ему достаточно взглянуть на лихорадочное лицо больного, чтобы понять, что наука ничего не может сделать против развивающейся инфекции, загубившей Ассенса. Удары сердца больного усиливаются, когда Ассенс пытается вытолкнуть из своих сухих, неоткрывающихся губ слова:
– За меня не хлопочи, Бустаманте. Ты любишь ее, и точка – она твоя.
Доктору неприятно прикосновение к кретоновому покрывалу, пропитанному потом. Он встает и прохаживается по плохо освещенной комнате, преследуемый голосом Ассенса, все более далеким:
– Какие мы разные, Бустаманте! Когда отец подарил мне первые очки, я лег спать в них, чтобы лучше видеть мои сны. Сны, которые сохраняются, несмотря на возраст, – единственные, которые чего-то стоят. Я завидую тебе гораздо сильнее сейчас, чем ты мне все эти годы.
Бустаманте отвел Фелисиану в угол. Они садятся на два продавленных колченогих стула. Доктор говорит, будто читает доклад, открытый на последней странице:
– Сыпь, высокая температура, состояние ступора, отражающееся как на его теле, так и на мозге.
Остальное несложно представить. Нехватка калорий, мало протеина, недостаток кальция, железа и витаминов. Такая болезнь, как тиф, чрезвычайно связана с плохим питанием. Голод уменьшает сопротивляемость организма инфекции.
– Нет средств?
– Если бы у него была прививка…
– Но вы никому не делаете прививок.
– Это правда. Использование вакцин было отменено. Больше доверия оказывается средствам для выведения вшей.
– Скажите мне, доктор, вам дан приказ извести нас всех?
Доктор Бустаманте смотрит на нее оторопело.
– Извините, я сама не знаю, что говорю. Думаю, что вы лично работаете честно.
– Вы продолжаете любить его?
– Со вшами и без вшей.
– И даже когда он умрет, вы не пойдете со мной?
– Вы бы хотели этого?
– Всей душой.
– В этих обстоятельствах было бы неискренне сказать, что это меня радует. Поверьте, я сожалею, что не могу этого сказать. Но я хотела бы попросить у вас об одном одолжении.
– О каком одолжении?
– Дать мне яду. Смертельную дозу.
– Я католик.
– Если вы настоящий католик, сократите мою агонию, потому что я все равно умру.
– Что вы мне говорите? Яд? Так это для вас, Фелисиана?
– Конечно. Я говорю вам, что я умру очень скоро, что я умру от любви.
– Этот визит стоит мне нервов.
– Я не просила вас приходить.
Доктор поднимается со стула, глаза его мутны. Его дрожащие пальцы ищут по карманам жилета коробочку с таблетками. Он, не открывая, оставляет ее на низенькой этажерке и уходит не прощаясь, ошеломленный ужасным фактом, что наконец совершил настоящую глупость. Любовное безумство в обмен на вечные угрызения совести.
Звездочет поднимается с постели и, раздвинув старенькие занавески, первое, что видит, – истощенная лошадь, впряженная в шарабан, валится на мостовую. Шарабан тормозит, врезавшись передними колесами в безжизненное тело животного. Возчик бьет ее кнутом, потом изрыгает проклятия и наконец закрывает лицо руками. На кромке причала стоит женщина и смотрит на «Мыс Горн», который отделяют от земли уже несколько метров воды, взглядом таким же слепым и влажным, как у лошади, из чьих все еще открытых глаз сочатся на мостовую капли. Это Литзи. В последний момент ей не позволили сесть на корабль, и теперь ей кажется, что это отплывает, обрубив швартовы, часть ее крепкого тела, установленного на прочных лодыжках. Ткань платья, мокрая от морской пены, поднимается по роскошным изгибам ее бедер, складками собирается под широкой брошью на поясе и охватывает затем ее полные груди, плывущие, как два облака, над водой. Напротив нее – люди, облокотившиеся о борт, ничем не похожие на пассажиров, отплывающих в Америку, столько раз виденных Звездочетом. На их губах каменеет нерожденная улыбка. Они пытаются болтать друг с другом, но взгляды их теряются в бездне, которая разверзается между ними и Кадисом и открывает им значимость того, что они оставили позади. Они бегут. А перед глазами Литзи в этой же самой бездне встают миражи портов, в которых она уже никогда не побывает: Тринидад, Рио-де-Жанейро, Монтевидео.
Беженцы оставили на набережной кислый запах. Жена кока, пришедшая проститься с мужем, рассказывает с внезапной откровенностью, что в районе мыса Кошки пассажирам будет устроен чудесный ужин, и перечисляет блюда. Ее слова врываются, как стая голодных крыс, в воображение портовых извозчиков. Двойное консоме на поду. Овощи с окороком «Буэна-виста». Превосходная жареная рыба мероу по-римски. Спаржа из Аранхуэса в луковом соусе. Грудка индюшонка по-американски. Фирменный салат теплоходной компании «Ибарра». Корзина фруктов. Шампанское «Домек». Если б они смогли, то сожрали бы и этот пенящийся корабельный корпус, застывший на выходе из гавани. Английский эсминец дает сигналы и спускает шлюпку. После проверки некий мертвенно-бледный человек сходит с борта среди английских матросов. Шлюпка отплывает, и «Мыс Горн» тонет в разливе белого сияния. Литзи исчезает, но на краю набережной остается чемодан с ее именем на наклейке.
Восхитительная фигурка Литзи тащится, будто груженная камнями, по направлению к отелю. Следя за тем, как она пересекает вестибюль, дотошные глаза Перпетуо замечают, что белый мрамор ее тела потемнел, словно бы отвергает свет. Она умирает, начиная от набережной, и продолжает умирать в лифте, где зеркало отражает ее печальное, зловеще отекшее лицо. Перпетуо летит вслед за ней по лестнице с бутылкой «Вальдепеньяса» в руке. Подбегает как раз, чтобы успеть заметить в глубине ее глаз огненный отблеск, который раскрывает перед ним ее кровоточащую душу. Он хотел бы сказать ей: «Я здесь. Я тебя люблю». Но слова, сбивая друг друга, убегают толпой из его сердца. Шаги Литзи удлиняются, тянутся, звучат, невидимые, за поворотом и затухают в конце коридора. Когда дверь комнаты закрывается, Перпетуо вдруг осознает, что стоит здесь, в коридоре, в шлейфе, тянущемся за смертью. Тогда он начинает умолять, шутить, угрожать, предлагать вино, обещать счастье и блаженство, обращаясь к двери, за которой слышится только безутешный плач, похожий на девчоночий.
Через некоторое время плач прекращается. Литзи, забравшись на подоконник, смотрит в море, ничего уже не ища в нем. Перпетуо догадывается. Начинает колотить в дверь: «С ума сошла! Не смей!» Все происходит со скоростью вдоха. Она не слышит ни музыкантов, начавших играть на террасе, ни ударов в дверь беснующегося Перпетуо. Ее тело балансирует над пустотой, но три ее пальца все еще держатся за подоконник, хотя по ним бежит липкий пот и она чувствует, как они разгибаются. Она падает в тот момент, когда Перпетуо кричит и роняет бутылку. Он слышит только звон стекла, но как ошпаренный бежит на улицу.
Ужасно. Солнце Кадиса проникает в расколовшийся череп и освещает расквашенный мозг. Вокруг собирается публика из «Атлантики» и рассматривает эту массу из мяса и крови, которая была прекрасной женщиной. Перпетуо заворачивает ее в простыню, берет на руки и прижимает к груди, чтобы унести. Охваченная его руками, простыня приобретает прежние прекрасные формы Литзи.
Этим же вечером умирает и Ассенс. Хроника его смерти, проговоренная им самим, лаконична. Когда он чувствует, что начинает умирать, – зовет жену.
– Фелисиана, – говорит он ей, – когда окончилась война, я превратился в безнадежный труп. Когда заболел тифом, перешел в категорию трупов неизбежных. И вот сейчас я достигну состояния трупа фактического. Я жалею только об одном.
– О чем, Дарио?
– Что никогда не напечатал в газетах, где я работал, самое важное в моей жизни сообщение.
– Какое сообщение, Дарио?
– Что я ни на одну минуту не переставал тебя любить, Фелисиана, с того самого раза, как увидел тебя впервые.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
Перпетуо знает, что по ночам Литзи запирается от страха перед облавами. Балки перекрытий, кажется, разговаривают сами с собой, безутешно стонут тюфяки между стенами, изъеденными солью. Без возможности видеть море она ужасно страдает. Ее страшит, что рано или поздно ее задержат и посадят в концентрационный лагерь для иностранцев в Миранде-де-Эб-ро. Горстка белых бараков за колючей проволокой посреди равнины, засеянной злаками, без иных свидетелей, кроме прозрачного синего неба и охровых холмов Кастилии. Но он ни за что не решится вторгнуться в ее одиночество, даже в воображении. «Про нее мне в голову не приходит никаких бесстыдств, Звездочет. Пообломались крылышки у моего летающего члена. Знаешь, мне кажется, что она научила меня тому, что такое настоящая боль, эта боль, которая тянется очень издалека, пожалуй из того времени, как их изгнали из Испании, и уже никогда не пройдет».
Как-то за полдень, посреди одного из самых вялых выступлений оркестра, вдруг раздается дикий вопль. Все как один поднимают глаза на окно, где торчащая Литзи уже воспринимается как часть пейзажа. Ее обнаженная рука, невесомо плавающая в воздухе, протянута в сторону горизонта, где далекий неопределенный предмет покачивается в пене. Все спешат к перилам террасы, а через несколько минут сияющий корпус «Мыса Горн» входит в гавань, разбивая на тысячу граней белое сияние бухты.
Трансатлантический теплоход делает маневр, нацеливаясь носом на причал. Великолепный вечер. Ветер утих, и кажется, все солнце, какое еще осталось в этой несчастной воюющей Европе, пришло встречать гостя. Легкая влага, покрывающая корпус, сверкает гранатовыми, синими, коричневыми отблесками. Они падают на серую толпу, которая хлынула на набережную по улочкам Кадиса, всегда выводящим к морю. В зрачках снова восстановлена линия горизонта, стершаяся за время ожидания. Она снова появилась с приходом этого корабля, сумевшего вторгнуться в реальность, опустошенную войной. Рты все еще открыты от удивления, потому что все произошло так внезапно, что страшно: вдруг «Мыс Горн» – это коллективный сон, бороздящий моря, испаряющийся, лишь якорь коснется дна.
Никто не сходит на берег. Минуты тянутся, как при пожизненном заключении. Копыта лошадей, запряженных в шарабаны, цокают по булыжнику набережной, а парализованные грузчики спрашивают себя смущенно: неужели нынче никто уже не приплывает на кораблях? Сбитые с толку, они удивленно разглядывают пакетбот, похожий на огромный пустой ящик, который покачивается на спокойной воде порта. Им не забыть другое время, когда стайками спускались с борта пассажиры и разъезжались по всему городу. Беженцы смотрят на лестницу, противоестественно пустую, на ступеньки, никуда никого не ведущие. В их головах начинают стираться приготовленные было вопросы об этих заморских краях, где они представляют себя спасенными и по-новому счастливыми.
Вдруг – спускающийся пассажир. Волосы его напомажены, кожа бледна, и горький оскал упорно кривит его губы. На нем жилет из претенциозного шелка, а в широкий галстук воткнута свирепая булавка в форме кинжала, на которой сверкает, как капля голубой крови, бирюза. Как по команде, грузчики обрели свои обычные манеры. После мимолетного сомнения они наперебой предлагают ему свои услуги.
– Нет, – останавливает он их с узнаваемыми интонациями Буэнос-Айреса. – Как все это печально! Если бы вы себя увидели с борта. Какая тоска! Я только что приехал и уже чувствую ностальгию. Я не останусь. Я возвращаюсь на этом же корабле.
После этого удивительного несошествия на берег все становится другим. Немедленное возвращение этого устрашенного человека превращается в лучшую новость. Для беженцев оно значит, что «Мыс Горн» снова отчалит. И слово «уехать» возвращает себе всю свою свежесть, почти превращается в новое слово.
Когда доктор Бустаманте приходит к Ассенсу, уже ночь. Напротив окон, в порту, «Мыс Горн» созерцает темный город десятками своих светящихся глаз. Это Звездочет тайком позвал доктора по поручению умирающего. Фелисиана перед сном пытается навести порядок в доме – не более чем способ успокоить нервы. Открыв дверь, она аж задыхается, но немедленно берет себя в руки и бросает на доктора убийственный взгляд. Но когда она замечает, что его роскошная черная шевелюра поредела, брови похожи на мочалку, а морщины расползлись по лицу, пересекая рубцы на старой коже, то понимает, что находится перед собственным жестоким отражением. Она успокаивается: он тоже видит ее такой, какая она есть, – старухой с серыми всклокоченными волосами – и не испытывает желания. Только Ассенс, близорукий от диоптрий и от любви, мучимый лихорадкой, может до сих пор считать ее желанной и способной разбудить в другом мужчине по меньшей мере такую же страсть, как в нем самом.
С иных времен сохранил доктор свой опрятный, сдержанный и педантичный вид. Он принадлежит к тому разряду людей, которые кажутся не способными совершить ошибку. Потому Фелисиана и не вышла за него, что он брал ее за руку, будто щупал пульс, а краска смущения, заливавшая щеки влюбленного, походила на кожную сыпь типа скарлатины. В ту пору единственный раз в своей жизни, примерно в течение пяти минут, он был на грани того, чтоб совершить три отчаянные глупости. Из-за нее ему пришла в голову мысль бросить изучать медицину и принять серенькую должность, чтобы жениться, о чем он и сказал ей. Через несколько мгновений после полученного отказа пришел черед второй глупости. Он приподнял девушку, бросил на диван и расстегнул свой ремень. Но не смог свершить затеянного. Фелисиана ударила его кулаком, и на него напала икота. И тогда он чуть не сделал третью глупость. С брюками, закрутившимися вокруг щиколоток, он влез на стул, привязал ремень к бронзовой лампе и попытался повеситься. Фелисиана и этого ему не позволила.
Сорок лет назад несчастный влюбленный, несостоявшийся насильник и самоубийца получил диплом врача с превосходными оценками и премией. Сейчас он садится на край кровати с наушником стетоскопа, свисающим с уха, и с выражением печального упорства слушает собачий лай, доносящийся из бронхов Ассенса. Ему достаточно взглянуть на лихорадочное лицо больного, чтобы понять, что наука ничего не может сделать против развивающейся инфекции, загубившей Ассенса. Удары сердца больного усиливаются, когда Ассенс пытается вытолкнуть из своих сухих, неоткрывающихся губ слова:
– За меня не хлопочи, Бустаманте. Ты любишь ее, и точка – она твоя.
Доктору неприятно прикосновение к кретоновому покрывалу, пропитанному потом. Он встает и прохаживается по плохо освещенной комнате, преследуемый голосом Ассенса, все более далеким:
– Какие мы разные, Бустаманте! Когда отец подарил мне первые очки, я лег спать в них, чтобы лучше видеть мои сны. Сны, которые сохраняются, несмотря на возраст, – единственные, которые чего-то стоят. Я завидую тебе гораздо сильнее сейчас, чем ты мне все эти годы.
Бустаманте отвел Фелисиану в угол. Они садятся на два продавленных колченогих стула. Доктор говорит, будто читает доклад, открытый на последней странице:
– Сыпь, высокая температура, состояние ступора, отражающееся как на его теле, так и на мозге.
Остальное несложно представить. Нехватка калорий, мало протеина, недостаток кальция, железа и витаминов. Такая болезнь, как тиф, чрезвычайно связана с плохим питанием. Голод уменьшает сопротивляемость организма инфекции.
– Нет средств?
– Если бы у него была прививка…
– Но вы никому не делаете прививок.
– Это правда. Использование вакцин было отменено. Больше доверия оказывается средствам для выведения вшей.
– Скажите мне, доктор, вам дан приказ извести нас всех?
Доктор Бустаманте смотрит на нее оторопело.
– Извините, я сама не знаю, что говорю. Думаю, что вы лично работаете честно.
– Вы продолжаете любить его?
– Со вшами и без вшей.
– И даже когда он умрет, вы не пойдете со мной?
– Вы бы хотели этого?
– Всей душой.
– В этих обстоятельствах было бы неискренне сказать, что это меня радует. Поверьте, я сожалею, что не могу этого сказать. Но я хотела бы попросить у вас об одном одолжении.
– О каком одолжении?
– Дать мне яду. Смертельную дозу.
– Я католик.
– Если вы настоящий католик, сократите мою агонию, потому что я все равно умру.
– Что вы мне говорите? Яд? Так это для вас, Фелисиана?
– Конечно. Я говорю вам, что я умру очень скоро, что я умру от любви.
– Этот визит стоит мне нервов.
– Я не просила вас приходить.
Доктор поднимается со стула, глаза его мутны. Его дрожащие пальцы ищут по карманам жилета коробочку с таблетками. Он, не открывая, оставляет ее на низенькой этажерке и уходит не прощаясь, ошеломленный ужасным фактом, что наконец совершил настоящую глупость. Любовное безумство в обмен на вечные угрызения совести.
Звездочет поднимается с постели и, раздвинув старенькие занавески, первое, что видит, – истощенная лошадь, впряженная в шарабан, валится на мостовую. Шарабан тормозит, врезавшись передними колесами в безжизненное тело животного. Возчик бьет ее кнутом, потом изрыгает проклятия и наконец закрывает лицо руками. На кромке причала стоит женщина и смотрит на «Мыс Горн», который отделяют от земли уже несколько метров воды, взглядом таким же слепым и влажным, как у лошади, из чьих все еще открытых глаз сочатся на мостовую капли. Это Литзи. В последний момент ей не позволили сесть на корабль, и теперь ей кажется, что это отплывает, обрубив швартовы, часть ее крепкого тела, установленного на прочных лодыжках. Ткань платья, мокрая от морской пены, поднимается по роскошным изгибам ее бедер, складками собирается под широкой брошью на поясе и охватывает затем ее полные груди, плывущие, как два облака, над водой. Напротив нее – люди, облокотившиеся о борт, ничем не похожие на пассажиров, отплывающих в Америку, столько раз виденных Звездочетом. На их губах каменеет нерожденная улыбка. Они пытаются болтать друг с другом, но взгляды их теряются в бездне, которая разверзается между ними и Кадисом и открывает им значимость того, что они оставили позади. Они бегут. А перед глазами Литзи в этой же самой бездне встают миражи портов, в которых она уже никогда не побывает: Тринидад, Рио-де-Жанейро, Монтевидео.
Беженцы оставили на набережной кислый запах. Жена кока, пришедшая проститься с мужем, рассказывает с внезапной откровенностью, что в районе мыса Кошки пассажирам будет устроен чудесный ужин, и перечисляет блюда. Ее слова врываются, как стая голодных крыс, в воображение портовых извозчиков. Двойное консоме на поду. Овощи с окороком «Буэна-виста». Превосходная жареная рыба мероу по-римски. Спаржа из Аранхуэса в луковом соусе. Грудка индюшонка по-американски. Фирменный салат теплоходной компании «Ибарра». Корзина фруктов. Шампанское «Домек». Если б они смогли, то сожрали бы и этот пенящийся корабельный корпус, застывший на выходе из гавани. Английский эсминец дает сигналы и спускает шлюпку. После проверки некий мертвенно-бледный человек сходит с борта среди английских матросов. Шлюпка отплывает, и «Мыс Горн» тонет в разливе белого сияния. Литзи исчезает, но на краю набережной остается чемодан с ее именем на наклейке.
Восхитительная фигурка Литзи тащится, будто груженная камнями, по направлению к отелю. Следя за тем, как она пересекает вестибюль, дотошные глаза Перпетуо замечают, что белый мрамор ее тела потемнел, словно бы отвергает свет. Она умирает, начиная от набережной, и продолжает умирать в лифте, где зеркало отражает ее печальное, зловеще отекшее лицо. Перпетуо летит вслед за ней по лестнице с бутылкой «Вальдепеньяса» в руке. Подбегает как раз, чтобы успеть заметить в глубине ее глаз огненный отблеск, который раскрывает перед ним ее кровоточащую душу. Он хотел бы сказать ей: «Я здесь. Я тебя люблю». Но слова, сбивая друг друга, убегают толпой из его сердца. Шаги Литзи удлиняются, тянутся, звучат, невидимые, за поворотом и затухают в конце коридора. Когда дверь комнаты закрывается, Перпетуо вдруг осознает, что стоит здесь, в коридоре, в шлейфе, тянущемся за смертью. Тогда он начинает умолять, шутить, угрожать, предлагать вино, обещать счастье и блаженство, обращаясь к двери, за которой слышится только безутешный плач, похожий на девчоночий.
Через некоторое время плач прекращается. Литзи, забравшись на подоконник, смотрит в море, ничего уже не ища в нем. Перпетуо догадывается. Начинает колотить в дверь: «С ума сошла! Не смей!» Все происходит со скоростью вдоха. Она не слышит ни музыкантов, начавших играть на террасе, ни ударов в дверь беснующегося Перпетуо. Ее тело балансирует над пустотой, но три ее пальца все еще держатся за подоконник, хотя по ним бежит липкий пот и она чувствует, как они разгибаются. Она падает в тот момент, когда Перпетуо кричит и роняет бутылку. Он слышит только звон стекла, но как ошпаренный бежит на улицу.
Ужасно. Солнце Кадиса проникает в расколовшийся череп и освещает расквашенный мозг. Вокруг собирается публика из «Атлантики» и рассматривает эту массу из мяса и крови, которая была прекрасной женщиной. Перпетуо заворачивает ее в простыню, берет на руки и прижимает к груди, чтобы унести. Охваченная его руками, простыня приобретает прежние прекрасные формы Литзи.
Этим же вечером умирает и Ассенс. Хроника его смерти, проговоренная им самим, лаконична. Когда он чувствует, что начинает умирать, – зовет жену.
– Фелисиана, – говорит он ей, – когда окончилась война, я превратился в безнадежный труп. Когда заболел тифом, перешел в категорию трупов неизбежных. И вот сейчас я достигну состояния трупа фактического. Я жалею только об одном.
– О чем, Дарио?
– Что никогда не напечатал в газетах, где я работал, самое важное в моей жизни сообщение.
– Какое сообщение, Дарио?
– Что я ни на одну минуту не переставал тебя любить, Фелисиана, с того самого раза, как увидел тебя впервые.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32