https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/krany-dlya-pissuarov/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

А впрочем, – он засмеялся и подмигнул, – мы напрасно грешим на французского буржуа, жажда привилегий – черта, увы, общечеловеческая. Ее можно наблюдать у людей, никогда не живших при буржуазном строе.
– И даже боровшихся против него, – сказал я.
Паша посмотрел на меня остро:
– Это обо мне?
– Ты как раз неудачный пример.
– Почему?
– И ты и мой бывший тесть замешаны на хороших демократических дрожжах.
– И временами эти дрожжи дают пузыри? Спасибо. Но имей в виду – ощущение своей привилегированности порождается не только деньгами или близостью к власти. У интеллектуалов его тоже хватает. Только проявляется оно стыдливее, чем у буржуа, который хочет жить фешенебельно. Кстати, где сейчас Алешка?
– Не знаю.
– Что так? Вы же были друзья?
Я промолчал. Что я мог ответить?
– Ты понял, почему я о нем вспомнил?
– Конечно. Это было его любимое слово. Помнишь, как он говорил: «Фе(ха!) шенебельно, черт побери!»
– Тише ты, на тебя оглядываются… Да, любимое. И самое к нему неподходящее. Я много раз пытался повлиять на его внешность и манеры, но без всякого успеха. Для работы в Институте он не очень подходил, но по-человечески мне его очень не хватает.
– Это не помешало тебе уволить его.
Разговор в парижском метро явно принимал опасный характер, но меня это даже радовало. Я устал от недомолвок. Успенский отозвался вяло:
– Никто его не увольнял.
– Как это так?
– Вот так. Алексей сам подал заявление. – Паша улыбнулся одними губами. – Знаю, что ты хочешь сказать. Нет, его никто не заставлял. На другой день после увольнения Славина он пришел ко мне и подал.
– Это что же, в знак протеста?
– Как будто нет. В заявлении вообще не было мотивов. А мне он сказал, что не создан для научно-исследовательской работы и хочет переменить профессию.
– И это накануне защиты?
– Ну, не накануне, но близко к тому.
– Как можно было его отпустить!
Это вырвалось непроизвольно, без желания задеть, но Паша переменился в лице.
– Скажи, пожалуйста, – спросил он очень спокойно, но это было опасное спокойствие, – где ты был, когда я подписывал приказ об увольнении твоего друга и ученика Ильи Славина? Учти, вопрос не риторический, а деловой. В какой географической точке?
– Не помню.
– А я помню. Вы, ваше превосходительство, были в Хабаровске и что-то там инспектировали. А я был в Москве и хлебал все это… Я был одновременно молотом и наковальней. А ты приехал через месяц, узнал про наши дела и замкнулся в гордом молчании. Тогда ты мне не задавал вопросов.
– Я и сейчас не задаю.
– Ну так… восклицаешь. Будь справедлив и вспомни-то время газетные статьи, свистопляску вокруг нашего Института и признай – мы еще дешево отделались. Подумай, мог я удерживать Алешку, когда от меня требовали решительного освежения научных кадров, другими словами увольнений и увольнений… Тут уж приходилось стоять насмерть. Тебе повезло, твои руки чище моих, но я никогда не убегал от ответственности и не бегу сейчас. Ну-ка скажи мне по чести. Почему ты заговорил об Алешке, а не об Илье?
Я не сразу нашелся ответить. Успенский сердито хмыкнул.
– То-то и оно. Уговорил себя, что позиция Ильи была незащитима, что Илья неправильно себя вел, и это меня в какой-то мере оправдывает. А оправдав меня, попутно оправдал себя. Так?
– Не знаю. Может быть.
– Конечно, не знать удобнее. А я считаю, что Шутова было отпустить можно, Алешка – добрая душа, но никакой экспериментатор, а вот выгонять Славина при всех его ошибках, действительных и мнимых, было преступлением. Преступлением прежде всего перед наукой, потому что он талантлив, а талант всегда ищет и, следовательно, не может не ошибаться.
– Ты это понимал и тогда?
– Глухо. Только когда приходило протрезвление. – Он посмотрел на меня и усмехнулся. – Не понимай слишком буквально. У каждого свой способ обретать трезвый взгляд на вещи.
– Тогда почему же ты…
– Что «почему»? Почему я не разыскиваю его, чтоб вернуть в Институт, устроить ему защиту и успокоить свою совесть? Это не так просто, как тебе кажется. Что сделано, то сделано, осуждать проще, чем переделать. Большинство процессов, происходящих в сложных организмах, в том числе и общественных, необратимы, паровоз истории не имеет заднего хода. На освободившиеся места приходят новые люди, и они не хотят их уступать. Многие ученые мужи приложили руку к тому, чтоб не допустить Илью до защиты; по какой бы причине они это ни сделали – из трусости, недоброжелательности или даже по некомпетентности, – в этом очень трудно сознаться. Страсти еще не улеглись. Это ведь только твоему другу Сергею Николаевичу кажется, что все проблемы уже решены… Ну ладно, хватит, по-моему, тип в зеленых очках, что так внимательно смотрит в окно, понимает по-русски.
Я тоже посмотрел в окно, поезд замедлил ход, мелькнула железная калитка и синяя стрелка с белыми буквами «Correspondance», автоматы с жевательной резинкой и карамелью и задумчивая девица в кружевном лифчике… Пассажиры потянулись к двери вагона, здесь выходили многие. Паша не шелохнулся.
– «Денфер-Рошро», – сказал он. – Можно пересесть и здесь, но лучше на «Шатле».
Затем вплоть до «Шатле» мы не сказали ни слова. Я не умею читать в душах, но не сомневаюсь, что наши мысли витали где-то поблизости, его на улице Мари-Роз, мои в парке Монсури. И, вероятно, его мысли были так же смутны, как мои. По мере приближения к центру города вагон наполнялся, и временами я отвлекался, чтоб по старой привычке рассматривать пассажиров, но без большого успеха, я слишком мало знаю современных французов, чтоб уверенно определять профессию, физиологический тип и даже возраст. Лишнее доказательство того, как тесно переплетены физиологические и социальные критерии.
Я приготовился к выходу на «Шатле», но Успенский опять не пошевелился.
– Сиди, – сказал он с коварной улыбкой. – Слушайся старших.
Тон был безапелляционный, и я подчинился. На следующей остановке Паша вскочил, ухватил меня за локоть и почти вытолкал на перрон. Я едва разглядел название станции: «Halles».
Мы вышли на слабо освещенную городскую площадь. Рядом с выходом из метро высились угрюмые, в черных потеках, с узкими, как крепостные бойницы, окошками стены старинной церкви. Площадь, прямоугольная, почти квадратная, была безлюдна. Часть площади занимало огромное сооружение, чем-то напоминавшее ангар, за грубой железной решеткой мелькали огни и двигались человеческие тени. Пахло бензином и еще чем-то кухонным. На совершенно черном небе горели яркие звезды.
– Куда ты меня приволок? – спросил я отвратительно сварливым голосом. – Я устал и хочу домой.
Я не так уж устал, но мне хотелось побыть одному и начинала сердить обаятельная бесцеремонность патрона. Но Успенский как будто не заметил тона.
– Если тебя интересует, где мы находимся, могу ответить совершенно точно – мы в чреве.
– В «Чреве Парижа»?
– Сразу видно образованного человека. Сознайся, ты представлял себе его несколько иначе. Но это потому, что мы забрались сюда слишком рано. Спектакль еще не начался.
Насчет спектакля было сказано очень точно. У меня все время было ощущение, что я нахожусь на еле освещенной служебными огнями театральной сцене, где готовится какая-то костюмная пьеса. Часть декораций уже поставлена, другая часть – явно из другой пьесы – еще не убрана. Быть в Париже и не побывать на Центральном рынке! Мое сопротивление гасло, но я еще ворчал:
– Я есть хочу!
– Я тоже. За этим сюда и ездят. Сейчас мы с тобой будем есть всесветно знаменитый луковый суп. Надо только узнать, какое из этих заведений открывается раньше. Пойдем-ка…
Мы прошлись по площади. По пути нам встретился рослый полицейский в каскетке и кокетливой пелерине на плечах, но Паша к нему не обратился, а уверенно направился к похожему на ангар железному сооружению. Это были мясные ряды. Сквозь кованые прутья ограды я увидел влажные бетонные плиты и длинные ряды железных стоек с крючьями, часть крючьев пустовала в ожидании товара, на других тесно, как в театральном гардеробе, висели сотни освежеванных бычьих и бараньих туш, между рядами неспешно бродили люди в фартуках, они курили и смеялись. Я не решился переступить черту, отделявшую ряды от площади, почему-то я был уверен, что нас без всяких церемоний попросят о выходе, но Успенский знал местные нравы лучше, через минуту он уже угощал сигаретой смуглого красавца с фигурой несколько отяжелевшего борца, рукава его красной трикотажной рубашки были засучены и открывали волосатые руки, как будто созданные, чтобы ломать подковы. Выслушав Пашу, он понимающе кивнул и, оглянувшись, щелкнул пальцами. Подошел развалистой походкой парень в матросской тельняшке, за ним маленький быстрый араб, и все трое начали совещаться. Через минуту Паша вышел ко мне.
– Хорошие ребята, – сказал он. – Рекомендуют какого-то дядюшку Баяра. Пошли, я умираю от голода. И от жажды тоже.
Заведение дядюшки Баяра помещалось за мясными рядами, в одном из окружавших рынок обшарпанных домов я на фешенебельность не претендовало. Мы поднялись по грязноватой лестнице на второй этаж и попали в тускло освещенное помещение, состоявшее из двух составлявших прямой угол длинных комнат, в первой, выходящей окнами на площадь, стояло шесть грубо сколоченных столов без скатертей, во второй, предназначенной, по-видимому, для завсегдатаев, – два. Столы были большие, человек на двенадцать каждый, на голых, но чисто вымытых столешницах стояли глиняные солонки и бумажные салфетки в пластмассовых стаканчиках. Мы присели за одним из столов в первом зале и довольно долго сидели одни во всей харчевне, вдыхая доносившиеся откуда-то со стороны лестницы кухонные запахи и поминутно оглядываясь в ожидании гарсона. Наконец откуда-то из кухонных глубин возник, вытирая руки о салфетку, краснолицый старикан в детской распашонке, прикрывавшей круглый живот. Вид у него был несколько озадаченный, мы не подходили ни под одну из привычных категорий. Он поклонился и объявил: суп еще не готов, но если господам угодно, можно подать напитки и сэндвичи. Нам было угодно.
В ожидании супа мы немножко перекусили. Мне не хотелось разговаривать, Успенский тоже почти все время молчал. Может быть, думал о своем, а вернее, не хотел мешать мне. Чуткость его была поразительна, никто так безошибочно не угадывал настроение собеседника; качество, впрочем, обоюдоострое, когда он хотел уколоть, он столь же безошибочно выбирал наименее защищенное место.
Примерно через четверть часа вновь появился дядюшка с закопченными горшочками на деревянном подносе, и одновременно, как бы проведав, что суп готов, ввалилась, стуча ногами, большая компания, предводительствуемая смуглым красавцем из мясных рядов. Вошедшие шумно приветствовали хозяина, предводитель помахал нам рукой, и вся компания устремилась в тупичок, откуда они не были нам видны, но слышны отлично, еще не выпив ни рюмки, они уже хохотали и галдели так, как мы, северяне, шумим, только хорошенько хвативши.
Мы принялись за суп – великолепное варево, щедро заправленное тягучей массой расплавленного острого сыра. Мы еще хлебали этот суп, когда появился дядюшка Баяр с подносом. На подносе стояли две бутылки красного вина. Я не сразу понял, откуда на нас свалились эти дары, а сообразив, рассердился. Это было ни к чему и уж очень по-кавказски. Но у Паши заблестели глаза.
– А что ты думаешь? – сказал он, разливая вино по стаканам. – Луковый суп в Париже и хаши в Тбилиси – явления одного порядка. И едят их одни и те же люди – работяги, чтоб подзаправиться, и гуляки, чтоб опохмелиться. Только хашные открываются позже – часу в пятом утра…
Мы чокнулись, и я пригубил. Пить мне не хотелось.
– Будь здоров, Леша, – сказал Паша, вздыхая. – Хороший ты мужик, только…
– Только отчаянности в тебе нету, – подсказал я.
– Что? – Паша удивленно вскинулся, но тут же вспомнил, откуда это, и захохотал. – Ну и тип этот Граня! Ты заметил, как естественно такой вот упырь, когда ему пообрежут крылья, превращается в холуя? А ну его к дьяволу, я не то хотел сказать. Уж очень ты того… закрытый.
– А ты?
– Я – лицо руководящее. Ноблес оближ. И то… А ты вот даже не пьешь. – Он сердито ткнул пальцем в мой стакан. – Знаешь что, пойду-ка я чокнусь с тем парнем в красной фуфайке. Надо соблюдать политес. – Он взял свой стакан и скрылся за занавеской. Судя по приветственному гулу, он сделал именно то, чего от него ждали.
Мне даже хотелось побыть несколько минут одному, но Успенский не возвращался, и я почувствовал себя неловко. Зал постепенно заполнялся, пришла большая компания волосатых юнцов со своими девицами, затем десятка полтора рабочих в резиновых сапогах, и дядюшка Баяр, суетившийся между столами, все чаще поглядывал в мою сторону – подсадить ко мне незнакомых людей он не решался. А Успенский все не шел и не шел, и по доносившимся до меня громким голосам и взрывам смеха я уже понимал, что он ввязался в дискуссию. В полемике, научной или политической, он не знал удержу, и я предвидел, что вытащить его будет трудно. Я еще колебался, когда из-за занавески выглянул маленький араб, он делал мне призывные жесты и умоляющие гримасы. Я взял свой стакан и пошел. Меня встретили приветливо, кто-то подставил табуретку, кто-то отобрал стакан и долил до краев, все это не отрываясь от веселой перепалки между Успенским и смуглым красавцем в красной фуфайке. На них с любопытством посматривала расположившаяся за соседним столом компания богатых туристов. О том, что это были именно богатые туристы, я догадался не по одежде, скорее небрежной, чем богатой, а по хозяйской самоуверенности и по тому, как суетился вокруг них дядюшка Баяр. Я думал, что Паша зовет меня на подмогу хотя бы как переводчика, и ошибся – он отлично управлялся сам и даже ухитрялся острить. Его понимали, и я лишний раз убедился в способности моего учителя покорять самых разных людей. Паша представил меня как участника Великой войны, генерала, награжденного многими боевыми орденами (о том, что я не водил полки в бой, он, конечно, умолчал), все глаза обратились ко мне, дядюшке Баяру было приказано принести новые бутылки, и мне пришлось выпить полный стакан.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65


А-П

П-Я