https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_rakoviny/s-gigienicheskim-dushem/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Какая такая Муравия?
– А такая… Помнится мне, лет пятьдесят будет тому, а то и больше – от царя комиссия туда собралась, нашей земли прихватили и хотели узнать, отчего она не родит… Там, в Муравии, баяли, земля – шестьсот пудов десятина дает… Так и не сыскали Муравию.
– Вот ведь как! – встрепенулся Никита и ввязался в разговор: – Шестьсот, говоришь?
– Неизвестно, – Пахом отвернулся от него.
Катай, расталкивая локтями людей, пошел к трибуне.
– Ты чего, дедуня? – встретила его Феня. – Ругать нас идешь?
– Нет… не то… слова хочу. Что Захарка мне не дает! Отец, чай, я ему аль нет? Сказки ваши буду слушать! Бестолочи!
– Захар! Дядя Захар! – прокричала Феня, вертясь на трибуне. – Дед Катай хочет говорить. Гони этого! – Она толкнула оратора от стенной газеты.
Захар, смахнув с головы картуз, облокотился на трибуну.
– Дедушка Катай присовет нам хочеть дать, граждане товарищи! И прошу тишину на такой случай.
Катай всходил на трибуну медленно, с одышкой. Пока он всходил, гул в толпе смолкал, люди же двинулись ближе к трибуне, и дедушка Пахом посоветовал в тишине:
– Ты их гожей катни. Пускай по старикам глядят… Как мы, примерно, работали… кишки из тебя вылазили на корчовке, кишки горстями вправляли. Вот ведь как катал! Не зря кличку получил – Катай.
– Прискажу, – Катай отмахнулся и долго смотрел на народ с высоты, то поднимая, то опуская руку. – На моей памяти, – начал он, удивляя Пахома своей смелостью, – на моей памяти все было. Палками землю ковыряли. Соха пошла – лемеха деревянные – ей ковыряли. Плуг появился! Плуг не принимали: плуг долго с сохой спорил, перебил соху – им ковыряли. И трепались, батюшки мои, трепались, кидались по полю, как зайцы. Отчего заяц косой, отчего он иной раз в рот собаке несется: трус он несусветный… И мужик трус: ему бают вот чего, а он со страху, зажмуря глаза, шарах в сторону – в яму кувырк вниз башкой… Вот и теперь кони какие появились. Такими конями землю ковырять нельзя: они сами пашут, вот что. А ежели…
А Никита сторонкой, чтоб его никто не заметил, пробирается к своему двору.
«Муравия. Значит, она есть, страна такая: Маркел-то Быков удрал. Выберет себе там хорошую землю, а ты приезжай, глодай объедки… Епишка бы только не подметил…»
И поздно ночью, когда широковцы полегли в тревожном сне, Никита, положив в окованную железом телегу узелок с землей, три пятерика муки, спустил с цепи Цапая, сказал ему:
– Теперь ты мне больше не нужен. Откараулился. Беги, гуляй себе, сучнишек выбирай, а мы вот с Серком в путь-дорогу, – и на рысаке выехал со двора, и с той поры канул, как сквозь землю провалился»

Звено четвертое
1
– Сиди смирно и не рыпайся, – тихо предупреждает Богданов, усаживая Кирилла в лодке, прикрытой камышом. – Они полетят на заре, будут падать сверху в воду, тут и бей.
– Так просто? – Кирилл усомнился. – Упадет, а я – хлоп?
– Не ори! Хлопальщик! Это тебе не тетя. – Богданов оттолкнулся на второй лодке и, утопая во тьме, проговорил глухо: – Я сяду вон на том озерке.
– Да тети-то и на тебя летят, – спохватившись, пустил вдогонку Кирилл, намекая Богданову на его слишком теплую заботу о своем шофере – Стеше Огневой.
– Ну, нашел кому завидовать. Лев завидует комару.
– Хорош комар.
– Не ори!
Кирилл впервые взял в руки охотничье ружье, не зная ни правил охоты, ни страсти охотника. Он над охотниками всегда издевался, особенно над рыболовами с удочками, говоря: «У этих собачья старость появилась». Не понимал он и Богданова – спокойного, уверенного в себе, в своих поступках там, на берегу, и торопкого, раздраженного, делающего все как-то крадучись вот здесь, на озере.
«Уселся, – решил Кирилл, представляя себе Богданова – напряженного, всматривающегося, – как собака на стойке. – Надо и мне приноровиться. Охотничек!» – посмеялся он над собой и, раздвинув камыш, прицелился в мнимую дичь, щелкнул языком и, опуская ружье на край лодки, замер.
Так началась охота Кирилла Ждаркина.
Вначале ожидание томило его, как томит оно пассажира на глухом, засыпанном снегом полустанке. К тому же его беспощадно ели назойливые комары – они лезли в нос, рот, уши, лепились на шее, вились над ним роем. От них хотелось бежать, зарыться в дымовую завесу, и все-таки, помня наказ Богданова, он сидел, не шелохнувшись, глядя в одну точку, туда, на прогал озера – гладкого, блестящего, как вороная спина откормленного коня, ожидая – вот-вот упадет утка, а может быть, две, три, десяток.
Гладь озера казалась то серо-пепельной, то темно-зеленой, травянистой, то вот откуда-то набежала тень, вода нахмурилась, стала черно-лаковой, все куда-то провалилось, и перед Кириллом зазияла, зыбясь, глубокой пропастью черная яма. Так было несколько секунд. И опять откуда-то хлынула серая волна, быстро сгоняя чернь. Будто из тумана выплывает противоположный берег, заросший травой-резучкой. Трава-резучка походит на погнутые, ржавые ножи, торчащие черенками вниз, а возле расстелился ковер водяных кубышек – белоголовых, ярких, стиснутых широкими остроухими листьями. Листья от каждого дуновения ветра шлепаются в воду – тяжелые, сочные, жирные… И опять все скрывается, тонет во тьме.
– Экая борьба! – увлекаясь игрой ночи с зарей, проговорил Кирилл и, забывшись, чиркнул спичкой: озеро все встрепенулось, точно огромная невидимая птица ударила гигантскими крыльями. Поверхность озера забулькала, заскрипели лягушки, как ржавые петли затворов, а перед самым носом Кирилла выпрыгнул и сел на камыш взъерошенный воробей. Он осмотрел притулившегося охотника, спорхнул на лодку, повертелся и, оставя после себя беленький след, скрылся в камыше.
«Воробей. Живет, братцы вы мои!» чуть не вскрикнул Кирилл и перевел взгляд на озеро.
Озеро, неожиданно пробужденное вспышкой спички, снова вязко дремало. Где-то в стороне прокатился по лесу девичий смех – это запоздалые торфушки возвращаются с гулянки. Смех прокатился и смолк, а на берегу кто-то проговорил звучно:
– Вон там они засели.
– Не тревожь, пускай посидят: в кои-то веки пошли на охоту, – ответил второй голос, и Кирилл узнал Шлёнку.
«Зачем это его сюда притащило? – с досадой подумал он и хотел было крикнуть: – Да, не тревожь, не тревожь!», но тут же забыл об этом, еще больше приковываясь к озеру.
Озеро легонько задышало, выпуская из себя мелкие струйки тумана. Струйки путались в травах, ползли к камышам, обдавая Кирилла холодком; а вон уже вынырнули дали, повороты протоков, запунцовели махалки камыша, ленивые туманы заползали быстрее, торопясь, а гладь озера стала золотисто-пегой. Озеро каждую секунду неуловимо менялось, с каждой секундой все больше выделяло свое разноцветное одеяние – кубышки, извилистые повороты протоков – и обитателей – широконоздрых, с выпуклыми бельмами лягушек, сереньких стрекочущих курочек… и вдруг – это произошло так быстро, словно кто Кириллу закрыл глаза, – вдруг все окуталось тьмой, и с такой же быстротой вспыхнул, как огромная электрическая искра, свет, – бурно заиграла заря, угоняя, вытесняя ночь.
«Прыжок! – чуть не закричал Кирилл. – Вот это ловко!»
И в эту минуту совсем недалеко от него, по правую сторону за камышом, что-то заплескалось, потом белое пятнышко метнулось через камыш, и Кирилл впервые за свою жизнь увидел купающуюся дикую утку. Она высоко подняла крылья, разводя ими, потянулась, покачиваясь, затем сунула голову в воду и, вся изгибаясь, вздрагивая, окатилась, брызгая во все стороны, смывая с себя пыль полей, замирая, нагибала голову, вытягивая шею, всматривалась круглыми глазами в ту сторону, где стояла лодка, и, очевидно не замечая опасности, снова принималась купаться, бурно плеская водой, как плещется девка, вошедшая на заре в реку. Вот она, ударяя грудью о гладь озера, ныряя, вся извилась, чуточку подпрыгнула и снова потянулась, замахала крыльями, обдувая себя свежим ветром, – сытая, довольная.
«Он, какая! Бить надо, бить, – Кирилл заторопился, вскинул ружье, сажая утку на мушку. Ружье заходило в руках. – Так промажешь, промажешь», – начал он утихомиривать себя, но тут же снова, испугавшись, что утка может уйти, вскинул ружье и спустил курок…
Грохнул выстрел, и листья кубышек, изрешеченные дробью, вздыбились.
– Есть, – прошептал он и, забыв наказ Богданова, двинул лодку на противоположный берег.
Там, где взъерошились изрешеченные дробью листья кубышек, утки не оказалось, а он был вполне уверен, ждал: вот она лежит, широко раскинув крылья.
«Как же это, как это я?» – с досадой подумал он и в эту минуту понял страсть охотника: ему и потом часто мерещилась утка с распущенными крыльями, похожая на купальщицу со вскинутыми руками, она снилась ему – эта утка с яркими, как белые лилии, пахами – и тянула его на озеро, в камыш, в прикрытие.
Подъехал Богданов, остервенело ругая его.
– Чего тебя, черта, вынесло? Сказано было – не трогайся с места. Охотничек!.. Что? – тише заговорил он, заметив Кирилла, застывшего в лодке, глядящего в одну сторону поблескивающими глазами.
– Как же это я, а? Как же это? – бормотал Кирилл.
– Ушла? А ты не баловался бы… а то бормочет чего-то и спичкой тоже. Что за игра на охоте!
– Завтра поедем. Непременно завтра, – решительно заявил Кирилл.
В следующую ночь, о чем немало жалел Кирилл, им не пришлось сидеть в камышах: события в Полдомасове сорвали их с болота «Брусничный мох», куда они приехали для установки торфяных машин и осмотра бараков.
Вести о событиях в Полдомасове шли с разных сторон и были противоречивы. Одни утверждали, что полдомасовцы поднялись сплошняком, двинулись на соседние села, всколыхнули их и направились на Илим-город, намереваясь соединиться с полком Красной Армии и всем вместе пойти на Москву, чтобы там предъявить Совнаркому свои мужичьи требования. Говорили: во главе движения стали Плакущев, Илья Гурьянов, Петр Кульков. Но Петра Кулькова Кирилл только вчера поздно вечером видел за шестьдесят километров от Полдомасова, на станции Нессельроде, и это одно уже опровергало первую версию.
Вскоре пришли новые вести, более похожие на правду: полдомасовцы действительно поднялись, разгромили колхозы, убили бывшего председателя колхоза Алешина, развели лошадей по домам, тем и ограничились, однако всюду на перекрестках дорог выставили дозоры – мужиков с кольями, вилами, решив никого не впускать и не выпускать из села, а во главе движения стал ворсе не Плакущев, и не Илья Гурьянов, и не Петр Кульков, а Яшка Чухляв.
– Этот откуда вынырнул? Шантрапа! Откуда, спрашиваю? – крикнул Кирилл, наступая на Шлёнку.
Таким его Шлёнка увидел впервые и, пугаясь, что Кирилл может ударить его, деланно смеясь, пятясь, проговорил:
– А я-то откуда знаю? Во-та! Ты присядь… присядь на сыру землю, остынь нижним местом.
– Нет, я все-таки не понимаю, чего Шилов путается с ним: давно б надо отправить. Фу, вскипело как все во мне. Ну, ладно. – И Кирилл снова засиял улыбкой. – Я на тебя в шутку, в шутку. – Он помял Шлёнку за плечи. – И вообще – экий страх: герой Яшка! А тебе говорю, – он повернулся к Богданову, – в следующий раз я утку непременно убью, вот увидишь.
– Я доволен, страсть новая в тебе появилась. Теперь ты навеки охотник. И то, что ты подметил там, и есть диалектика природы, братец мой. Ну, дуй. – Богданов помахал рукой, когда машина с Кириллом соскользнула с бугра в низину, унося этого скрытного человека. – Приезжай скорее. Сядем в камыш! – крикнул он вдогонку и, повернувшись к Шлёнке, спросил: – За что он терпеть не может Яшку Чухлява?
– Обозлился. Он злой и памятный: Яшка трепался много, когда Кирилла Сенафонтыча судили. Он такой, улыбается все, а я иной раз боюсь его такого: за улыбкой-то злость несусветная. Порода такая у них, у Ждаркиных: все с улыбочкой делают. Бывало, на кулачки пойдут, впереди дедушку Артамона выставят, и все улыбаются, ровно мед собираются пить, а вдарят – головы летят. Раз, помню, в кулачном бою Кирилл Сенафонтыч с Никитой Гурьяновым – со своим дядей – встретился, хотел его на кулак поддеть, промахнулся да как в ворота бабахнет! Ворота с петель слетели, а из кулака кровь дрызнула, как из прирезанного барана. Кирилл Сенафонтыч сжал кулак да так с улыбочкой, мягко говорит: «Тряпицу бы мне, жилу перетянуть». Вот они – какая порода.
– Интересная порода, – согласился Богданов, торопко шагая впереди Шлёнки к баракам.
2
В иной год откуда-то издалека поднимаются неуемные ветры и гонят через Каспий, через пустынные песчаники мглистые туманы – суховей, – тогда поля начинают черстветь, реки мелеют, выпячивая тинистые дны, деревья раньше срока сбрасывают листву, и всюду ползет скользкий червь – он ползет по дорогам, забивая колеи, грудится в овражках, тяжелыми серыми кистями висит на суках объеденного дуба, а земля, покрытая старческими морщинами, звенит и стонет, будто древняя старуха, проклинающая свою затоптанную жизнь.
В такую годину где-либо за гуменниками появляются новые могилки – без крестов, без убранства, без насыпей, без слез, а весной опустошаются улицы, заколачиваются избы тех, кто не превозмог, кто пал под ударами палача-голода, – и гуляет по ободранным, дырявым крышам сизый ветер, сносит с сараев остатки соломы, гложет за околицей почерневшие кости буланок, карюх, остроухих жеребят и скулит, плачет, пробиваясь в щели покошенных изб.
В такую годину Илья Максимович молотил старые, побуревшие клади ржи и ссыпал сухое зерно в амбары, дожидаясь того дня, когда мужик начнет пухнуть. Да, ждал. Не так, как другие. Другие ждали, моля бога о такой године, другие трясли в такую годину мужиков, особо непокорных, особо тех, кто норовил стать в ряд с владельцами кладей, Илья Максимович не делал того, – он жалел людей… и, чего греха таить, после такой годины рос, приобретал иную осанку. Но не его в этом вина: закон такой – сильному подчиняйся, перед сильным клони голову. Воробей и тот боится ястреба: а мир поделен, в миру люди – воробьи, соколы, ястреба, орлы могучие. Сумеешь – расти до орла, не сумеешь – ползай тараканом.
Но вот поднялся иной суховей, невиданный, небывалый. И дождь перепадает, а прохлада окутывает землю, зеленеют листвой дубы и березы, а мужики в тоске с очумелыми глазами, а подчас с буйным озорством, сжав сердце, вонзают нож в горло своей кормилице – корове, гонят со двора лошадь, бьют наповал свиней, овец.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37


А-П

П-Я