Удобно магазин Водолей ру
– спрашивает Звездочет. – Фраза все время одинаковая. Он повторил ее несколько раз.
– Говорит, что никогда раньше не видел моря.
Как только человек убеждается, что его поняли, он снова начинает улыбаться и, довольный, пускается в объяснения.
– А сейчас что он говорит? – интересуется Звездочет.
– Что нужно было случиться войне, чтоб он смог увидеть море, – переводит сеньор Ромеро Сальвадор. – Всю жизнь он жил в деревне среди гор, во Франции. Когда пришли немцы, он бежал, оставив жену и детей, и добрался досюда. Поэтому он шел за тобой. У него нет никого, кому бы сказать, что море – это самое прекрасное, что он видел, и ему показалось, что ты его поймешь. Говорит, какая жалость, что нечто столь прекрасное сейчас для него – помеха.
Потом человек исчез, и мальчик больше никогда его не видел.
Частенько Звездочет стоит у двери скобяной лавки и смотрит, как проходят люди, понаехавшие отовсюду, мужчины и женщины разных национальностей. Хотя солнечные лучи втыкаются в площадь с безжалостностью божественных клинков, они едва задевают тела приезжих, увядшие от несчастий. Незнакомцы бродят как тени, распластанные под тяжестью страха, нищеты, поражения и униженности. Солнце пронизывает балконы, заставленные горшками с базиликом, душицей и гвоздиками, струится по развешенному белью и сверкает в лошадиной моче, затопившей пустую стоянку пролеток, над которой вьется облачко мух.
– Сеньор Ромеро Сальвадор…
– Что?
– Ничего.
Звездочет созерцает нескончаемую процессию призрачных людей, не имеющих, похоже, ни мускулов, ни костей после истощающих превратностей бегства. Проходят, волоча израненные ноги, силуэты без определенных очертаний, но с душой. Сумрачная душа, полная внутренней тьмы, и можно заметить, как трепещет она в раскаленной атмосфере великолепного солнечного дня.
– Сеньор Ромеро Сальвадор, вы верите, что, когда от человека остается только тень, в нем все-таки есть силы, чтобы искать что-то такое, что поможет ему все пережить?
– Что искать?
– Свет, красоту…
– Хм! – восклицает сеньор Ромеро Сальвадор, и в этот момент он должен отвлечься, потому что в лавку входит клиент.
На площади только мухи и незнакомцы. Слушая, как беженцы разговаривают между собой, Звездочет узнает это смешение непостижимых языков, к которому он привык на террасе «Атлантики». Этот гомон напоминает ему то, что было его миром. Он начинает понимать, что все эти незнакомые слова – чешские, румынские, французские, венгерские, идишские – в некотором роде принадлежат и ему, потому что этот магический гул для него – музыка, а точнее, часть его музыки уже навсегда.
– Вы помните, о чем я спросил, сеньор Ромеро Сальвадор? – говорит он старику, когда тот возвращается. – Почему вы ответили «хм»?
– Потому что вспомнил одно стихотворение.
– Так расскажите же мне его, пожалуйста.
– Тень на стене
удивительна мне,
потому что стоит на ногах.
– Это тоже поэта Федерико?
– Нет, это написал другой поэт.
– Расстрелянный?
– К счастью, уехал за океан.
– Сеньор Ромеро Сальвадор, я бы хотел, чтоб как-нибудь вы рассказали мне о людях, которые никуда не уехали и с которыми я бы мог поговорить в любой момент.
– У! Как непросто!
– Да, эти стихи и правда заставляют думать, и, по-моему, этого-то вы от меня и хотите, – произносит Звездочет серьезно. – Но я не очень подхожу, чтобы думать головой. Поэтому задаю столько вопросов.
И с этими словами он берет гитару, приветствует Фалью, который довольно улыбается из глубины инструмента, и начинает играть для изможденных теней, наполняющих площадь. Его вдохновляет приглушенный шелест языков мира, как это было, когда он играл с оркестром в «Атлантике».
Он замечает, что на него даже не смотрят. Глаза их хлопают ресницами, как стая нерешительных птиц, едва различимые в глубинах темных скелетов. Они продолжают свой путь, позволяя умереть в себе, не родившись, любому чувству. Они убеждены, что окружающий их мир может принести им лишь огорчения.
Но кое-кто все же недоуменно оборачивается, будто увидев свет, внезапно зажегшийся в темноте. Звездочет слышит вздох и, подняв голову, успевает заметить слезу, которая пытается просочиться между железных век. Это первое предвестие. Все больше незнакомцев останавливаются как вкопанные на своих разбитых ногах, следят за ним, окружают его. Музыка завораживает. Постепенно истончается железо, которым покрылась их печаль, и обнажается чуткая кожа людей, какими они некогда были. Издерганные и больные нервы расслабляются и оживают. Легкие снова начинают дышать в контакте с этой музыкой, которая растекается в воздухе, как благодатный ветерок. Грудь освобождается от удушья, ноги – от усталости. Застывшая кровь и остекленевшие глаза возвращают свою подвижность. Это чистейший сон, похожий больше на пробуждение. Пускаются в танец пустые желудки и увлекают за собой души.
В звуках фламенко каждый узнает самое глубокое и волнующее из своей собственной музыки. Скрещение разных культур, бесстрашные, искренние ноты рождают чудо: слух каждого наполняется воспоминанием. Возвращаются звуки любви, земли, веры, очага, города, где жил, людей, к которым был привязан. Потерянное прошлое и бедственное настоящее обнимаются, как любовники после разлуки. А музыка расправляет в воздухе свои крылья и загораживает от несчастья и отчаяния. Пока не врываются на площадь два жандарма и не кричат громогласно: тишина!
Беженцы молчат, но их губы кривит улыбка гордости и презрения, которой не было раньше. Опираясь на свои слабые проволочные ноги, они медленно и торжественно уходят с площади, сталкиваясь с идущими навстречу новыми несчастными.
– Сеньор Ромеро Сальвадор, правильно сказал поэт.
– Да, сынок:
Тень на стене
удивительна мне,
потому что стоит на ногах.
12
Они встречаются перед представлением в очереди, изогнувшейся у входа в балаган, среди солдат и служанок, которые украдкой ласкают и щиплют друг друга, избегая взглядов чисто одетых детей, глядящих на них во все глаза.
Ассенс, журналист, похож на ходячее чучело в своем чересчур большом костюме, над которым парит шляпа с единственной опорой – стеклянным забралом его огромных очков. Он говорит не умолкая, но никто не обращает особого внимания на его комментарии. Его соседи слишком сосредоточенно предаются любви – зажатые в очереди, пожирающие друг друга глазами и не имеющие возможности использовать тело, материальность которого удостоверяется лишь щипками украдкой. Очередь изгибается в перистальтических движениях, а иногда внезапно содрогается, как от электрического разряда.
Он узнает Звездочета и пожимает ему руку как мужчина мужчине, хотя тут же предлагает пятнадцать сентимов – стоимость детского билета. Звездочет такой щуплый, что может сойти за ребенка в глазах контролеров.
Для себя самого Ассенс пытается применить другую уловку:
– Я журналист.
Взрослые платят одну песету. Кассирша, скрытая темнотой окошечка, как вуалью, говорит голосом бесцветным, глухим и далеким, будто бы ее там вовсе нет:
– Может, и журналист, да только без журнала.
– Хорошо, заплачу, – соглашается Ассенс – Я идеальный жених для этого кукольного театра, потому что жизнь превратила меня в марионетку. Хотя мной пренебрегают, я аккуратно являюсь на свидания.
Звездочет множество раз видел марионеток тети Норики, которые каждый год дают представление на «ярмарке начала холодов», но сегодня он не узнает кукол своего детства. Более проницательные и ловкие, более загадочные. Кажется, что каждая фраза, которую они произносят, за тысячью поворотами ключа хранит какой-то секрет. Звездочет уже не может слушать их с непосредственностью младенца, он морщит лоб, как маленький философ, упражняясь в трудном искусстве отличать истинное от ложного.
И все-таки, когда он видит их хохочущими, надувшимися, дерущимися, молотящими друг дружку палками, они кажутся ему прежними.
На сцене звучат три сухих удара:
– Тук! Тук! Тук!
Эта старая насмешница, тетя Норика, еще более ветхая и игривая, чем раньше, поддерживаемая нейлоновыми нитями, выкрикивает стишки.
Тук! Тук! Тук!
Тетя Норика: Взгляни, Батильо, кто стучится в дверь!
(Ее вечный внук-дьяволенок отвечает ей в унисон.)
Батильо: Это наш новый сосед, экземпляр научной ценности, потому что пальцы его без костей.
(Снова звучат удары.)
Тук! Тук! Тук! Пим! Пам! Пом!
Тетя Норика: Как же он тогда стучит?
Батильо: А у него есть пистолет.
Тетя Норика: Но ведь нет и двери, обо что же он ударяет?
Батильо: Он ударяет об наши головы
– Понимаешь, о чем идет речь? – спрашивает его Ассенс, сидящий рядом.
– Нужно понимать между строк? – догадывается Звездочет, для которого это упражнение в новинку и не по зубам. Он открыл совсем недавно, что в Кадисе нужно выворачивать слова наизнанку, чтобы обнаружить упрятанную загадку – то, о чем нельзя говорить. – Ну, тогда я сказал бы, что речь идет об этих – которые врываются в дома с пистолетами, чтобы хватать людей.
– Премия для кабальеро! – поздравляет его Ассенс. – Но ты разгадал не все, потому что у этих нежелательных соседей есть более сильный конкурент. Наш сосед сегодня Гитлер.
Ассенс показывает ему в полутьме балагана первую страницу газеты – той газеты, которую он любит, но в которой ему запрещено печататься. Он переделывает каждый очередной номер – пишет от руки красными чернилами свои комментарии поверх типографских столбцов.
Его палец указывает на фотографию, запечатлевшую приход немецкого соединения на пограничный пост, где одна стрелка указывает на Испанию, другая – на Францию. Немецкие солдаты под командой толстого сержанта выстроились в линию (одна нога по одну сторону границы, другая – по другую) и смотрят на брошенную фуражку бежавшего французского жандарма.
– Читай.
Под фотографией черная типографская подпись оспаривается красными буквами, выведенными рукой Ассенса: «Войска Гитлера стоят в Пиренеях, вооруженные до зубов. Сколько времени потребуется им, чтобы войти в дверь, которой не существует? Нас затаскивают в войну, как баранов на скотобойню».
– Это вы написали? – спрашивает Звездочет.
– Да.
– И вы думаете, что куклы тоже намекают на Гитлера?
– Эти куклы тети Норики – единственный свободный спектакль, который остался в наши трудные времена. Точно так же, как газета у тебя в руках – единственный независимый экземпляр в Кадисе и, может быть, во всей Европе. Каждый день я занимаюсь цензурой наоборот. Восстанавливаю то, что цензура выбросила. Но марионетки лучше, чем газета, рассказывают нам, что происходит. Не знаю, сколько они продержатся.
– Они не проходят цензуру?
– Проходят, конечно. Но марионетки импровизируют. Редкий спектакль обходится без отсебятины. Этот жанр изображает наше кукольное существование – наивный и бесполезный героизм, смутную печаль этого мира, размалеванного в пестрые пятна и в пурпур трагического веселья. Патетику и плутовство нелегко подвергнуть цензуре, Рафаэлито. Хотя я тебе сказал: не знаю, сколько они продержатся.
Обескураженный, Звездочет рассматривает сквозь щелки памяти марионеток своего детства, которые в его воспоминаниях фантастичны и цветасты, а сейчас превратились в кучку смертников, агонизирующих в дощатом балагане, как в гробу, готовом захлопнуться. Он смотрит на них новым взглядом. Мгновенное превращение попугая в ворона не было бы более поразительным. Он слушает шутки Норики и Батильо, как и тысячу раз до этого. Но, как если бы он изучал новый язык, он видит теперь острия дротиков, направленные против нищеты, против казарм, против тюрьмы. Слова, доселе представлявшиеся туповатыми и невинными, сейчас кажутся непостижимыми, как дым, который используют бродячие циркачи, когда играют с огнем и исчезают со сцены, оставляя запах горелых костей. Этот запах жженого рождает подозрение, что всегда было так, что всегда Норика и Батильо говорили ужасные вещи и никогда не обманывали маленьких детей.
– Значит, куклам всегда удается сказать правду, – говорит он Ассенсу.
– Да еще как!
Ассенс смотрит представление глазами влюбленного, доверчивыми и самозабвенными, хотя иногда веки его опускаются, одоленные тоской, которая не дает ему житья. Он наблюдает с нежностью за трепещущими юбками Норики и в то же время слушает пушечную канонаду, которая пока звучит только для него. Он убежден, что Испания вступит в войну на стороне Германии. В этом он признается Звездочету, когда спектакль заканчивается и они вместе отправляются домой.
По дороге он повторяет это каждому встречному, хочет тот слушать или нет. Он не переносит отсутствия собеседников. После отмены собраний он заменил столик в кафе подворотнями улицы Популо. Он останавливается в любом месте и заводит разговор с бездельничающими людьми, которые неизвестно чего ожидают, опершись на тумбу, сунув руки в карманы и посасывая потухшие окурки.
– Если у меня нет доступа к другим печатным машинам, буду использовать печатную машину языка.
Он читает им свои комментарии к газете дерзким тоном. Возвращение домой растягивается до бесконечности. Они пробираются сквозь заросли взглядов. Отчужденность и страх – единственный ответ ему.
– Сколько экземпляров я уже распространил, Звездочет?
Официант предлагает им из-под полы рюмку аниса, укрепляющего голосовые связки, а чистильщик обуви сцепляет ладони, испачканные ваксой, как бы пожимая им руки. Ассенс потрясает газетой, листы уже потрепанны, ветер шевелит их.
– Вы даете себе отчет в том, что война неизбежна?
– Неизбежна! Да, сеньор, неизбежна! – соглашается продавец лотереи. – Браво! Слова, достойные мраморной плиты! – И за лестью пытается толкнуть ему контрабандный «паркер»: – Это то, что вам нужно, чтоб выиграть битву у типографщиков.
В темноте скромного портала одно тело отделяется от другого. «Эй, сеньор, послушайте. Позвольте взглянуть на это фото в газете». Как только фигура выходит на улицу, Звездочет узнает Хрипунью, которая поправляет лямки кофточки, четко вырисовываясь на фоне витрины, заполненной шалями, кружевами и веерами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
– Говорит, что никогда раньше не видел моря.
Как только человек убеждается, что его поняли, он снова начинает улыбаться и, довольный, пускается в объяснения.
– А сейчас что он говорит? – интересуется Звездочет.
– Что нужно было случиться войне, чтоб он смог увидеть море, – переводит сеньор Ромеро Сальвадор. – Всю жизнь он жил в деревне среди гор, во Франции. Когда пришли немцы, он бежал, оставив жену и детей, и добрался досюда. Поэтому он шел за тобой. У него нет никого, кому бы сказать, что море – это самое прекрасное, что он видел, и ему показалось, что ты его поймешь. Говорит, какая жалость, что нечто столь прекрасное сейчас для него – помеха.
Потом человек исчез, и мальчик больше никогда его не видел.
Частенько Звездочет стоит у двери скобяной лавки и смотрит, как проходят люди, понаехавшие отовсюду, мужчины и женщины разных национальностей. Хотя солнечные лучи втыкаются в площадь с безжалостностью божественных клинков, они едва задевают тела приезжих, увядшие от несчастий. Незнакомцы бродят как тени, распластанные под тяжестью страха, нищеты, поражения и униженности. Солнце пронизывает балконы, заставленные горшками с базиликом, душицей и гвоздиками, струится по развешенному белью и сверкает в лошадиной моче, затопившей пустую стоянку пролеток, над которой вьется облачко мух.
– Сеньор Ромеро Сальвадор…
– Что?
– Ничего.
Звездочет созерцает нескончаемую процессию призрачных людей, не имеющих, похоже, ни мускулов, ни костей после истощающих превратностей бегства. Проходят, волоча израненные ноги, силуэты без определенных очертаний, но с душой. Сумрачная душа, полная внутренней тьмы, и можно заметить, как трепещет она в раскаленной атмосфере великолепного солнечного дня.
– Сеньор Ромеро Сальвадор, вы верите, что, когда от человека остается только тень, в нем все-таки есть силы, чтобы искать что-то такое, что поможет ему все пережить?
– Что искать?
– Свет, красоту…
– Хм! – восклицает сеньор Ромеро Сальвадор, и в этот момент он должен отвлечься, потому что в лавку входит клиент.
На площади только мухи и незнакомцы. Слушая, как беженцы разговаривают между собой, Звездочет узнает это смешение непостижимых языков, к которому он привык на террасе «Атлантики». Этот гомон напоминает ему то, что было его миром. Он начинает понимать, что все эти незнакомые слова – чешские, румынские, французские, венгерские, идишские – в некотором роде принадлежат и ему, потому что этот магический гул для него – музыка, а точнее, часть его музыки уже навсегда.
– Вы помните, о чем я спросил, сеньор Ромеро Сальвадор? – говорит он старику, когда тот возвращается. – Почему вы ответили «хм»?
– Потому что вспомнил одно стихотворение.
– Так расскажите же мне его, пожалуйста.
– Тень на стене
удивительна мне,
потому что стоит на ногах.
– Это тоже поэта Федерико?
– Нет, это написал другой поэт.
– Расстрелянный?
– К счастью, уехал за океан.
– Сеньор Ромеро Сальвадор, я бы хотел, чтоб как-нибудь вы рассказали мне о людях, которые никуда не уехали и с которыми я бы мог поговорить в любой момент.
– У! Как непросто!
– Да, эти стихи и правда заставляют думать, и, по-моему, этого-то вы от меня и хотите, – произносит Звездочет серьезно. – Но я не очень подхожу, чтобы думать головой. Поэтому задаю столько вопросов.
И с этими словами он берет гитару, приветствует Фалью, который довольно улыбается из глубины инструмента, и начинает играть для изможденных теней, наполняющих площадь. Его вдохновляет приглушенный шелест языков мира, как это было, когда он играл с оркестром в «Атлантике».
Он замечает, что на него даже не смотрят. Глаза их хлопают ресницами, как стая нерешительных птиц, едва различимые в глубинах темных скелетов. Они продолжают свой путь, позволяя умереть в себе, не родившись, любому чувству. Они убеждены, что окружающий их мир может принести им лишь огорчения.
Но кое-кто все же недоуменно оборачивается, будто увидев свет, внезапно зажегшийся в темноте. Звездочет слышит вздох и, подняв голову, успевает заметить слезу, которая пытается просочиться между железных век. Это первое предвестие. Все больше незнакомцев останавливаются как вкопанные на своих разбитых ногах, следят за ним, окружают его. Музыка завораживает. Постепенно истончается железо, которым покрылась их печаль, и обнажается чуткая кожа людей, какими они некогда были. Издерганные и больные нервы расслабляются и оживают. Легкие снова начинают дышать в контакте с этой музыкой, которая растекается в воздухе, как благодатный ветерок. Грудь освобождается от удушья, ноги – от усталости. Застывшая кровь и остекленевшие глаза возвращают свою подвижность. Это чистейший сон, похожий больше на пробуждение. Пускаются в танец пустые желудки и увлекают за собой души.
В звуках фламенко каждый узнает самое глубокое и волнующее из своей собственной музыки. Скрещение разных культур, бесстрашные, искренние ноты рождают чудо: слух каждого наполняется воспоминанием. Возвращаются звуки любви, земли, веры, очага, города, где жил, людей, к которым был привязан. Потерянное прошлое и бедственное настоящее обнимаются, как любовники после разлуки. А музыка расправляет в воздухе свои крылья и загораживает от несчастья и отчаяния. Пока не врываются на площадь два жандарма и не кричат громогласно: тишина!
Беженцы молчат, но их губы кривит улыбка гордости и презрения, которой не было раньше. Опираясь на свои слабые проволочные ноги, они медленно и торжественно уходят с площади, сталкиваясь с идущими навстречу новыми несчастными.
– Сеньор Ромеро Сальвадор, правильно сказал поэт.
– Да, сынок:
Тень на стене
удивительна мне,
потому что стоит на ногах.
12
Они встречаются перед представлением в очереди, изогнувшейся у входа в балаган, среди солдат и служанок, которые украдкой ласкают и щиплют друг друга, избегая взглядов чисто одетых детей, глядящих на них во все глаза.
Ассенс, журналист, похож на ходячее чучело в своем чересчур большом костюме, над которым парит шляпа с единственной опорой – стеклянным забралом его огромных очков. Он говорит не умолкая, но никто не обращает особого внимания на его комментарии. Его соседи слишком сосредоточенно предаются любви – зажатые в очереди, пожирающие друг друга глазами и не имеющие возможности использовать тело, материальность которого удостоверяется лишь щипками украдкой. Очередь изгибается в перистальтических движениях, а иногда внезапно содрогается, как от электрического разряда.
Он узнает Звездочета и пожимает ему руку как мужчина мужчине, хотя тут же предлагает пятнадцать сентимов – стоимость детского билета. Звездочет такой щуплый, что может сойти за ребенка в глазах контролеров.
Для себя самого Ассенс пытается применить другую уловку:
– Я журналист.
Взрослые платят одну песету. Кассирша, скрытая темнотой окошечка, как вуалью, говорит голосом бесцветным, глухим и далеким, будто бы ее там вовсе нет:
– Может, и журналист, да только без журнала.
– Хорошо, заплачу, – соглашается Ассенс – Я идеальный жених для этого кукольного театра, потому что жизнь превратила меня в марионетку. Хотя мной пренебрегают, я аккуратно являюсь на свидания.
Звездочет множество раз видел марионеток тети Норики, которые каждый год дают представление на «ярмарке начала холодов», но сегодня он не узнает кукол своего детства. Более проницательные и ловкие, более загадочные. Кажется, что каждая фраза, которую они произносят, за тысячью поворотами ключа хранит какой-то секрет. Звездочет уже не может слушать их с непосредственностью младенца, он морщит лоб, как маленький философ, упражняясь в трудном искусстве отличать истинное от ложного.
И все-таки, когда он видит их хохочущими, надувшимися, дерущимися, молотящими друг дружку палками, они кажутся ему прежними.
На сцене звучат три сухих удара:
– Тук! Тук! Тук!
Эта старая насмешница, тетя Норика, еще более ветхая и игривая, чем раньше, поддерживаемая нейлоновыми нитями, выкрикивает стишки.
Тук! Тук! Тук!
Тетя Норика: Взгляни, Батильо, кто стучится в дверь!
(Ее вечный внук-дьяволенок отвечает ей в унисон.)
Батильо: Это наш новый сосед, экземпляр научной ценности, потому что пальцы его без костей.
(Снова звучат удары.)
Тук! Тук! Тук! Пим! Пам! Пом!
Тетя Норика: Как же он тогда стучит?
Батильо: А у него есть пистолет.
Тетя Норика: Но ведь нет и двери, обо что же он ударяет?
Батильо: Он ударяет об наши головы
– Понимаешь, о чем идет речь? – спрашивает его Ассенс, сидящий рядом.
– Нужно понимать между строк? – догадывается Звездочет, для которого это упражнение в новинку и не по зубам. Он открыл совсем недавно, что в Кадисе нужно выворачивать слова наизнанку, чтобы обнаружить упрятанную загадку – то, о чем нельзя говорить. – Ну, тогда я сказал бы, что речь идет об этих – которые врываются в дома с пистолетами, чтобы хватать людей.
– Премия для кабальеро! – поздравляет его Ассенс. – Но ты разгадал не все, потому что у этих нежелательных соседей есть более сильный конкурент. Наш сосед сегодня Гитлер.
Ассенс показывает ему в полутьме балагана первую страницу газеты – той газеты, которую он любит, но в которой ему запрещено печататься. Он переделывает каждый очередной номер – пишет от руки красными чернилами свои комментарии поверх типографских столбцов.
Его палец указывает на фотографию, запечатлевшую приход немецкого соединения на пограничный пост, где одна стрелка указывает на Испанию, другая – на Францию. Немецкие солдаты под командой толстого сержанта выстроились в линию (одна нога по одну сторону границы, другая – по другую) и смотрят на брошенную фуражку бежавшего французского жандарма.
– Читай.
Под фотографией черная типографская подпись оспаривается красными буквами, выведенными рукой Ассенса: «Войска Гитлера стоят в Пиренеях, вооруженные до зубов. Сколько времени потребуется им, чтобы войти в дверь, которой не существует? Нас затаскивают в войну, как баранов на скотобойню».
– Это вы написали? – спрашивает Звездочет.
– Да.
– И вы думаете, что куклы тоже намекают на Гитлера?
– Эти куклы тети Норики – единственный свободный спектакль, который остался в наши трудные времена. Точно так же, как газета у тебя в руках – единственный независимый экземпляр в Кадисе и, может быть, во всей Европе. Каждый день я занимаюсь цензурой наоборот. Восстанавливаю то, что цензура выбросила. Но марионетки лучше, чем газета, рассказывают нам, что происходит. Не знаю, сколько они продержатся.
– Они не проходят цензуру?
– Проходят, конечно. Но марионетки импровизируют. Редкий спектакль обходится без отсебятины. Этот жанр изображает наше кукольное существование – наивный и бесполезный героизм, смутную печаль этого мира, размалеванного в пестрые пятна и в пурпур трагического веселья. Патетику и плутовство нелегко подвергнуть цензуре, Рафаэлито. Хотя я тебе сказал: не знаю, сколько они продержатся.
Обескураженный, Звездочет рассматривает сквозь щелки памяти марионеток своего детства, которые в его воспоминаниях фантастичны и цветасты, а сейчас превратились в кучку смертников, агонизирующих в дощатом балагане, как в гробу, готовом захлопнуться. Он смотрит на них новым взглядом. Мгновенное превращение попугая в ворона не было бы более поразительным. Он слушает шутки Норики и Батильо, как и тысячу раз до этого. Но, как если бы он изучал новый язык, он видит теперь острия дротиков, направленные против нищеты, против казарм, против тюрьмы. Слова, доселе представлявшиеся туповатыми и невинными, сейчас кажутся непостижимыми, как дым, который используют бродячие циркачи, когда играют с огнем и исчезают со сцены, оставляя запах горелых костей. Этот запах жженого рождает подозрение, что всегда было так, что всегда Норика и Батильо говорили ужасные вещи и никогда не обманывали маленьких детей.
– Значит, куклам всегда удается сказать правду, – говорит он Ассенсу.
– Да еще как!
Ассенс смотрит представление глазами влюбленного, доверчивыми и самозабвенными, хотя иногда веки его опускаются, одоленные тоской, которая не дает ему житья. Он наблюдает с нежностью за трепещущими юбками Норики и в то же время слушает пушечную канонаду, которая пока звучит только для него. Он убежден, что Испания вступит в войну на стороне Германии. В этом он признается Звездочету, когда спектакль заканчивается и они вместе отправляются домой.
По дороге он повторяет это каждому встречному, хочет тот слушать или нет. Он не переносит отсутствия собеседников. После отмены собраний он заменил столик в кафе подворотнями улицы Популо. Он останавливается в любом месте и заводит разговор с бездельничающими людьми, которые неизвестно чего ожидают, опершись на тумбу, сунув руки в карманы и посасывая потухшие окурки.
– Если у меня нет доступа к другим печатным машинам, буду использовать печатную машину языка.
Он читает им свои комментарии к газете дерзким тоном. Возвращение домой растягивается до бесконечности. Они пробираются сквозь заросли взглядов. Отчужденность и страх – единственный ответ ему.
– Сколько экземпляров я уже распространил, Звездочет?
Официант предлагает им из-под полы рюмку аниса, укрепляющего голосовые связки, а чистильщик обуви сцепляет ладони, испачканные ваксой, как бы пожимая им руки. Ассенс потрясает газетой, листы уже потрепанны, ветер шевелит их.
– Вы даете себе отчет в том, что война неизбежна?
– Неизбежна! Да, сеньор, неизбежна! – соглашается продавец лотереи. – Браво! Слова, достойные мраморной плиты! – И за лестью пытается толкнуть ему контрабандный «паркер»: – Это то, что вам нужно, чтоб выиграть битву у типографщиков.
В темноте скромного портала одно тело отделяется от другого. «Эй, сеньор, послушайте. Позвольте взглянуть на это фото в газете». Как только фигура выходит на улицу, Звездочет узнает Хрипунью, которая поправляет лямки кофточки, четко вырисовываясь на фоне витрины, заполненной шалями, кружевами и веерами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32