https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Laufen/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Ей хотелось запеть какую-нибудь грустную песенку, но отпечатки человеческих ног на тропочке снова кидали ее в жар, и она сбросила с себя куртку, оголяя плечи, подставляя их солнцу, склонила голову набок, точно уже не в силах была нести ее.
Такую ее и настиг Никита.
– Ты что одна? Илья где?
– Задержался. Обещал нагнать меня, – ответила она и, вся жаркая, села в окованный ящик рядом с Никитой.
И тут Зинка сделала оплошку – сама виновата, как потом утверждал Никита: она слишком плотно привалилась к Никите. И Никита, ощутив теплоту ее разгоряченного тела, подъезжая к леску, свернул в сторону. Зинка только и заметила, как перед ее глазами мелькнули две – в вечной черноте – ладони, затем руки с силой толкнули ее в плечи, опрокидывая на спину, и она, почувствовав на своем лице дыхание Никиты, хотела закричать, сопротивляться и не смогла…
– Что ты наделал, тятенька! – чуть погодя со страхом вскрикнула она.
– Ничего… тебе это на пользу, – глядя в сторону, отряхивая колени, пробурчал Никита. – Баба ты в соку… лавная, положим… А меня вот во грех ввела… радость мою нарушила: жеребят я купил… – Он было хотел ей сообщить и то, как провел с рысаком Плакущева, но спохватился, боясь, что Зинка все перескажет отцу, и добавил, высказывая свою затаенную мысль, как высказывают ее самому близкому человеку: – Ежели я не разбогатею – удавлюсь. Видала, чего думаю? А ты – «чего ты наделал, тятенька». Да и какой я тебе тятенька? Ты иди со мной, вот закрутим, завертим… Чего с Илькой спуталась? Эх, ты-ы, баба, прямо-то дело, – и подхлестнул рысака.
Разгоряченный рысак, закусив удила, крупной рысью промчался улицей и со всего разбегу, высоко задрав голову, оглоблями ударился в ворота. Ворота со скрипом распахнулись.
– Вот разблажился! – Перепуганный Никита выскочил из телеги. – С цепи, что ль, сорвался? Аль у другого хозяина не хочешь жить? Я вот тебя! – Он замахнулся, но, вместо того чтобы ударить, похлопал рысака ладошкой по крутой шее и прикрикнул на Зинку: – Вылазь, ты-ы! Чего, ровно прикована, сидишь!
Зинка, разглаживая помятую юбку, сгорала от стыда. Она видела – на крыльце стоит Илья. Руки он глубоко затискал в карманы брюк, фуражку нахлобучил так, что козырьком прикрыл глаза, и весь налился злобой.
«Видно, обогнал нас дорогой… и подметил», – подумала она и пристыла к телеге.
– Это ты чего во двор привел? – спросил Илья, показывая на жеребят, и весь подался вперед.
– Это? Жеребятки-то? – наивно переспросил Никита. – Чай, пахать скоро, а я ведь землички еще прихватил. Бурдяшинцы сдают, а сами на Магнитогор какой-то улепетывают. Вот я и прихватил.
Илья весь передернулся.
– На плечах-то что у тебя – лагун?
– Ты не больно финти, – взъерепенился Никита. – Знаю, из властей-то тебя сковырнули. «Через отруба – к коммуне». Вот и ступай теперь «через отруба к коммуне». Да еще не то будет. Придешь, в ногах у отца валяться будешь.
– Рыжий черт! – сорвалось у Ильи. – Тюлень! Да ты знаешь, что надвигается? Тракторы идут. Вас теперь, как тараканов, щелкать начнут. А он жеребят еще купил.
– А мне что! Мне пахать надо. Не собьешь. Советская власть укрупненным двором велит жить. Видали таких!
Никита уже понимал, что наговорил лишков, но то, что Илья кинул ему самое оскорбительное, данное когда-то на Каспии – «Тюлень», взбесило его, и он не мог удержаться.
А тут еще на крыльцо вышла Елька и, глядя на Зинку, догадываясь о том, что дорогой с ней проделал Никита, соткнув руки в бока, сказала:
– Из-за этой шлюхи, что ль, кобели, сцепились?
Тогда Никита побагровел и рявкнул:
– Убирайтесь! Все! Со мной плохо… Я вам дом поставил, хлебом засыпал.
– Да он в глотку не лезет, хлеб-то твой… Пойти вон и доказать, где у тебя хлеб-то спрятан. В старой бане. Знаю, – сквозь зубы процедила Елька.
– Что-о?! – цыкнул на нее Никита.
– А-а-а, – Илья скрипнул зубами и, короткий, комлястый, сошел вниз по ступенькам крыльца, стукая о них каблуками сапог. – Ты и нас хочешь всех за собой в яму… Тюлень!
Он весь сжался. Никита отпрыгнул в сторону, но кулак Ильи настиг его и сильным ударом в загривок сшиб с ног. Падая на навозную кучу у конюшни, Никита, не столько от боли, сколько от непомерной злобы, завыл, пугая под сараем на привязи собаку Цапая.
Но как только во дворе смолк шум, Никита поднялся на колени и, глядя в глаза Цапаю, стал жаловаться:
– Вот ты только у меня и остался. Понимаешь, чего творится? Эх, чего природа вам говор не дала… – Немного помолчал и шепотком на ухо, прерывая слова смехом, передал Цапаю: – Знаешь что: башкан Плакущев мне велел рысака в чужие руки продать, а я его – хоп и к себе на двор. Теперь рысак-то нам с тобой принадлежит. Карауль, смотри, хорошенько. Вот облапошили башкана. И это – слушай-ка, как весна поет, – он мотнул рукой в сторону, прислушиваясь к тому, как булькают с гор весенние потоки, как пыхтит, нежится земля под солнцем, как где-то на конце улицы раздался крик ребятишек – резвый, задорный, по-весеннему изобильный.
И Цапай заскулил с позевотой, просясь на волю. У Никиты глаза засияли от звуков весны. Он поднялся на ноги и, забыв о нанесенной обиде, проговорил:
– Я вот эту песню люблю слушать, Цапаюшка: ночи не сплю, все слушаю, как земля в весну поет, булькает, пыхтит, будто здоровяк. И грязь люблю. Люди вон городские в гамашах выйдут весной и прыг, прыг, как козы, ножками перебирают, чтоб не промочить. А я – другое: вот гляди, как, – он шагнул и, утопая в весенней жирной грязи, добавил: – Вот как, всеми лапами. На, промокай меня, земля, насквозь. – И снова приостановился, обвис. – Сердцем вот только что-то я гнию, Цапаюшка: чую – беда большая ползет.
3
В эту ночь Маркел Быков потревожил Никиту.
Никита, сидя за столом, облокотившись, положив голову на большие ладони, спал в задней избе и сквозь сон услышал, как кто-то легонько забарабанил в окно. Он быстро встрепенулся, по-детски выкрикнул:
– Ась? Аиньки?
– Ты что, занемог, что ль, Никита Семенович? – спросил Маркел.
– Не-ет. Я сроду не хвораю.
– Что же так сидишь?
– Сплю.
– Спишь? Чай, вон на кровать ляг.
– На кровать? На кровати меня сто лет не разбудишь. А тут руки у меня устанут, голова соскользнет, я стукнусь о стол башкой и – «Эх, лошадям надо месить».
– Экая божия дудка, – даже Маркел удивился.
– Я такой, – довольный тем, что удивил Маркела, с похвальбой заговорил Никита. – Я, как козявка: чуть свет – на ногах. А ты что притащился?
– Ты путь-дорогу со мной не разделишь? – всматриваясь во тьму, осторожно намекнул Маркел.
– Куда это ты?
– Во-та, аль не чуешь, что лезет? В другой стране, что ль, живешь?
– Угу! – вдруг догадался Никита, чувствуя, как с него слетела дремота. – Ты где ее прихватил… и как она – черноземом аль как?
– Чего? Земля? Слыхал, земля – мед. Да вот как до нее добраться? Одному не с руки. – Маркел передохнул. – Далеко. Да ведь собака вон у меня, кобель, к суке за семнадцать верст бегала. То собака. А мы, чай, с тобой – ого! Поедем!
– Поедем! Да давай маленько вздремнем. Лошадей я только к корму пустил.
– Да ты, голова садова, – даже рассмеялся Маркел, несмотря на то что внутри у него все бурлило, – ты чего думаешь? Землю, дескать, я где тут поблизости открыл? Не-ет. Тут земля для нас – могила. Я то тебе говорю, зову тебя… как бы толком сказать… Ну, еду я искать местность, где нет этой… коллективизации.
– Это ж куда? – свирепо заворчал Никита. – К дьяволу на кулички? А дом, лошади, скотина, загонь разделены? Ты что, угорел что ль?
– Э-э, червяк земляной, да негодный. А еще герой японской войны: вешать нас будут, как собак бешеных… тебя в перву голову.
– Ну, это ты зря. Со зла это ты.
– Да ты сам-то помнишь, гуляли – кричал: «Все по ветру развею, останусь, как трын-трава». Помнишь?
– Что-то не помнитца, – с позевотой ответил Никита.
– Гляди! – Маркел сел в телегу, подхлестнул лошадь и, стуком колес будя ночную тишь, скрылся в темноте.
– Экое непутевое время, – пробормотал Никита и только тут заметил, что в улице через каждые два-три двора в избах горит свет, а из ворот торопко выскакивают какие-то люди, мчатся на лошадях мимо изб, мимо церкви в неизвестном направлении. «Беда какая ни на есть, – спохватился он, взбираясь на сарай, и на слух – ночь была темная – стал угадывать, куда катят подводы. – Война, видно… опять война», – решил он и, схватив фонарь, выбежал на улицу, зашагал вдоль по порядку, прислушиваясь к говору людей за окнами изб.
– Ай, Никита Семеныч! Ты тож из своей норы вынырнул? Всех выгоним, всех!
Никита шарахнулся, – из темноты на него наползло что-то похожее на огромного паука.
– Хе-хе! Уробел? Все уробеете, чертяки проклятые… Ноги-то вот мне золотые поставите, – на свет фонаря выполз Епиха Чанцев и погрозил кулаком. – Собираются, нюхаются, сговариваются, а Епишка, дескать, без ног… Нет, елозю вот и все-е на свете знаю. Хошь, на тебя донос сделаю?
Никита уже бежал к своему двору, а Епиха все кричал вдогонку:
– Башки вам пооткрутим на рукомойники. Силища наша идет, – и полз за Никитой.
– Ты чего орешь? Тебе это велено делать? – Шлёнка схватил за плечо Епиху и приподнял, как корягу. – Тебе на то доверие дано? Тебе дано – елозь и слушай. А он! Дам вот по сопатке.
– Да ведь, Вася… сердце не выдержало: от меня, от Епишки безногого, метнулся.
– Нишкни! Ползи вон туда.
И они разошлись. Шлёнка, сливаясь с избами, шел, крадучись, порядком на Бурдяшку, а Епиха, выбрасывая вперед ноги, пополз ко двору Маркела Быкова, в избе которого вспыхнул огонек.
4
– Не спится чего-то.
Никита чуть свет вскочил из-за стола и, гонимый неведомой тоской, убежал на гумно.
Прислонясь к плетню, он долго стоял, поводя носом, как только что вышедший из берлоги тощий медведь, затем осмотрелся, перепрыгнул через плетень, стараясь не потревожить его, и, утопая по колено в грязи, зашагал рубежом к лесным тропам. Шел он медленно, покачиваясь, будто нес на себе непомерно тяжелую ношу, – не оглядываясь на село, боясь, что при повороте его узнают, окликнут. Издали казалось, не Никита Гурьянов идет, а удирает из клетки в лес зверь, осторожно щупая лапами землю.
Выйдя на опушку леса, он попал на тропу. Тропа была устлана ржавым влажным листом осинника. Лист приставал к подошве, делал Никиту похожим на рыжего мохноногого петуха. Но идти тут было легче: ноги не вязли, земля не чавкала, и Никита, громко вздохнув, подумал: «Вольгота какая есть для человека в лесу: сроду бы жил»…
Лесистые «Долгие горы», полдомасовский базар, Широкий Буерак, зыбуны, вязкие болота – вот мир, в котором жил Никита. В этом мире все было ясно, как своя пятерня с очерствелыми, несгибающимися пальцами. И зачем это люди мотаются куда-то на сторону искать счастья? Никита тоже три раза покидал свой болотистый, лесистый край. Раз поневоле – его забрали на военную службу, угнали «на дальний берег биться с япошками». Служил он там кашеваром и однажды, стосковавшись по Широкому Буераку, ночью, зайдя в китайскую деревеньку, прихватив там – выкрав – швейную машину, пошел, таща ее на горбу, по направлению к «Расее». Машину тащил он до Читы, думая по приходе в Широкий Буерак поднести машину своей благоверной, тогда еще молодайке… У Читы его поймали, вернули и заставили чистить лошадей. Второй раз он добровольно ушел из Широкого Буерака: потянулся вместе с односельчанами на Каспий – рыбу ловить, счастье испытать, но в тоске по Широкому Буераку изошел слезой и, получив кличку «Тюлень», отправился восвояси.
И еще Никита был в окопе во времена гражданской войны. Рыжий, молчаливый, иссохший, он стрелял во врага, сцепив зубы, похожий на собачонку-дворняжку, из тех, которые кусаются молча. А когда кто-либо начинал ворчать на неполадки, он огрызался:
– Тебе не нравится?… Ступай по ту сторону линии, мы в тебя пули будем пущать.
Во время же передышек всегда уходил на загривок леса, шатался там по поляне и что-то бормотал себе под нос.
Однажды им заинтересовался комиссар – все тот же Сивашев, подошел, спросил:
– Чего ты тут колдуешь, дядя Никита?
– Да вот трава зелена, – ответил Никита, показывая на траву.
– Ну и что же? Ляг, отдохни на ней малость.
Никита даже обозлился.
– Ляг! Отдохни! Это тебе – «ляг», «отдохни»! А я, как траву зелену увижу, – пахать охота.
А когда смолкла гражданская война, Никита вернулся в Широкий Буерак, врезался в землю, как полновластный хозяин, и с тех пор дал зарок – шагу не шагать из того мира, в котором вырос.
«Мечутся, егозят, счастье ищут, а оно – вот оно, – подходя к небольшому, заросшему травой ланку, подумал он. – Вот оно, счастье – пригоршнями собирай: тут посей – пудов пятьдесят просца соберешь. Не дадут только. Сами, как собаки на сене, лежат».
И, постояв у ланка, отметив его на всякий случай в своей памяти, снова двинулся – торопко и легко, вынюхивая, высматривая, нет ли где брошенного клочка земли, вымеряя, прикидывая свои ланки, загоны, карты земли в поле.
Загонов, ланков, карт у Никиты было неисчислимое количество, и иногда, во время уборки, он терялся, отыскивая их по чутью, как собака спрятанный ею же где-либо в земле кусок хлеба. У него было своих одиннадцать душевых наделов, к ним он присоединил, окончательно овладев ими, наделы Плакущева, прикупил половину у Митьки Спирина, отдав ему за землю саврасого меринка, затем пристегнул у Епихи Чанцева, у голытьбы на Бурдяшке. В общем, у него наделов тридцать. А может быть, и больше. Кто считал у Никиты наделы? В прошлом же году, при молчаливом согласии сына Ильи – председателя сельсовета, он запахал бросовую землю, забираясь за ней в самые отдаленные места – к болотистым трясинам, туда, где и человек-то редко появляется. Там он пахал без устали, засевал просом, овсом и совсем забыл в это лето, как обувают ноги, как моются в бане, как спят на кровати. Изредка, только чтобы достать хлеб из амбара, ключи от которого он хранил в потайном месте, он появлялся на селе – босой, грязный, взъерошенный, с засученной штаниной, тощий, – ноги у него болтались в посконных штанах, как палки. И тогда широковцы, видя его такого, говорили не то с завистью, не то с издевкой:
– Никита в землю улез.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37


А-П

П-Я