установка гидромассажа в акриловую ванну 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

– Залезай! – предложил он место под козлиной шкурой купцу-мечтателю, медленно, но верно уходившему под воду. – Шкура выпьет все море без остатка.– Ты за меня не волнуйся, – откликнулся купец-мечтатель.– Ветер и волны разнесут наш корабль на пятьдесят семь частей!– Это ты сказал, а не я.– Мы тонем!– Не понимаю, почему ты так мрачно настроен. Для паники нет никаких оснований.Дочь художника сорвала браслеты, решила было избавиться и от серег – золотых, с висячими дельфинами, но, сообразив, что нашедшие ее тело обойдутся с ним лучше, если на ней будут дорогие украшения, серьги не тронула и устремила бесстрастный взор на море цвета застывших чернил. Луна в ужасе отвернулась. Одежды девушки пали к ее ногам – вода же, напротив, поднималась к голове. И тут она увидела протянутую к ней руку.– Постой. Давай уйдем вместе, – молвил Швабра. Они берутся за руки и, прежде чем палуба уходит у них из-под ног, успевают сделать вместе несколько нетвердых шагов. Мне довелось наблюдать, как за руки берутся два миллиона четыреста тысяч девятьсот двадцать семь пар, однако даже я ни разу не видела, чтобы трогали друг друга так трогательно.Я погружаюсь в тишь морского дна, выпуская встречным курсом пузырьки воздуха – буль-буль-буль – на бурную поверхность моря, и мои пузырьки смешиваются с пузырьками того, кто, уходя под воду, успевает выдохнуть: «Для паники... оснований». Перед смертью все равны.(Тебе, должно быть, интересно, Роза, что было дальше со Шваброй и с дочерью художника. Ты хочешь знать, что с ними произошло? Я – тоже. Я пытаюсь угадать их черты в каждом лице, которое вижу.)Убаюканная моей историей, Роза погружается в глубокий сон – как иные в глубокую морскую пучину.Где водится макрель, морские улитки и белокорый палтус. Только давайте не будем про палтусов – белокорых и чернокорых. Больше меня про палтусов не знает никто. Миллионы палтусов не пали так низко, как я. Бог с ними. Если б не палтусы, я, быть может, обратно на землю и не вернулась. Хороший палтус – мертвый палтус. Тот, кого мы прожевываем и перевариваем. Пытаешься схорониться в иле, в песке – как бы не так, везде тебя подстерегает какой-нибудь опалтус. То ли дело морской угорь с серьгой. На сегодняшний день мне попался всего один морской угорь с серьгой. Серебряной. Первоклассная работа. Никки. День пятый Роза и на этот раз отбывает рано. Перед тем как уйти, достает из сумки каталог и оставляет его на столе. Очень напрасно. На обложке – репродукция вазы с головой Горгоны. Отличного качества репродукция. Копия. Копия с копии копии копии. А может, даже копия с копии копии копии копии. Афинская. И не самая лучшая. Моя дальняя родственница. Седьмая вода на киселе.Никки берет в руки каталог и, к моему крайнему неудовольствию, с любопытством разглядывает вазу на обложке. Ее интерес, к сожалению, напоминает мне про... Бесконечную ненависть (которая никогда не кончается) Дело было в гончарной мастерской.– Кто-то, надо думать, ее сделал, – говорит мастер. – Или принес. Вазы же сами в мастерскую не войдут, если она им чем-то приглянулась, верно?– Никто сюда не входил и отсюда не выходил, – уверяют в один голос подмастерья, которые провели здесь всю ночь – душную коринфскую ночь.– Откуда же она тогда тут взялась? – Мастер сердится и бьет одного из подмастерьев. – Не хватало еще, чтобы сюда заявился какой-нибудь богатый бездельник и предъявил на нее свои права. Нам грозят большие неприятности. Нас обвинят в воровстве. Ступай и скажи всем, что мы нашли вазу.– Чего это он сегодня сам не свой? – спрашивает один подмастерье другого.– Зубы у него гнилые, вот и злится, – отвечает другой.Они не замечают, что старый кувшин для питьевой воды куда-то подевался. На его месте теперь стою я – изумительная по красоте амфора с двумя ручками и с головой Горгоны. Я представила себе скорую перемену декораций. Еще бы, без товара ведь нет навара. Все подходили и внимательно меня разглядывали; исполнение и цвет вызвали единодушное восхищение.Гончары, понятное дело, решили попробовать меня скопировать; когда знаешь, что в принципе такое возможно, уже легче. Попытку предприняли все, однако лучшего результата добился самый молодой гончар: Горгона ему удалась не слишком, зато глазурь получилась выше всяких похвал.Когда копию достали из печи, все столпились вокруг и захлопали в ладоши– по-моему, гораздо громче, чем следовало. Все заговорили одновременно, а громче всех – рябой гончар, и, вместо того чтобы разругать работу, выявить все, даже самые незначительные, недостатки и начисто пренебречь ее своеобразием, гончары лишь восхищенно качали головами.– Ваза, которую ты нашел, хороша, спору нет, но эта – в жизни не видел ничего подобного. Она – живая. Ты же знаешь, по вечерам я люблю приходить сюда и преуменьшать достоинства твоих изделий, уже двадцать лет я отпускаю самые нелестные замечания в твой адрес, в адрес твоих друзей и твоей семьи. Но сейчас я умолкаю. Это – истинный шедевр.Остальные гончары, обступив новоиспеченную вазу, кивали в знак согласия: «Лучшей вазы нам за всю свою жизнь не обжечь». Подмастерье был на седьмом небе от счастья, я же понемногу начинала выходить из себя.– У вазы, которую ты обнаружил, – сказал Рябой, – линии грубые и вялые, от этой же веет жизнью.Вскоре богатеи, те, что не отправились на игры в модную тогда Олимпию, явились и стали предлагать за мои копии любые деньги, после чего гончары не только из нашей, но и из соседних мастерских взялись за Горгон всерьез. Горгоны, правда, получались не ахти какие, однако деньги покупатели платили за них сумасшедшие. Меня же так и не продали. Как бы мне хотелось объяснить это тем, что хозяин мастерской оставил меня у себя из чувства благодарности, но такое объяснение было бы ложью. Напротив, чтобы сбыть меня с рук, он каждый день делал все возможное. «Дешевая подделка мне не нужна», – говорили покупатели, даже когда хозяин готов был уступить меня по самой смехотворной цене, и такие отказы были отнюдь не самые грубые.И я объявила войну. Мне, изобретшей красоту и подчинившей себе свет и тень, не слишком нравилось, когда умаляли мое достоинство. Разве не благодаря мне память из тьмы рассудка вырвалась на свет, разве не благодаря мне личное достояние стало общественным? У Кадма свои линии, у меня – свои. Я указала им, где таится истинная красота; все второсортное наказуемо.1648 – таково число брошенных об пол Горгон. Никки торгуется Никки отшвыривает каталог.Вот и настал мой час. Когда-нибудь это должно было случиться. «Такую и в магазин-то не снесешь», – цедит Никки. Я в ее руках – в прямом и переносном смысле. Сегодня меня крадут в три тысячи двести девятый раз, если не считать ста двух случаев, когда меня брали под честное слово – и не возвращали.Хотя Никки только что изучила аукционный каталог, меня она античной вазой считать отказывается. В этом, собственно, проблема искусства, и не только искусства; главное ведь – не обмануть ожидания. Остается только пожалеть о всех тех бесценных вещах, которые выбросили вместе с мусором, о сокровищах, которые переплавили, о гениальных мыслях, которыми подтерлись невежественные олухи.Меня запихивают в сумку вместе с миксером, ночником, красным будильником и пепельницей кричащего цвета. Никки явно решила съехать с Розиной квартиры не раньше, чем вынесет из нее все, что хоть чего-то стоит. Перед уходом Роза предупредила, что отсутствовать будет два дня.Никки несет нас по оживленной улице; в подъезде у автобусной остановки совокупляется чернокожая пара. «Чего уставились?!» – кричит стоящим на остановке чернокожий.Мы входим в лавку старьевщика, Никки представляет нас владельцу, и тот смотрит на нас с таким нескрываемым презрением, словно мы мартышки в цирке,– и не потому, что собирается, изобразив благородное негодование, выставить нас за дверь, а потому, что он, как и все торгующие подержанным товаром, упивается собственным жестокосердием – в особенности по отношению к отчаявшимся и нуждающимся.Никки подходит к старьевщику, изобразив на челе невыразимую тоску, и, дабы жалость могла заручиться более мощным союзником, расстегивает, несмотря на холодный день, верхнюю пуговку на блузке. Пульс у старьевщика мгновенно учащается – и не от вида вторичных половых признаков, а в предчувствии непереносимых душевных страданий просительницы.Принесенные Никки вещи он перебирает с таким отвращением, словно их только что в его присутствии облизали своими смрадными языками прокаженные.– Вот эту вещицу, – говорит Никки, когда в его лапах оказываюсь я, – я бы ни за что не продала, если б сынишке срочно не понадобилась операция. Мама подарила мне ее перед смертью. По-моему, она старинная.Дыхание учащается, от волнения старьевщик начинает раскачиваться с пятки на носок и обратно. Его член призывно шуршит в своей сатиновой норке.– Это по-вашему.– Чего-то же она стоит... – мямлит Никки, изо всех сил, чтобы на глаза навернулись слезы, прикусив губу.Меня, точно засохшую коровью лепешку, брезгливо держат двумя растопыренными пальцами – большим и указательным.– Да, стоит. Ломаный грош в базарный день. На такие цветочные горшки, как этот, давно уже спроса нет. И не припомню, когда последний раз приходили и интересовались, нет ли у меня такого вот аляповатого цветочного горшка.По правде сказать, трудно себе представить, чтобы кому-то, даже по крайней необходимости, пришло в голову сюда прийти, тем более чем-то интересоваться. Воздух затхлый, с гнильцой, а товар и того хуже: вещи, брошенные на произвол судьбы, никому не нужные, никем не любимые; все, что имеет хоть какую-то цену, давно вылетело отсюда, словно пузырьки воздуха, которые, обгоняя друг друга, рвутся вон из воды. Беру старьевщика на заметку: если представится случай, непременно воздам ему по заслугам. Выставляет нас всех на прилавке в один ряд, выравнивает. Миксер еще совсем новый.– Что, поиздержалась, малютка? – Он ждет от нее суровой правды, она же повторяет затверженный монолог про сынишку, больницу и отсутствие игрушек. Опять учащенный пульс. – Один фунт. – От взгляда, который бросает на него Никки, старьевщик чуть не падает в обморок. Он читает в ее глазах боль, тогда как в них черным по белому написана ярость. Нет, она не обиделась: сумма, которую он предложил, не обидна, ибо это не сумма. Это – смех. С тем же успехом он мог помочиться ей на голову. Ведет он себя, прямо скажем, неосмотрительно – какой бы там Никки ни была, безобидной ее уж никак не назовешь. Вот достанет сейчас ножик, который принесла в сапоге, и выпотрошит сначала его самого, а потом и его кубышку – будет тогда знать! Старьевщик злобен, но постоять за себя не может – это видно.Она кладет нас обратно в сумку и идет к двери. Чувствуя, что потеха заканчивается и что хныкать и глотать слезы ее уже не заставишь, старьевщик выкладывает за нас десятку – «за твои прелестные глазки». Ради этой суммы, считает Никки, идти в лавку старьевщика не стоило, но заключительная попытка превратить имущество Розы в денежные знаки ее несколько утомила.Меня ставят рядом с бархатным жирафом, в котором жизни ничуть не меньше, чем в настоящем, компанией механических пингвинов и пингвинчиков со сломанным заводом и керамическим барсуком в хлопчато-бумажных бриджах для игры в крикет. Этот артефакт уникален. Принадлежать он никому не мог. У такого, как он, не могло быть хозяина, он бесхозен по определению, он постоянно ждет, что его наконец-то оценят по достоинству, – и никогда не дождется. Вид его вызывает отчаяние. Это – пария, которого по чистому недоразумению передают из рук в руки, а не топчут ногами. Он и создан-то единственно ради того, чтобы быть отвергнутым. Его подбросили, а не купили. Старьевщик не меняет нижнее белье уже третий день. Мумия, которой хотелось обратно в землю Бархатный жираф напоминает мне мумию, вместе с которой меня предали земле. Когда нас отрыли кладбищенские воры, я, надо сказать, была им благодарна: все мы любим болтаться без дела, но не тысячу же лет! Ничего особенного мумия собой не представляла: до смерти это был преуспевающий надсмотрщик на фиговых плантациях, которому посчастливилось умереть естественной смертью и заработать и воспроизвести достаточно, чтобы вечный покой разделили с ним предметы старины, я в том числе.Со своим надсмотрщиком мне довелось встретиться вновь только после того, как я поменяла нескольких хозяев. Кладбищенских воров, которые извлекли меня из могилы, мумия интересовала меньше всего. Со своим сомогильником я соединилась спустя несколько десятков лет благодаря Чудоносу (номер сто шестнадцать), котоый был одним из самых хитроумных кладбищенских грабителей, а вернее, грабителем кладбищенских грабителей. Он не видел большого смысла в том, чтобы в поте лица раскапывать могилы, блуждать по склепам, копаясь в расселинах и ежесекундно рискуя навлечь на себя гнев давно ушедших, но, быть может, и не умерших богов. Чудонос предпочитал дождаться, пока другие злоумышленники, разграбив могилу, отправятся в обратный путь, и подстерегал их у городских ворот.– А моя доля где? – недоумевал ограбленный грабитель, когда меня вырвали у него из рук.– Свою долю ты уже получил, – ответил ему Чудонос. – Ты ведь еще дышишь. – После чего Чудонос возвратился домой, опасаясь, как бы кому-нибудь еще не пришло в голову переквалифицироваться из кладбищенских грабителей в грабителей кладбищенских грабителей.Его чудо-нос больших хлопот ему не доставлял. Происходило это по двум причинам. Во-первых, когда люди готовы умереть за идею, они, по моим наблюдениям, не стремятся умереть за шутку. А во-вторых, нос у него был таких размеров, что все шутки на эту тему были слишком очевидны. Преувеличение превращает заурядное в смешное, однако сверхпреувеличение низводит смешное до заурядного. Это ведь, в сущности, все равно что попытаться рассмешить собеседника, глубокомысленно заметив: «Сегодня солнечный день». Поэтому к своему носу Чудонос относился спокойно и хранил в нем кое-какие фрукты небольшого размера.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29


А-П

П-Я