душевые трапы viega 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Приближаясь к плотине, Богданов заметил именно такое стихийное движение, и первая его мысль была – удержать, подчинить своему голосу эту многотысячную, бурлящую, как река Атака, толпу.
– Прямо с ума можно сойти… с ума сойти! – Главный инженер Рубин выбежал ему навстречу, поблескивая седоватыми волосами.
– С ума? – Богданов выпрыгнул од седла и, как шар, покатился на главного инженера. – Мы еще не успеем сойти с ума, как нас перестреляют… и поделом: шутя миллионы в воду пускаем… Где прорабы, секретари ячеек, бригадиры, комсомольцы? Сюда их! Сюда! – Он показал на плотину.
Но ни прорабов, ни секретарей ячеек, ни бригадиров, ни комсомольцев – никого нельзя было вызвать из многотысячной толпы, мечущейся по берегу Атаки: все делалось так же стихийно, как стихийно наступала вода. По чьему-то приказу, по чьему – трудно было разобрать, люди валили землю, воздвигали никому не нужный вал, который немедленно же сносился водой, а земля, плывя с берега, поднимала воду в запруде, и этим создавалась новая угроза: вода может хлынуть верхом через плотину и тогда нанесет сокрушительный удар не там, где думали те, кто подал мысль воздвигнуть земляной вал, а в другом и более опасном месте – в центре площадки, идя по старому руслу Атаки. Прорвавшись тут, она ринется в котлованы химических заводов, ударит непременно на электростанцию, на коксовую печь, к домнам, затем хлынет в тыл людям, сгрудит их на островке, и тогда… Ясно, что будет тогда, – горы трупов.
– Остановить! – крикнул Богданов, стараясь перекричать рев толпы.
– Что остановить? Воду? – растерянно переспросил Рубин.
– Людей. Землю. Вы уже потеряли способность соображать. Земля гонит воду на площадку.
Но и это не так-то легко было сделать: горланили люди, гудели автомобили, стонала скрипом плотина, и в этом оглушительном грохоте распоряжение Богданова даже не дошло до инженера Рубина. И Богданов, заметя растерянность на его лице, сорвался:
– Кисляк! Вам доверили плотину, площадку… а вы… Девчонка! Остановить немедленно! Крестьянскую оборону организовали, – и сам кинулся вперед, крича, создавая затор своим телом.
«Их надо оборвать, оглушить, как разъяренного быка», – промелькнуло у него, но, взглянув еще раз на буйный разлив человеческого моря, он сдержался: ему вдруг показалось, что он бессилен что-либо сделать с этой толпой, что между водой и этими разгоряченными, обезумевшими властелинами земли есть что-то общее – и вода и люди безрассудно сопротивляются, готовятся нанести друг другу смертельный удар.
И как это вышло, он в памяти восстановил только потом. Бригадир Якунин из Полдомасова, посадив его на грузовик, закричал пронзительно, надрываясь:
– Начальник!.. Богданов!.. Слушай!
Богданов стоял на грузовике, и в глаза ему бросилась площадка. Она была залита солнцем, спокойная, как никогда, как, может быть, в те еще дни, когда по ней гулял ветер, волнуя высокую траву, да носился горный ястреб. На площадке было так спокойно, что казалось – ее давным-давно покинули, как покидают неудачные шахты, рудники, нефтяные промысла.
Но так показалось Богданову в первую секунду, в следующую – ему представились эшелоны гравия, цемента, железа, всаженные в котлованы, труд тысяч людей, – страна напрягала все свои силы, чтобы построить завод, который должен давать ежегодно миллион двести тысяч тонн чугуна, страна, живущая в огненном кольце, страна, доверившая ему, Богданову, строить этот гигант металлургии…
3
Кирилл почувствовал еще удар и на этот раз ясно осознал, что кто-то намеренно ударил его чем-то тупым. Кувырнувшись с обрыва, он плашмя упал на поляну. Затем кто-то поволок его и снова чем-то тупым ударил в затылок.
Очнулся он совсем поздно, когда солнце скрылось за далекими хребтами, а на полянке, где он лежал, ползли тени. Казалось, они двигались, меняли свой цвет, дрожали. Кирилл догадался, что это рябит у него в глазах, и, еще не понимая, в чем дело, он рванулся, намереваясь вскочить, нагнать меринка и узнать, что случилось с Богдановым. Рванулся – и разом покрылся холодным потом: его шею крепко стягивала веревка, а руки были прикручены к спине, к спине же притянуты были ноги. Откуда-то из глубины всплыли чужие слова:
– Пускай очухается и задушится. Ему, черту, такую казнь надо испытать.
«Кто же это? Кто? Кто?» – напряг память Кирилл и снова рванулся. Веревка сильнее стянула шею, из горла вырвался хрип, а на губах появилась пена. Он плотнее прижал ноги к спине, веревка чуть ослабла, и он всем ртом глотнул воздух, хватая его, как загнанная собака снег, потом осторожно, медленно повернул голову, кося глазами на ольховый пень, чем-то странно похожий на Пахома Пчелкина. И Кирилл тут же вспомнил, что совсем недавно вот так же был задушен Николай Пырякин.
«Надо ногами привалиться к пню… придавить всем телом… застыть и терпеть… Кто-нибудь придет», – решил он и осторожно, весь сосредоточившись на этой мысли, начал передвигаться. Но при каждом даже незначительном повороте веревка крепко хватала его за горло, голова наливалась удушливым угаром, глаза лезли на лоб, а в животе поднималась тошнота, и он замирал, стараясь как можно ближе притянуть ноги к спине… Отдышавшись, он снова, с еще большей осторожностью, двигался к пню, то и дело нарываясь на веревку, ощущая во всем теле жажду воздуха: губы сами собой хватали воздух, набивали им рот, как ватой, не имея сил протолкнуть в горло, отчего перед глазами все колыхалось, путалось, сливаясь с тьмой, и вместе с тьмой ночи на него наползал страх. «Мне ведь только тридцать четыре… тридцать четыре», – и цифра «34» закружилась перед ним, то становясь на ребро, то вскакивая вверх, заставляя его до боли пялить глаза, то опять выскакивала перед его носом, прыгая, и снова убегала за спину. «Бред», – решил Кирилл, понимая, что начинает бредить так же, как бредит умирающий от голода. Вот-вот – ему уже кажется – где-то в стороне послышались голоса, а вправо от него в кустарнике блеснул свет фонарей. Стало быть, по болотам разбросались люди и ищут его, Кирилла Ждаркина… И опять все куда-то провалилось, в животе поднялась тошнота, мускулы на шее вздулись… Но тело двигалось, двигалось осторожно, точно среди острых ножей, двигалось туда, где из земли торчал кудлатый ольховый пень…
Над обрывом по болотам снова заговорили люди… И вот что-то бабахнуло. Долина озарилась пламенем. Сверху посыпались мелкие камни, пыль… Камни падали в воду, булькали… Очевидно, совсем недалеко взорвали скалу. Стало быть, это и слышались голоса тех, кто рвал скалы. А им совсем незачем спускаться на полянку, где лежит скрученный веревками, с накинутой петлей Кирилл Ждаркин. Незачем!
– Люди-и-и! Не могу-у! – прокричал он всем телом, безголосо, рванулся, и «не могу» встало перед ним, танцуя во тьме огромными разбитыми буквами, затемняя полянку, предполагаемых людей на скале, взрывы, весь мир, и он покатился в пропасть, еле-еле слыша отдаленный говор людей, видя блеск фонарей, совсем не понимая, что это: бред или явь.
4
Поздно вечером, бегая из угла в угол по своему кабинету, все еще вздрагивая от волнения, Богданов резко бросал человеку в военной шинели:
– Чего вы тут смотрели? Или ваше дело ловить вора, когда он с ворованным на базаре появится? Нити еще не все распутаны? Кой черт в ваших нитях, когда плотину было сорвали? За такие штуки к стенке надо. Вас к стенке… Понимаете? Рубин? Нет. На Рубина вы мне и не намекайте. Вы ж видели, как он один пошел, чтобы открыть запасной люк, спасти плотину и погибнуть самому. – И Богданов вспомнил Рубина, шагающего по плотине, с руками, затисканными в карманы брюк. Плотина дрожала от ударов, а Рубин шел, не оглядываясь, чуть согнувшись, и ветер трепал его седоватые волосы. – Рубина не трогайте – прошу вас. Я с ним сам… Как-нибудь сам. Вы мне прожужжали все уши: на строительстве сплошь рвачи, вредители, люди, сбежавшие невесть откуда, все тащат, коверкают. Чудак! Увидав, как человек тащит с площадки доску себе на землянку, вы уже воображаете черт знает что. А того не видите, как это люди при таких морозах прожили в землянках, не бросая работы. Вы, батенька мой, забываете: площадка – университет. Смотрите-ка, – загорелся Богданов, – как они защищали плотину. А-а! Ни на одном капиталистическом предприятии этого не может быть. А здесь защищали плотину – себя защищали, спасая строительство, а это – главное, основное. В этом наша сила… А вот и товарищ Рубин, – оборвал он, когда, постучавшись, в кабинет вошел Рубин. – Вы простите меня, – обратился он к Рубину, косясь на него. – Я там с вами погрубил… Видите ли… Да… Но вы понимаете меня?
– Я вас понимаю, Федор Васильевич, – сдержанно ответил Рубин, уже причесанный, выправленный, аккуратный во всем: в ответах, в движении, походке. – Мне горестно: я сорвал у вас отпуск.
– Пустяки… Пустяки… Стоит ли говорить. А кстати, где у нас товарищ Ждаркин? Почему его на плотине не было? – И Богданов, бледнея, остановился.
Через несколько минут он с отрядом людей рыскал по болотам, отыскивая Кирилла. Они его нашли на полянке, плотно привалившегося к ольховому пню.
Все это знала, слышала, видела Маша Сивашева: она, как врач, боясь, что с Богдановым может что-нибудь случиться от волнения на плотине, сидела в кабинете, следя за ним, а когда он кинулся на поиски Кирилла, она не отстала от него.
И вот уже четвертый день она дежурит в палате у кровати Кирилла, напряженно всматриваясь в его лицо – опухшее, с искусанными губами, перевязанное марлей, с глубокой складкой на лбу. За несколько дней перед этим она встретилась с ним в Илим-городе и тогда совсем не заметила серебристых завитушек, а вот теперь они выступили на висках, с каждым днем все больше ширятся, ползут кверху, как иней на стекле в морозное утро.
– Маша, – спрашивал он ее там, в Илим-городе, – объясни мне, пожалуйста, вот что. Ты о событии в долине Панике знаешь? Так после в лесной сторожке был суд. Допросив всех, мы ввели агронома Борисова из Полдомасова. Он был первый у них. Войдя в сторожку, Борисов стал сразу просить: «Оставьте меня жить… Уверяю вас, я буду самым хорошим человеком». Он, очевидно, уж предрешил, что мы его кокнем, и, прося о помиловании, вцепился вот так, обеими руками, в волосы. И мы все дрогнули: волосы у него вылезли… Как сейчас помню, стоит он, держит над головой руки: в пальцах торчат волосы… а на корешках перхоть. Он снял их с головы, словно со спины давно сдохшей лошади… Что это такое? Я знаю, люди при этом седеют, падают в обморок… а тут – совсем непонятное.
– Страх, – сказала Маша. – От страха у иных открываются поры, выступает холодный пот, и человек, несмотря на то что он еще говорит, уже мертвый… У Борисова – страх… и перед вами он уже был мертвый. А послушай, Кирилл, – спросила она его, – может быть, и правда, из него вышел бы хороший человек?
– Экая ты, Машенька! – упрекнул ее Кирилл. – Ведь из нас тоже хорошие люди выйдут, да ведь они нас бьют… Четырнадцать человек ухлопали, а потом, когда сами попались, – в слезу: «Помилуйте, из меня самый хороший человек на земле будет».
– А вот теперь и его сединка отметила, – шепчет Маша и тонкими пальцами осторожно трогает его высокий лоб, непоколебимо веря, что Кирилл обязательно поднимется.
Но температурные скачки тревожили ее, температура то поднималась к сорока градусам, то опадала до тридцати пяти, тогда тело Кирилла леденело, гасло, и Маша растирала его всего – огромного, с наростами мускулов на боках, чуть пониже ребер. Казалось, мускулы у Кирилла тут вились, как спрятанные под кожу жгуты. Ноги у него были прямые, сухие, аккуратные, упругие, и цвет кожи не белый, как это часто бывает у деревенских сластолюбцев, а матово-смуглый, приятный… И Маша, растирая его всего, всякий раз думала о красоте человеческого тела. Творилось с Машей что-то непонятное, совсем странное. Вчера вечером в палату забежала Стеша и, встретившись глазами с Машей, сдерживая рыдание, попятилась: Маша посмотрела на нее так, как смотрит мать на человека, который убил ее ребенка.
«Что это я!..» – спохватилась Маша, подбегая к двери, намереваясь позвать Стешу к Кириллу, но та уже со всех ног неслась вниз по лестнице.
Несколько раз на дню в палату заходил Богданов. Сняв шляпу еще в дверях, вытирая платком взмокший лоб, он, обычно не глядя на Кирилла, кося глаза, шепотом спрашивал:
– Ну, как!.. Неужто… Ох, черт!.. А? Сколько мерзавцев, дряни ползает по земле… а этого… Неужто? А! Вы звоните мне… через каждый час. Хорошо? Седеет, говорите? А? – и исчезал, на бегу вытирая платком лицо.
И только на восьмой день, поздно ночью, когда Маша сидела в углу, погрузившись в тихое забытье, Кирилл открыл глаза и позвал ее:
– Маша! Маша!
– У-х ты! – Забыв о том, что она доктор, Маша вскочила с кресла и, закружившись по комнате, захлопала в ладоши. Тут же спохватилась, упала на колени перед кроватью, – Ты молчи, молчи, молчи. Я дура, дура, дура.
– Есть хочу. Есть! Уйди, а то нос откушу, – смеясь, проговорил Кирилл и, ощущая слабость во цсем теле, снова впал в забытье.
А наутро при перевязке он, несмотря на сильную боль в плече, пробовал уже, как обычно, балагурить:
– Маша, а тебе жалко было меня?
– Перестань болтать. Мешаешь мне перевязку делать, – обрывала его Маша, стараясь говорить с ним грубо, быстро сдирая тонкими пальцами марлю.
– А крепко было жалко?… Ой! – не выдержал он, бледнея.
Маша кинулась к столику, из пузырька накапала капель в ложку и подала ему.
– На. Пей!
– Что это?
– Валерьянка.
– Да ну тебя! Мне ее надо бочку! А ты уж казни без капель… валяй отдирай.
И никто не знал, как хотелось Кириллу удрать из этой палаты. Никто не знал, что в минуту пробуждения он начинал дрожать, пугаясь всего – и этих белых стен, и этих стульев, и больших, с начисто вымытыми стеклами окон, и завывания гудка, и гула, идущего с площадки. Иногда он просыпался ночью и, глядя на дремлющую в кресле Машу, дрожал всем телом, кутаясь в одеяло: ему казалось, что в кресле сидит не Маша, а юродивый монах. Лицо юродивого мельтешит в каком-то тумане, неуловимо, будто забытый сон, подробности которого Кирилл никак не может вспомнить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37


А-П

П-Я