https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/nedorogie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Я присел на каменную скамеечку, разложил на коленях листок с планом и вынул из бумажника свою единственную реликвию – любительский снимок, изображающий моего отца у могилы матери. Снимок неважный, сильно пожелтевший от времени, отец был в долгополом пальто и ужасно не идущем к его мягкому среднерусскому лицу черном котелке, врытая в землю под наклоном белая могильная плита плохо видна, надпись на ней неразличима. В глубине кадра виднелось еще несколько надгробий, а на переднем плане белел краешек мраморного крыла. На обратной стороне снимка не было ничего, кроме полустертой цифры, то ли 97, то ли 94, я сверился с планом и обнаружил, что 97 и 94 – это номера самых дальних кварталов кладбища, примыкающих к Стене коммунаров. Где же и быть похороненной жене русского революционного эмигранта?
У меня было достаточно времени, чтоб добраться до любой точки кладбища, но на поиски его оставалось мало, разумнее было вернуться в отель, а розыски отложить до более подходящего случая. Но этого более подходящего случая могло и не оказаться, и я, рискуя опоздать к открытию конференции, решил остаться. Больше того, решил не спешить, первая заповедь всякого исследователя – не суетиться. Несколько минут я отдыхал. Перед моими глазами, застилая перспективу, высилась стена большой фамильной усыпальницы в виде часовни, внушительное здание из белого камня, в котором при желании можно было поселить многодетную семью.
«Je sais, que mon Redempteur est vivant et que je ressusciterai au dernier jour, – было вырезано на стене. – Je serai revetu de ma peau et verrai mon Dieu dans ma chair».
– Вы верите во второе пришествие, мсье?
Я резко обернулся и увидел перед собой старика. Он показался мне очень хрупким, хотя держался прямо и с неподдельным изяществом. У него было высохшее породистое лицо с крупным хрящеватым носом, седыми усами и маленькой эспаньолкой – лицо придворного эпохи Ришелье. Старик был одет в прекрасно сшитый, но заметно поношенный костюм из легкой ткани, в руке он держал соломенную шляпу. Синие глаза, живые и не по возрасту яркие, смотрели на меня весело и дружелюбно.
– Нет, мсье, – сказал я вежливо, но сухо. Честно говоря, мне не хотелось вставать.
– Однако надпись заставила вас задуматься настолько, что вы не заметили, как я подошел. Сидите, пожалуйста, и разрешите мне тоже присесть. Простите, я не представился, – добавил он поспешно с пленительно-любезной улыбкой, – но мое имя почти наверное вам ничего не скажет. Извините мне мое любопытство. Нынешние парижане нелюбопытны, но я принадлежу к уходящему поколению, мы были любопытны, как обезьяны. Скажите, вас не поражает эта наивная и могущественная вера в бессмертие души?
– Нет, мсье, – сказал я. – Если б эта вера была действительно присуща людям, они не вбивали бы столько денег в мертвые камни. Когда я смотрю на эти часовни и монументы, прекрасные или безвкусные, я всегда думаю, что вместо них можно было построить дом для живых и бездомных. Во всем этом великолепии я вижу не веру в свое бессмертие, а панический страх. Страх бесследно исчезнуть с лица земли, не остаться в памяти живых. Народы ставят памятники немногим, большинство этих сооружений – памятники самим себе, я не вижу принципиальной разницы между надписями, которыми украшают скалы досужие туристы, и кладбищенскими эпитафиями. И пустота вокруг говорит о тщетности усилий.
Старик слушал меня со сдержанной улыбкой. Затем спросил:
– Вы, конечно, поляк, мсье?
– Нет, русский. Почему вы решили, что я поляк?
– Здесь неподалеку могила Шопена, ее часто посещают поляки. Вы прекрасно говорите по-французски, но в вашем выговоре все-таки угадывается славянин. Для меня чрезвычайно любопытно ваше мнение, мсье, потому что мы сидим перед усыпальницей моих предков, и я последний человек, имеющий право быть похороненным в ней. Нет, нет, мсье, – улыбнулся он, заметив мое смущение, – вы не совершили никакой бестактности, я сам вызвал вас на откровенность! Мало того, я почти готов с вами согласиться, говорю «почти», ибо согласие мое чисто умозрительное, я никогда не решусь сделать из него выводы. Представьте себе, мсье, если не считать этой фамильной собственности, я нищ, как Иов, и не уверен, будет ли у меня завтра крыша над головой. Если б я решился продать только мраморные плиты облицовки или вступил в сомнительную сделку, благодаря которой две буржуазные семьи получили бы право хоронить в нашем родовом склепе своих мертвых, я был бы обеспечен до конца моих дней. Но предрассудки сильнее меня, и я предпочитаю заключить собой погребальное шествие предков, хотя прекрасно понимаю, что с моей смертью уйдет последний человек, для которого эти камни одухотворены.
– У вас нет ни детей, ни внуков, мсье?
– Была дочь. Она погибла в нацистском лагере за то, что укрывала еврейскую семью. Двое моих внуков погибли в Сопротивлении. Могилы всех троих неизвестны, хотя именно эти трое больше, чем кто-либо в нашем роду, заслуживали памятника. А у вас есть дети, мсье?
– Нет, – сказал я.
– И не было? Мсье, скажу вам словами Талейрана – это больше чем преступление, это ошибка. Мы живы в наших детях. Только призвание может служить оправданием бездетности. Но призвание – удел немногих избранных, за свою долгую жизнь я не увековечил себя ничем, и – о, как вы правы, мсье! – поэтому-то меня и тешит прибавлять к своим семидесяти семьсот лет древнего рода, в котором можно назвать несколько славных, или скажем скромнее – заметных в истории Франции имен.
Старик был мил и забавен, но мое время истекло, я ждал только паузы, чтоб сказать какую-нибудь любезную фразу и двинуться дальше. Он заметил это.
– Не хочу вас задерживать. Вы приезжий, и у вас нет времени на бесплодные разговоры. У меня его сколько угодно, но я еще не потерял способности чувствовать ритм, в котором живут другие. Прощайте, мсье.
Он легко поднялся, поклонился и пошел по узенькой тропке вдоль могил. Через минуту двинулся в путь и я. Шел я долго, на каждом перекрестке сверяясь с планом, и все-таки вышел не к mur des federes, а левее, к северной стене кладбища, за которой шуршал автомобильными шинами и вонял бензином город живых. По сторонам я видел несколько человеческих фигур, они бродили между могилами или рылись в земле, но никого не встретил. Выйдя на пролегающую вдоль стены аллею и свернув направо, я понял, что блуждания кончились и я на верном пути. От стены аллея отгорожена деревьями, с правой стороны теснятся свежие надгробья. Здесь нет часовен и монументальных склепов, но на гранитных плитах я увидел венки, живые, еще не увядшие цветы и тронувшие меня надписи. На одной из плит я прочел: «Когда на земле перестанут убивать, они будут отомщены». Это было так неожиданно и хорошо, что я остановился. Надо отдать должное современным французам – они не потеряли афористического блеска своих предшественников. Это были надгробья бойцов Сопротивления и жертв фашистских лагерей, некоторые из них на вкус Николая Митрофановича Вдовина могли показаться недостаточно реалистическими, но я не мог от них оторваться. А оторвавшись, увидел в глубине аллеи две вполне реалистические фигуры – кладбищенский служащий в синей каскетке, оживленно жестикулируя, о чем-то беседовал с рослым туристом. Человек в синей каскетке! С этой минуты я не спускал с него глаз, боясь, что он куда-нибудь скроется, и меня мало занимал его рослый собеседник. По выправке я принял его за англичанина, а подойдя ближе и услышав английскую речь, еще больше уверовал в свою наблюдательность. И только приблизившись вплотную, убедился в своей ошибке – англичанин очень плохо знал свой родной язык, а когда я уже разинул рот, чтоб в самых изысканных выражениях объяснить свою нужду, он не спеша повернулся, и я увидел ехидно ухмыляющуюся физиономию Павла Дмитриевича Успенского. Шеф был в своем репертуаре – удивлять и ничему не удивляться.
– Познакомься, Леша, – сказал он, вдоволь насладившись моей растерянностью. – Мсье Тома, или правильнее будет сказать камрад Тома. Мы как раз говорили о тебе.
Я пожал руку мсье, то бишь камраду Тома. Это был человек лет шестидесяти, скорее всего северянин, у него было славное лицо.
– В каком году скончалась ваша матушка? – спросил он, и я понял, что обо мне действительно говорили.
– В девятьсот десятом.
– В девятьсот десятом, – задумчиво повторил он. – Могла ваша семья иметь concession a perpetuite? Штука довольно дорогая.
– Не знаю. Не думаю.
– В таком случае могила вряд ли уцелела. Неужели у вас в семье не сохранилось никаких документов?
– Нет. Только вот это.
Я вынул фотографию. Тома смотрел на нее, щурясь и морща лоб. И вдруг заулыбался.
– Пойдемте.
Минуту или две мы шли, лавируя между памятниками, Тома впереди, я следом, последним, нарочно поотстав, шел Успенский. После нескольких поворотов я полностью потерял ориентацию. Наконец наш проводник остановился позади плоской чаши на мраморном цоколе. Над чашей стояла крылатая фигура в рост человека.
– Вот, – сказал камрад Тома. – Узнаете?
Снисходя к моей тупости, он деликатно взял меня за плечи, потянул назад и слегка развернул вправо. Несколько секунд я еще сопротивлялся и вдруг четко, как в видоискателе, увидел знакомый кадр: мраморное крыло и угол чугунной ограды, а в створе между ними кусочек светлого неба и освещенная солнцем тропинка. Фотография десятого года и действительность пятьдесят седьмого расходились в самом существенном – наклонной белой плиты не было, а на ее месте торчал из земли какой-то черный обелиск.
Подошел Успенский, и мы немножко постояли. У Тома был сочувственный и даже как будто немножко виноватый вид.
– Не огорчайтесь, товарищ, – сказал он. – Две мировые войны. Люди все реже умирают в своей постели. Мир стал тесен, и кладбища не составляют исключения. Мы живем в эпоху крематориев и братских могил. И все-таки не огорчайтесь. Вы нашли то, что искали. Ваша мать похоронена в священной для французов земле, вблизи от Стены коммунаров.
Тома вывел нас на аллею, и мы дружески распрощались. Оставшись наедине с Успенским, я мог наконец спросить, что привело его на Пер-Лашез. Но не спросил. Он шел задумавшись, скользя взглядом по памятникам. Спрашивать не имело смысла – огрызнется или отшутится. Расспросы почти всегда настраивали его агрессивно, все, чем ему хотелось поделиться, он рассказывал, не дожидаясь, пока его спросят.
Мы молча спустились по каменным ступеням на скучную улицу, похожую на загородное шоссе, мимо нас пролетали машины, тротуары были пусты. Ожидавший нас вишневый «ягуар» я узнал сразу – это была машина доктора Вагнера. Около машины околачивался долговязый юнец с матадорскими бачками. Увидев Успенского, он затушил о каблук недокуренную сигарету, распахнул перед нами заднюю дверцу и, усевшись за руль, повернул к Паше смазливую мордочку, выражавшую равнодушную готовность.
– Скажи этому обалдую, – сказал Паша, – пусть едет через Ситэ. Посмотришь Нотр-Дам не на картинке. И чтоб вез по набережным, а не по своим вонючим бульварам…
Я взглянул на Успенского и чуть не прыснул. Он уже успел возненавидеть нашего водителя. Надо было знать Пашу – он мог простить все, кроме равнодушия. Он привык сидеть рядом с неизменным Юрой, обсуждать с ним маршрут и дневные планы, ругать за неаккуратность и жлобские ухватки, случалось, он орал на него и грозился выгнать, но никогда не выгонял, потому что знал – при всех своих недостатках и даже некоторой жуликоватости Юра свой, преданный ему человек, больше того, искренне привязаный к Институту и знавший об институтских делах даже больше, чем следовало. И Успенского злил вежливый юнец, не куривший при пассажирах, заученно распахивавший перед ними дверцы машины, но всем своим видом декларировавший: мне совершенно все равно, кто вы такие, куда и зачем вы едете, я везу вас потому, что мне приказал старый доктор, и когда кончится мой рабочий день, я забуду ваши лица навсегда.
Выслушав меня, юнец сказал: «Comme vous voulez» с интонацией, из которой явствовало, что ему нет никакого дела до наших желаний, и тронул машину. Мы проехали площадь Бастилии, выскочили на набережную Сены около острова Сен-Луи, перебрались по старинному мосту в Ситэ и затормозили перед Нотр-Дам. Если не считать десятка экскурсионных автобусов, площадь была почти пуста, но вход в собор напомнил мне летку пчелиного улья, одна вереница, сложивши крылышки, вползала внутрь, другая, выползая, готовилась их расправить. Большинство было несомненно туристами – рослые белокурые скандинавы и англосаксы, темнокожие индийцы со своими закутанными в пестрые сари женами, огромный африканец в коричневой рясе и сандалиях на босу ногу – единственный несомненный католик среди всей этой разношерстной компании. Я вышел из машины, чтоб полюбоваться собором, но Успенский чуть не силой втащил меня обратно.
– К черту эту толкучку. Если хочешь, приедем сюда ночью. Ночью собор во сто раз лучше. А сейчас скажи этому прохиндею, чтоб подогнал машину к мемориалу des Martyrs de la deportation, он должен знать.
Все это-Паша мог сказать и сам, но, как видно, он уже зашелся. Выслушав меня, юнец опять сказал: «Comme vous voulez», вынул из ящика для перчаток толстенький справочник и углубился в него с видом жертвы. Это окончательно разъярило моего патрона.
– Так мы до вечера проканителимся, – зашипел он на меня. – Это же здесь, рядом, только что проехали. Сет иси, ля-ба, компрене? – Это относилось уже прямо к водителю. И так как Роже явно не понимал, Паша выскочил из машины, залез на переднее сиденье и скомандовал: – А гош!
Мемориал действительно оказался совсем рядом. С птичьего полета Ситэ похож на бросившую якорь посередине Сены гигантскую остроносую ладью. Мемориал – в корме. У его бетонных стен плещутся волны от пробегающих мимо моторок. Мы оставили машину у ограды и прошли несколько десятков шагов до входа по вымощенной плитами дорожке вдоль невысокой, обсаженной зеленеющим кустарником ограды.
Я не запомнил внешнего вида здания. По-моему, у него вообще не было внешнего вида, архитектура начиналась внутри.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65


А-П

П-Я