https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он остался на корабле.
На следующий день его вызвал помощник командира.
— Больше посылать некого, Манцев. Получи пистолет — и в комендатуру. Доедешь до Харькова с демобилизованными. И живо, спеши, через час уходим в море.
23
Два вагона, подцепленных к поезду Севастополь — Москва, отправление в 20.38, на перроне — никого из штаба флота, напутственных речей не было, стыдливо дунул в трубы оркестр и пропал куда— то; всего семьдесят девять человек, последняя партия демобилизованных, хлам, выметенный из гауптвахт и следственных камер, выписанный из госпитальных отделений, люди без паспортов, но в воинской форме, которых надо было довезти до Харькова трезвыми, живыми и невредимыми. Получив документы на них, Манцев решительно полез в вагон, в тамбуре сорвав с себя комендантскую повязку. И разумность этого дикого решения оправдала дорога.
Манцев довез их до Харькова трезвыми или почти трезвыми, одетыми строго по форме. Он не спал двадцать два часа, он ходил по вагонам — корабельный офицер, которому надо уступать дорогу на трапах и в проходах, приказания которого надо выполнять бегом и немедленно. И корабельные правила установились в вагонах сами собой. В зале ожидания симферопольского вокзала понуро сидели пожилые женщины, не имевшие билетов на переполненный московский поезд. Манцев своей властью посадил их в вагоны, подселил к матросам, и соседство с теми, кто годился им в матери, благотворно подействовало на буйную матросскую братию.
После Джанкоя в вагоны стали проникать странные, франтовато одетые личности, о чем— то шептались с матросами, совали бутылки, увидели Манцева — скрылись. Олег пошел искать их и нашел — в мягком вагоне. Потянул дверь купе, долго рассматривал столичную шпану. И поразился шпане: все четверо вскочили вдруг, побросали карты, схватили чемоданы и побежали к дальнему тамбуру. «Не надо, начальник, не надо!..» — с дрожью в рыдающем голосе попросил последний из убегавших.
Только перед Харьковом нацепил он на рукав шинели красную комендантскую повязку. На перроне ждал его посланец комендатуры Москвы, решительный майор, для описания внешности которого следовало прибегать к лексикону собачников, охотничьи термины тоже сгодились бы. Вместе с Манцевым он обошел вагоны, пересчитывая матросов, и не смог удержаться от похвалы.
— Отлично, старший лейтенант! Много лучше, чем я ожидал!.. Но гражданских лиц в вагонах не потерплю… Эй, старая, попрошу! — прикрикнул он на старуху, которую старательно прикрывали матросы.
На вокзале Манцев окунулся в тишину и долго стоял, наслаждаясь беззвучием после двадцати двух часов громкой и тряской дороги. В ушах застряли песни из того репертуара, что исполняется в кубриках приглушенно, под гитару и с дневальными на стреме.
Он отметился в комнате помощника военного коменданта вокзала, выдраил пуговицы на старой шинели, обмятой вахтами и сидениями в КДП, вычистил ботинки. Он довез матросов до места, теперь Манцеву надо было себя довезти до Севастополя. Пистолет и снаряжение к нему он положил в спортивный чемоданчик, зажал его ногами, когда в парикмахерской сел перед зеркалом. Кресло было глубокое, с откидывающейся спинкой, и он мгновенно заснул, телу показалось, что оно — в КДП. Манцев дышал ровно, он видел сны, которые приходят только тому, кто наконец— то дорвался до покоя, и в снах этих была его мать, руки матери, жизнь его, протекшая со дня похорон до момента, когда линкор вошел в док, до минуты, когда старпом унизил его, оскорбил… Двадцать минут длилась эта жизнь, и пробудился Манцев так же быстро, толчком, как и заснул, и, как в КДП, бросил себя вперед, к стереотрубе управляющего огнем, и если б не рука парикмахерши, защитившая его лоб, он ударился бы о зеркало.
Он отпрянул от него. Удивился. Он увидел семейную пару не первой молодости: мужчина в кресле, на плече его рука стоящей рядом женщины, и оба смотрят напряженно на что-то перед собою, будто позируют фотографу. Потом рука ушла с плеча, женщина сказала:
«Ну, все…» А Манцев сидел, смотрел на себя. Неужели это он? И ему — всего двадцать три года?
Мать, во сне показавшаяся, — это уже дурное предзнаменование; когда— то ведь, в июле, он, вахтенный офицер линкора, провожал до трапа начальника политотдела, и в голосе Долгушина послышалось тогда что-то отцовское. Покинув парикмахерскую, Манцев долго высчитывал обратный маршрут, спрятавшись в вокзальной толпе; поезд на Севастополь — под самое утро, в гостинице для транзитных пассажиров несколько коек забронировано военным комендантом: записочку насчет койки он получил, но так и не дошел с записочкой до койки, смешался с куда— то заспешившими пассажирами и впрыгнул в поезд, купил билет у бригадира; в Славянске перескочил на другой и оказался на станции, километрах в тридцати севернее Симферополя; непредсказуемость была в событиях последних недель, и расчленить смыкающуюся цепь неожиданностей надо было только поступками нелепыми; поезд из Евпатории подошел, местный, женщины с детьми, очередь у касс на Москву и Харьков, севастопольская очередь много короче, она дрогнула, когда объявили, что билетов на поезд Ленинград — Севастополь нет; Манцев показал документы военному коменданту станции, тот дал ему посадочный талон.
На Крым наползали плотные низкие облака, порхали снежинки, первые, робкие. Что-то объявили по радио, у касс зашевелились. На скамье у стены освободилось место, Манцев сел — и ему показалось, что он провалился в прорубь, таким свирепым холодом подуло от женщины рядом, от взгляда ее. Он привстал, вгляделся. Женщина живая, несомненно, не замерзшая, но в глазах — тоска, голод, вечная мерзлота; Манцев вспомнил, что видел эту женщину у касс на Севастополь, и спросил, есть ли пропуск, она ответила кивком, и тогда он взял ее за руку, холодом обжегшую, и повел к теплу, к буфету. Через полчаса подошел поезд, в купе Манцев укутал женщину в одеяла, чем— то она напоминала ему Дюймовочку, худобой хотя бы. Она оттаивала понемногу, в купе стало теплее; крошился лед, разламывался, исчезал, глаза влажнели, набухали и вдруг пролились слезами. «Ну, ну, не надо», — сказал Манцев, садясь рядом и осушая глаза ее платком. Впервые за пять часов дороги она заговорила, спросила о чем— то севастопольском.
Он так и не узнал, кто она и как зовут ее, он простился с нею еще до проверки документов, пошел по вагонам и первым выскочил из поезда на севастопольский перрон. Дежурный помощник военного коменданта вокзала расписался в книге, где регистрировались поездки офицеров, бухнул печать на командировочное предписание, сообщил не очень приятные корабельному офицеру новости: эсминцы в море, три часа назад объявлена боевая готовность, увольнения отменены, во всех бухтах — сигналы штормовых предупреждений, катера и барказы не ходят, линкор же — на своих бочках, добраться до него можно, между Угольной и кораблями снуют портовые буксиры. Что же касается демобилизованных — скучно и нудно продолжал дежурный, — то с ними произошло ЧП перед Белгородом, кажется, на что Манцеву наплевать, он отвечал за матросов до Харькова, а до — полный ажур, подпись московского офицера вот она, так что будь свободен, как москит, старший лейтенант Манцев! В добрый путь!
Еще в поезде Манцев решил уйти с линкора тихо, незаметно, никому он стал не нужен на корабле — и самому кораблю тоже; молча встретил он известие о ЧП, вспомнился бравый московский майор и два сопровождающих его капитана: все перепоясаны ремнями, сапоги блестят, пуговицы блестят, идут по перрону, печатая шаг, пугая народ, увешаны оружием, украшены повязками — сила, мощь, красота!.. Он глянул на часы, было восемь вечера с минутами, пошли его последние севастопольские сутки, последние часы этих суток, и надо продержаться, осталось совсем немного.
24
Оставалось совсем немного, и он не хотел тратить минуты на еду, на ресторан при вокзале, с собой в чемоданчике он нес круг колбасы, купленной в Славянске, надеялся поужинать и позавтракать на линкоре, чтоб не ходить в кают— компанию, где его убежденно не замечал Милютин. Ни одного такси, до Угольной, правда, не так уж далеко, главное — не отвлекаться, держать курс. прямо, не рыскать, и обузою, преградою могла стать ввезенная им в Севастополь женщина, под фонарем стоявшая; вновь припомнилась ему Дюймовочка, такая же птичка, застигнутая в перелете ураганом, нашедшая короткий приют у людского огня. Эта, спутница его, к огню еще летела, озябла, руки глубоко в карманах пальто, беретик до глаз; все понятно: муж — на эсминцах, эсминцы — в море, ключа от квартиры нет, возможно, и квартиры нет, а где муж снял комнату — не знает, будет мерзнуть до утра, если не догадается пойти в комендатуру или к Барбашу на Минную. Оба варианта женщина отвергла зябким движением плеч. Манцев отдал ей свои перчатки, прошел метров двадцать и услышал догоняющие шаги, он приостановился, давая женщине понять, что она может идти следом. Ветер дул с подвыванием, холодом несло от Южной бухты, огни фонарей взбирались на Воронцовую гору, терялись во тьме Корабельной стороны; «Ботики промокли», — подумал Манцев, услышав рядом с собою дыхание женщины и хлюпанье обуви; она догнала, взяла руку его, свободную от чемодана, и сунула ее в тепло своего кармана. Шли долго, миновали госпиталь, Манцев вел ее к Пилипчуку, в дом, где был весною, и не хлебосольство поразило его в этом на крестьянский манер построенном жилище, не обременявшая угодливость хозяйки, едва не зарезавшей кабанчика ради дорогого гостя (в жертву принесли каплуна), не обилие корыт в сенях, а хитроумное устройство калиточного запора, изготовленного старшиной батареи. Душу вложил мичман Пилипчук в запор и калитку, великие знания! Манцев шел вдоль строя одноэтажных домов, присматриваясь к железу на калитках, пока не узнал, открыть же запор никак не мог. Но раздались какие— то звоны, сработала, видимо, сигнализация, мелькнул огонек, от дома к калитке проложился свет, по световой дорожке важной гусыней поплыла хозяйка, и по замедлившимся шагам ее сразу стало ясно: не пустит; хозяйка собою заслоняла свое жилище от вторжения человека, едва ие разрушившего годами сооружаемую крепость: как у всех лживых женщин, лицо ее честно и откровенно выражало мысли, и Манцев понял, что для дома этого он пострашнее американской авиации, опаснее чумы, что во всеобщем бедствии не так чувствительна потеря кабанчика и не так опустошителен мор, косящий кроликов, кур и гусей, но крушением всего мироздания покажется нищета и бездомность посреди цветущего благополучия соседей, таких же мичманов и главстаршин, которым судьба улыбнулась тем уже, что ими командуют законопослушные и уставообязанные офицеры.
Он ушел, так ни слова и не сказав, уведя с собою женщину. «Где ты добыл эту хворобу?» — сокрушенно поинтересовалась мадам Пилипчук, добавив что-то о детях, которых заразит хвороба, и Манцев удивился: детей тогда у Пилипчуков он не видел и не слышал даже голоса их, когда, захмелев от самогона, укладывался спать и улавливал сквозь сон, как бранит хозяйка хрюкающего кабанчика, покой отца— командира нарушающего. Не было детей, не было…
Ветер стих, дождь то сеялся, то падал крупными тяжелыми каплями, стало тепло и сыро, за поворотом — спуск туда, к Угольной, к линкору, и что-то надо.было решать с этой приблудившейся женщиной, не тащить же ее к Алле, это было бы грандиозным скандалом; поговаривают, что около нее задиристым петушком расхаживает знаменитый катерник. Манцев стоял в нерешительности на распутье, и женщина поняла, что от нее хотят избавиться, беретик ее задрался гордо, худые ножонки в мокрых ботиках пошлепали через лужу, и тогда Манцев догнал ее, остановил, положил руку на плечо, развернул к себе; они стояли близко— близко друг к другу. Кто-то прошел мимо, и Манцев отвернулся от женщины, долго смотрел в спину удаляющегося офицера, шедшего туда, к вокзалу, и гадал, кто это, потому что знакома походка, знакома фигура, как бы плывшая над грязью Корабельной стороны. Да Званцев это, Званцев! — догадался он и понял, куда направляется газетчик, и досадовал на себя: вот куда надо было идти сразу же, вот где пичужка эта пригреется.
Он забрался на госпитальную ограду, поднял на нее женщину, прыгнул, поманил, как ребенка, спутницу и принял ее внизу; она не спешила освобождаться от рук и тоном, когда заранее соглашаются на любой маршрут, спросила: «Куда вы меня ведете?..» Манцев поцеловал ее и рассмеялся: нет, не засырел порох у этой женщины, еще чуть— чуть — и воспламенится!.. Он привел ее в шалманчик, куда днем забегали офицеры, в крохотное кафе, выполнявшее те же функции, что и «Ржавый якорь» на Минной стенке. «Прими сестру свою во Христе, — сказал он буфетчице, доброй и нетрезвой. — Обогрей ее и обсуши, негде ночевать ей». И буфетчица повела сестру в клетушку за стойкой. Пар повалил от снятой шинели, Манцев сел перед бутылкою вина, не притрагиваясь к ней; он не знал, о чем будет говорить с газетчиком и надо ли вообще с ним говорить; хотелось посмотреть, как корреспондент ест и пьет: живой,, следовательно, человек, и смеяться может, и страдать, и возмущаться, — человек, о котором он долго будет вспоминать после Севастополя.
Он ждал. И распахнулась дверь, вошел Званцев — человеком, на все имеющим преимущественные права, издал какой— то барский звук, призывая буфетчицу, и — увидел Манцева, пошел к нему, улыбаясь, протягивая руку…
— К стенке, — сказал Манцев, доставая из чемодана пистолет. — К стенке, — повторил он, поскольку газетчик не понимал, и пистолетом показал, где надлежит стоять Званцеву.
А тот — медлил, думал о чем— то, оказалось — о шинели, снял ее все— таки, фуражку тоже, то и другое понес в угол, к печке, положил, одернул китель, пригладил волосы, как перед заходом в высокопоставленный кабинет, и парадно— строевым шагом приблизился к указанному месту, четко, выученно, потом сделал поворот кругом и спиной прильнул к стене; рука плавным дирижерским жестом обвела шалман, палец притронулся к левому карману кителя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40


А-П

П-Я