https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala/so-shkafchikom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Однако Люк меня успокаивает:
— Без паники. Его отпустили домой. Но он может погореть. По утверждению полиции, в четверг, в восемь вечера, он находился в кафе Биржи, куда, как они выражаются, “прибыла швейцарская посылочка”. Разумеется, Серж утверждает, что его там не было. В это все и упирается. Но будь спокойна. Раз на месте преступления его не застукали, он найдет алиби во что бы то ни стало.
* * *
Он получит его немедленно.
Я давно уже хотела, чтобы Сержа одернули, чтобы он слегка “нарвался на неприятности”. Его одернули, но неприятности у него слишком велики. Едва простившись с Люком, я, не раздумывая, тут же сняла трубку, чтобы позвонить этому проходимцу Сержу. Четыре фразы — довольно резкие, — и ему понятно, что я знаю все. Его это вовсе не волнует. Он добродушно отвечает:
— Ты в курсе?.. Ах, господи боже, но ты-то здесь при чем?
Не будем ходить вокруг да около. Скажем сразу, напрямик.
— Серж, но ведь в четверг вечером ты был у меня. Почему бы тебе на это не сослаться?
Мгновенная реакция. Но представление, сложившееся у Сержа обо мне, сначала мешает ему понять.
— Ты ошибаешься, — говорит он, — я был у тебя не в четверг, а в среду.
Неужто он все-таки заставит меня пуститься в объяснения? Будь это Паскаль, он побледнел бы от возмущения. Правда, я не сделала бы того же для Паскаля, который, впрочем, никогда не поставил бы меня перед такой необходимостью. Я настаиваю:
— Мы скажем, что в четверг, и все.
На этот раз я, кажется, выразилась достаточно ясно. До моего уха доносится посвистывание, потом громкий раскатистый смех и, наконец, шутливый ответ:
— Но, сударыня, вы предлагаете мне стопроцентное ложное показание!
— Ах, как страшно!
Новый взрыв смеха — короче и веселее.
— Нет, Констанция, нет. Только не ты! Кстати, у меня есть под рукой все, что требуется.
Я вдруг почувствовала, что попала в смешное положение. Девочка, которая предлагает мужчине перевести его через улицу. К тому же мне стыдно: только что я без колебаний предложила соучастие в сомнительном деле. Разве моя гордость уже за мной не присматривает? Какая пружина бросила меня к телефону?
Серж перестал смеяться. Он говорит сочным голосом, который меня подбадривает:
— И все-таки спасибо. Ты замечательная девчонка!
29
Еще одно волнующее событие. Правда, давно ожидаемое. Сегодня возвращается Клод.
Дверь в общую комнату открыта. Очень белое лицо стенных часов с двумя отверстиями для ключей, черными, как зрачки, пристально смотрит на эту Констанцию-обрубок, такую неподвижную, что металлическая сетка под ней за несколько часов ни разу не скрипнула. Моя голова продавливает середину подушки, положенной посредине валика. Одна рука, левая, тоненькая, как флейта, вытянулась на простыне: Матильда позаботилась перед уходом положить рядом с рукой телефонную трубку, а от нее вьется по белой простыне, сползает на плитки пола и тянется к стене толстый провод, похожий на черную змею. В глубине комнаты на штукатурку ложится тень от оконной рамы в форме лотарингского креста. Через два нижних прямоугольника видны только крыши, через средние — трубы, через верхние — синяя пустота, по которой стрелами проносятся стрижи. Постукивание по доске, на которой разрубают мясо, глухое прерывистое дыхание насоса, накачивающего шину, журчание воды, льющейся из крана в луженый бак и заглушающей позвякивание стаканов, напоминают мне, что я живу поблизости от мясной лавки, гаража, кафе, что они находятся от меня в каких-нибудь двадцати метрах, хотя и стали такими же далекими, такими же нереальными, как мясные лавки, гаражи, кафе Марселя или Сиднея. Мир сократился. Сама келья сократилась по моей мерке. И тем не менее я отказываюсь спать и грезить, укрывшись своими волосами. Мой взор блуждает, перебегает с места на место, заявляя, что он жив, и заменяет мне способность двигаться, буквально воплощая иронический совет, который дают детям: “трогать глазами”.
Внезапно я шевелю пальцем, воображая, что шевелю всей рукой. Вот и они! Предупрежденный далеким топотом, мой бесконечно праздный слух упражняется в распознавании знакомых шагов. Медленное шарканье, перебиваемое позвякиваньем металлических подковок, — Матильда. Щелканье подметок с перестуком каблуков — Берта Аланек, Быстрые шаги на цыпочках н поскрипыванье шевровой кожи — мадемуазель Кальен. Прыжки через три ступеньки, заставляющие дрожать перила, — Миландр. И эти шаги, которые вовсе не шаги, когда на ноги не опираются, а тащат их как придется, — Клод.
Наконец-то Клод! За распахнувшейся настежь дверью и не увидела ничего неожиданного. Я приподнимаюсь, откидываю спутанные волосы, как оправляют складки платья. Мой взор устремляется на мертвенно-бледную куколку, которую тащат к моей кровати, еще более сникшую и бесцветную, чем раньше, и за эти месяцы немного позабывшую свою Станс. Потом моя голова снова падает, позволяя слюнявить себя чмоканьем, предназначенным для неизлечимых больных, таким же ритуальным и скорбным, как соборование.
Мадемуазель Кальен уже протягивает руку в перчатке, чтобы похлопать мою, покоящуюся на простыне. Она говорит сквозь вуалетку, которая смягчает звук:
— Констанция, надо быть разумной. Ваша тетя хочет взять обратно Клода, которого доктор отсылает нам В состоянии… несомненно, лучшем, но недостаточно хорошем, чтобы… словом, вы понимаете… Этот ребенок не должен больше тут оставаться. Скажите, мадемуазель Орглез, скажите ей вы, что она не может взваливать на себя эту двойную ношу. И вы, Берта, разве вы не видите, что это уже невозможно?
Берта Аланек, выпятив огромный живот, тупо молчит, держа ребенка между коленями. Теребя свои пряди, Матильда протестует:
— Но почему же, почему?
Решившись пустить в ход все средства, она доказывает от противного:
— Если бы Клод ходил, мне было бы трудно присматривать за ним. А раз он не ходит…
Несмотря на то, что у меня дрожит подбородок, я вынуждена вмешаться.
— Тетя, тетя, будь же благоразумной! Но мой взгляд, наверное, мне противоречит, умоляет ее не быть благоразумной. Матильда меняет тактику:
— Поскольку он ползает хотя бы на четвереньках, все-таки я буду чувствовать себя спокойнее, уходя в магазин. Малыш может что-нибудь подать, позвать соседей…
— Скажите прямо, что вы не хотите заставить вашу племянницу принести эту жертву, — настаивает мадемуазель Кальен с твердостью хирурга, решившего оперировать пациента без его согласия.
— Ну, конечно, — признается наконец Матильда, дергая цепочку на шее.
Косясь на талию Берты Аланек, она добавляет:
— И как может женщина в ее положении заниматься Клодом?
— Вот это меня как раз и терзает, — вяло бормочет Берта, привыкшая извлекать выгоду из своего раскаяния.
— Ну, знаете!
Мари Кальен поворачивается к ней. Ее восклицание выражает все, что она думает об этих несчастных, без всякой надобности еще больше запутывающих и без того сложное положение, из которого их было так трудно вытащить.
— Я выхожу замуж, — торопится сказать бедняга, не подозревая, что, выбираясь из второй беды, она усугубляет первую.
— Это не спасает положения, — сухо парирует мадемаузель Кальен. — Ваш… жених так прямо мне и заявил: “Я беру Берту со своим ребенком. Второго ублюдка мне не нужно”.
Все молчат. Берта опускает голову. Зато мы трое, все без обручальных колец, старые девы, питающиеся объедками с чужого стола, мы поднимаем головы. Моя опять покидает подушку, несмотря на всю тяжесть волос, кажущуюся мне непомерной. Я внимательно смотрю на ставшее чужим тело, которое простирается под одеялом к омертвевшим ногам, на стенные часы, белые и угрожающие, как зимняя луна, на толстую Матильду, схватившую Клода за плечи, чтобы притянуть к себе.
Я колеблюсь. Хорошенькое наследство я ей оставляю! Прелестное доказательство признательности! Пусть она создана для сомоотверженной заботы о людях неуживчивых, придирчивых и упрямых, но по какому праву, умерев, я стану и впредь, как при жизни, переваливать на нее те заботы, которых жаждало мое неблагоразумие? Не надо давать мне это как милостыню!.. Знаю, это не милостыня. И не поучение. А потребность. Потребность, которая у нас в роду. Матильда хочет новых, долгих лет тревог, лишений и хлопот. Она компенсирует себя за одно несчастье другим. Ах, пусть она замолчит! Я знаю, что она сейчас скажет.
Но Матильда наклоняется. Бородавка на веке дрожит. Весь ее жир колышется. Она шепчет на ухо мадемуазель Кальен, туда, где прикреплена вуалетка:
— Да поймите же! Когда она… Когда ее больше не будет, у меня все-таки кто-нибудь да останется.
И цепочка рвется под ее пальцами.
30
Дальше — больше. Нечего сказать, все растет и хорошеет. Медицинский словарь меня предупредил: “Задержание мочи у паралитиков — явление обычное. В этих случаях следует прибегать к катетеру…” Припоминаю и такое ободряющее примечание: “Опасность заключается в том, что, несмотря на все меры асептики, повторное введение катетера нередко приводит к отравлению мочой, приближающему смерть ”.
Ну что же, приблизим. Осмотрев мой вздувшийся живот и красноту на ягодице, показавшуюся ему подозрительной, Ренего повернулся к Матильде:
— Придется прибегнуть к катетеру. И постарайтесь достать подкладной круг. Нам грозят пролежни.
Поведение Ренего весьма знаменательно. На лице никакой явной тревоги. Это смирившийся с неизбежным, по щедрый на заботу человек, который ведет себя как сапер, пытающийся с помощью фугасов задержать продвижение неприятеля. Он уже не жует язык. Кралль давно его не консультирует — специалиста беспокоят, пока еще питают надежду. Он больше от меня ничего не скрывает, не старается остаться с Матильдой наедине, чтобы сказать ей о своих опасениях по секрету. Своей откровенностью он как бы воздает мне должное. Любому другому пациенту он сказал бы: “Не волнуйтесь. Время и терпение помогут вам выкарабкаться”. Со мной же этот славный старик говорит прямо:
— Ты здорово держишься, плутовка!
Я тут же отвечаю ему на любезность любезностью:
— Передайте курносой кумушке, чтобы зашла в другой раз.
Мы оба — и он и я — очень хорошо знаем, как к этому надо относиться. Но мы знаем также, что нельзя заставлять людей неделями жить в атмосфере предсмертной агонии. И потом — о Фома неверующий! — вера в неотвратимое ничем не отличается от веры вообще:
полностью веришь лишь в то, что уже произошло. Глазами, языком, волосами — всем, что пока во мне живо, я должна бороться с тем трупом, которым стала еще при жизни, чтобы как-то обмануть Матильду, отсрочить для нее час горестной убежденности.
— Тебе от этого станет легче, — говорит Ренего, вытаскивая из стеклянной трубки, изогнутой в виде буквы “V”, резиновый катетер.
Матильда подсовывает под меня судно. Я закрываю глаза. Как ни привыкла я к физическим унижениям, это для меня, пожалуй, слишком мучительно. То, что паралич выводит из строя мои мышцы, одну за другой, еще куда ни шло! Но он мог бы постыдиться и не трогать моего мочеточника. Дорогой мой Паскаль, видите, как ваш господь вознаграждает непорочную девушку? Вы становитесь все более настойчивым, вы говорили мне на днях: “Бог незримо стоит за вашим страданием. Посвятите же его богу…”; сумеете ли вы теперь найти формулировочку, доказывающую мне, что эта мука тоже с его соизволения, что она для него как ладан, что он мудро вознаграждает за нее… например, в седьмой раз возвращает Катрин ее девичью чистоту, чтобы оплатить несправедливое оскорбление, нанесенное моей? У нашего господа бога вкус к странным заслугам! И если считается, что я в такой позе тружусь во славу божью…
Нервный смех сотрясает меня и вызывает возмущение Ренего, осторожно вдвигающего свою трубку. Он ворчит:
— Ну, знаете ли! Из чего только она сделана? Она станет хохотать и в гробу.
Он прерывает свое омерзительное занятие, чтобы почесать ухо, и вполголоса добавляет:
— Небольшая передышка. Мочевой пузырь так переполнен, что выводить всю мочу сразу было бы опасно. Тебе стало полегче, Констанция?
Мне стало полегче. Я не желаю знать почему. О чем думать, о чем думать, чтобы не подохнуть от унижения?
* * *
О них. Если мое положение становится все хуже и хуже, то у них, пожалуй, наоборот. Паскаль совершает массу добрых дел. По мелочам. От него по-прежнему веет холодом и надменной святостью, он меня раздражает, его образ мыслей мне непонятен, но он трудится на своем поприще. Если бы не мое пристрастие к проходимцам и убогим, я должна была бы “одарить его своей благосклонностью”.
К несчастью или к счастью, моя благосклонность обращена на Сержа, который дает мне небольшую передышку. Он перетрусил. Страх перед тюрьмой ничуть не возвысил его в моих глазах. Но… Скажем уж, чего там! Я питаю слабость к его славной мордахе, своего рода нежность, которую он жульнически выманил у меня, как жульнически выманивал заказы для своей фабрики. Он то наивно груб, то неожиданно чуток. Сложное чувство к Катрин делает его привлекательным, искупает все прочее. Серж, искупаемый Кати! Математик сказал бы: минус на минус дает плюс. Люк, суждения которого (увы, в отличие от характера!) всегда решительны, уверяет, что “Серж уже стал преемником Перламутра”. Удивил! Нуйи сам признался в этом, когда приходил последний раз: “Подумать только — надо быть таким олухом, чтобы втюриться”. Отлично сказано. “Не поднимай черного флага, если на борту есть женщина”, — говорит пословица Антильских островов. Пожалуй, Серж решился отдать в залог свой бумажник и свое сердце, расположенное прямо под ним. Допустим худшее. Я привыкла к мысли, что предполагать худой конец вернее, чем надеяться на авось.
В чем я меньше уверена, так это в том, что меня обрадует счастье Катрин. Позавчера, продолжая разыгрывать (с большим трудом) сваху, чтобы уменьшить урон и еще потому, что в конце концов Серж и Катрин могут подойти друг другу, как рыба с душком — второразрядному повару, я позволила себе бросить фразу: “Нуйи становится очень приличным человеком”. Я едва не влепила крошке пощечину, услышав в ответ:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29


А-П

П-Я