встраиваемые раковины в ванную комнату 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Люди и события, выложенные в строгий временной ряд, вдруг отвязывались от летосчисления, разворачивались в обратном направлении, и Орляинцев будто прозревал, видел человека таким, каким будет тот через месяц, год или больше. Со вздохом радости Вербицкий напомнил судьбе, что за минуту до того, как план расправы с Колюшиным сложился у него в голове, адъютант командира, на верхней палубе появлявшийся только в темное время суток, вдруг возник на юте — вестником будущего. Видимо, доказывал судьбе Вербицкий, уход Колюшина с корабля был ею же, судьбою, предопределен, предписан, во всяком случае, высшими земными и небесными инстанциями. Для 2-го артдивизиона Колюшин стал таким же покойником, как и Пуртов для штаба эскадры, о каждом вспоминали хорошо. Олег Манцев внезапно понял, что о Колюшина спотыкались все комиссии, в дивизион прибывающие. Он был больше матросом, чем офицером, повышений по службе не ждал, комиссиям дерзил и к Манцеву их не подпускал. Сильно робел перед старпомом, перед старшими офицерами, но тем не менее всегда был между ними и Манцевым, замедляя и ослабляя сыпавшиеся на 5-ю батарею нападки. Борис Гущин покомандовал дивизионом всего неделю. Пришел приказ, даже два: о присвоении ему очередного воинского звания капитан-лейтенант и о назначении его на крейсер «Фрунзе» старшим артиллеристом. Это было крупное повышение, окупающее прозябание на линкоре, и командир первым поздравил его. Но почти одновременно с приказами из учебных кабинетов на Минной стенке потекли уточненные данные о том, по чьей вине Гущин два года командовал орудиями, стволы которых, вернее — лейнера, были так изношены, что стрелять батарея не могла, и командовать, в сущности. Гущину было нечем. Лежанием за портьерой он покрывал чужой грех. Слухами земля полна, тем более — воды, на линкоре давно уже догадывались, что произошло на одном из эсминцев Балтийского флота летом 1951 года, и теперь узнали точно. Тогда эсминец сдавал зачетную стрельбу по катеру волнового управления, и тогда— то случилась редкостная ошибка, радиолокационные станции корабля перепутали цели, и автомат стрельбы дал на башни и зенитную батарею неправильные установки прицела и целика. Ни один снаряд не попал в катер, ни один осколок, а оценка именно такой стрельбы — жесткая: хоть бы один осколочек в борту катера— цели. «Сделать» осколок и послали Гущина. На щитовой станции пробоина от осколка была «сделана», акт о повреждении катера составлен и подписан, стрельба зачтена. История получила огласку, командир эсминца все свалил на Гущина, своего помощника, хотя и младенцу ясно: без четкого приказа командира эсминца на такой подлог не мог пойти никто. На суде офицерской чести Борис Гущин промолчал.. Теперь справедливость восторжествовала, но торжество это было унизительным для Бориса Гущина. В учебных кабинетах демонстрировалась калька маневрирования эсминца на той стрельбе, все графики отчета, офицеров эскадры ЧФ призывали к бдительности, к честности, взахлеб рассказывали о том, о чем стыдливо помалкивали ранее, и никто из тех, кто профессионально слушал, не спросил, почему внезапно открывшаяся правда нисколько не отразилась на судьбе бывшего командира эсминца, с почетом переведенного на Север, с повышением.. В каюте, при прощальных минутах, Гущин сказал: — Спасибо тебе, Олег. Пришло расставание — и все по— другому видится. Многое я от тебя получил, многому. научился. И думалось хорошо при тебе. Разошлись наши дорожки, когда— то еще встретимся, прости за резкие слова. Кроме как тетке, никому ты личных писем не пишешь, друзей у тебя не было и не будет, свой у тебя путь в этой жизни, своим фарватером идешь. И если подорвешься на мине — подгребай ко мне, да не подгребешь ведь… Олег опустил голову, ему стало стыдно. И сердце поджималось непонятной тоской. Теперь только понял он, как много значил для него этот обозленный и правдивый человек, когда— то подорвавшийся на собственной мине. Своей безжалостностью он предостерег Олега и от щенячьих восторгов, и от многого дурного. От смущения, от неловкости Олег полез в «Техминимум буфетчика», прочитал: «Проводы друга не бывают шумными. Друг, кстати, это мужчина— приятель, даже на широком столе гостеприимства не посягающий на честь избранницы вашего сердца…» — К месту сказано, — одобрил выбор Гущин и стал серьезным, очень серьезным. — К Векшиным на Лабораторную — не ходи!.. От Вербицкого слышал, будто ты и Ритка… Да знаю, что не было этого и не будет! Но дым валит, а огонь сам собой появиться может… Эх, Степка, Степка… — Он открыл дверь каюты, позвал Дрыглюка, спросил, где же, черт возьми, Векшин, и получил ответ, что Векшина нигде найти не могут. — В этикет играет Степа, оставляет нас вдвоем, а мне при нем хотелось говорить… Вот.что. Степа ведь такой: привык на смерть людей провожать. Деревня его в глухой тайге, дом в деревне крайний, у самого леса, через дом валили те, кто на.волю из лагерей рвался, уголовники разные. Степина маманя откупалась от них шматом сала да краюхою хлеба, всем показывала дорогу в топи непроходимые, тем и семью спасала, проколов не было, никто из тех топей так и не выбрался, но до самой гибели добром поминали русскую бабу, ломоть хлеба давшую… — Не надо, Борис, — попросил в смущении Олег. — Не буду. Прощай. Не провожай меня. Дивизионом стал командовать Женя Петухов, временно. Планы учений 5-й батареи он утверждал, ничего не меняя в них, но хмурился, карандаш его застывал над некоторыми пунктами, будто в раздумье. Речь строил из безличных оборотов, чтоб не сталкивались «ты» и «вы». Командир линкора теребил штаб, требуя пополнения, замены и подмены офицеров. Ему было обещано — после докования, в декабре. Но тут же стало известно, что китобойная флотилия «Слава» задерживается на промыслах. Док в октябре полагался флагману флотилии. «Свято место пусто не бывает» — так прокомментировал новость капитан 2 ранга Милютин. Докование линкору перенесли на начало октября.
18
Уже нависли кии над зеленым сукном, изготовляясь к ударам, уже с грохотом посыпались шахматные фигуры из клетчатого короба, уже нетерпеливыми пальцами мешались костяшки домино… Ждали старпома, который допивал чай. Допил, вошел в салон, опустился в мягчайшее кресло, занимать которое опасались даже в часы отлучек Юрия Ивановича с корабля. Кивнул разрешающе — и сразу же ухнуло, стукнуло, выстрелило: беззаботный вечер в кают— компании, награда за хлопотный день. Опоздавшие к киям и костяшкам ждали своей очереди, рассевшись по диванчикам и креслам. Клонило ко сну после плотного ужина. Приближались перевыборы заведующего столом кают— компании, и покидающий этот пост начальник химической службы корабля старался вовсю, ходил по каютам с приходно— расходными книгами и доказывал, что покупаемые им у частных лиц фрукты, овощи, мясо — наипервейшего сорта и редкостной дешевизны; начхима переводили на Балтику, перевыборы были внеочередными — и необыкновенными блюдами он торопился оставить о себе добрую и долгую память; всегда ведь найдется привереда, который припомнит на выборах и непрожаренную отбивную, и червячка в яблоке, и малую вместимость холодильника. Вестовые в тот вечер подавали суп харчо, мясо, тушенное в виноградных листьях и политое гранатовым соком, предварялся ужин нежно разделанной сельдью, осыпанной грузинскими травками, и завершался сочными желтыми грушами. Деловито, одна к другой приставлялись костяшки домино, тяжелодумно перемещались шахматные фигуры. Вербицкий, испытывая судьбу и старпома, вгонял шары в лузу, что в метре от Милютина, а луза напоминала о трагедии, разыгравшейся прошлой осенью, когда шар угодил Юрию Ивановичу в плечо. Тогда он открыл глаза, спросил номер шара — и не прибавил больше ни слова. Мазила Петухов долго еще сетовал на злой рок, на расположение шаров, из-за чего он и отсидел без берега двенадцать суток. Одним ударом мог Вербицкий решить партию, но неожиданно для партнера положил осторожно кий на сукно, поглотившее звуки, и ушел в дальний угол салона, явно стараясь держаться подальше от офицера, только что вошедшего в кают— компанию. Вошел же капитан-лейтенант, не корабельный, к линкору не прикомандированный, чужой, не из штаба даже. — Капитан-лейтенант Званцев, из газеты… — отрекомендовался он старпому, глядя при этом на офицеров. — Прошу разрешения присутствовать, товарищ капитан 2 ранга. «Добро» было получено… Не словом, старпом приоткрыл глаза и медленно— медленно задраил их веками. Шевельнул ногами, поскреб животик., Заснул, кажется. — Из газеты… — повторил Званцев, и повторил так, что в повисшей затем паузе было, казалось, больше смысла, чем в самих словах. И смысл был такой: «Да. из газеты… Но это не значит, что я чужой. Я — свой, свой…» И все те, кто мог в этой паузе видеть Званцева, а не только слышать, глянули на него и убедились, что да, свой: не чернильная душа, подшивающая бумажки за редакционным столом, а высокий стройный офицер плавсостава, знающий порядки ходового мостика, верхней палубы, командных пунктов и, конечно, кают— компании. — Привет андреевскому флагу! — произнес он развязно, подходя к столику с домино, но тут же понизил голос, обращаясь только к офицерам и выключая старпома из числа слушателей. — Христолюбивое воинство услаждает свои души игрою, привитой флоту голландцами?.. Будем знакомы: ваш будущий летописец, с некоторых пор приступил к обязанностям пачкуна во «Флаге Родины», известен и кое— какими сорняками на страницах «Красного флота»… Болван! Кто ж так ходит? — упрекнул он Олега Манцева, и в «болване» отсутствовало что— либо обидное, в «болване» сквозило уважение к ходу играющего, признание неоспоримости того, что Манцев — игрок высокого класса и замечание, даже в грубоватой форме, не поколеблет авторитета его. — С такими костями игру надо отдавать другому. Выразительный голос, редкостно выразительный, двойное, а то и тройное значение слов и фраз обнаруживалось минутою спустя при осмыслении их. Старо было и «андреевский флаг», и «воинство», и «пачкун», но произносилось так, что в словах была сразу и насмешка над ними, словами, над самим Званцевым, щеголяющим набором банальностей, и над линкоровскими офицерами, позволяющими Званцеву насмехаться. Некоторое время ушло на обдумывание того факта, что в кают— компании — корреспондент. Пишущая и малюющая братия вниманием своим линкор не обделяла. Вдумчивым шахматистом показал себя один ленинградский драматург. Прекрасным парнем признан был художник из студии имени Грекова. Званцев, Званцев… Фамилии такой во «Флаге Родины» пока не попадалось. Корреспондент же постоял над шахматными столиками, потом разочарованно, досадливо щелкнул пальцами, отходя от столиков, будто кем— то из игравших сделан явно неудачный ход, совсем не тот, который надо было сделать и который он, Званцев, знает, но указывать не решается, уважая таинство игры. Сел наконец— то рядом с начбоем, командиром группы боепитания. Заговорил о чем— то черноморском, игриво называя Черноморский флот ЧОФом (не ЧФ, а ЧОФ), иронически подчеркивая несхожесть суровейшего ТОФа (Тихоокеанский флот) с флотом мягкоклиматного юга.
Начбой разговор поддержал, спросил о самом для себя важном. В прошлом году он кончил Техническое училище в Кронштадте и носил серебряные погоны. Попав на корабль, а не в мастерские, стал метать рапорт за рапортом, упирая на то, что все— таки он на корабле, и не медик, не интендант, серебро ему не пристало, золото, только золото! В одной из отписок начбою намекнули на скорый приказ Москвы, разрешающий золото всем артиллеристам. Так правда ли это? Корреспондент должен знать: по роду службы он близок к верхам.
Приказ будет! — как о решенном сказал Званцев. Подсчитал что-то в уме, — К ноябрю будет.
О старпоме как— то забыли… Стали спрашивать Званцева о разном: о перемещениях в Главном штабе, о последнем ЧП на Севере. Корреспондент отвечал толково, обстоятельно, но как о предметах, надоевших ему своей обыденностью, повторяемостью, отвечал с ленцой, которая при желании объяснялась и так: вы, корабельные офицеры, поглощены заботами истинными, всамделишными, поэтому ваш интерес к суете верхов кажется мне зряшным, несерьезным времяпрепровождением.
Вдруг младший штурман спросил, правдоподобен ли слух о том, что на плавсоставских погонах будут эмблемы боевых частей и служб: у штурманов — гирокомпас на фоне штурвала, у минеров — две торпеды, наложенные на мину с рогульками…
А у артиллеристов — скрещенные стволы?.. — подхватил Званцев. Он задумался. — Н— не знаю… — отрицательно покачал он головой, и это незнание придавало достоверность, весомость тому, что говорил он ранее.
И тут послышались разные «гмм», «ууу», «ыыммм», которыми Милютин прочищал горло, вступительные междометия, запрещавшие разговоры в кают— компании и напрягавшие слух офицеров.
Гмм… да!.. ммм!.. Так вы из газеты?.. Да, разрешаю присутствовать.
Разрешением этим как бы зачеркивалось время от «привет андреевскому флагу» до «н— не знаю», время возвращалось к моменту, когда Званцев спрашивал у Милютина, хозяина кают— компании, разрешения быть там, где могли быть только свои, корабельные офицеры.
Так точно, товарищ капитан 2 ранга, из газеты… Обменивался кое— какими мыслями с вашими подчиненными, — произнес Званцев, намекая на сон Милютина, вызывая намеком робкие улыбки кое у кого.
А… Так это вы говорили что-то о Главном штабе?.. Признаться, я, — старпом добродушно посмеялся над собой, — немного приспнул, и мне показалось, что я — в кафе «Военная мысль»…
Никого не обмануло добродушие старпома, его у него и в помине не было. Игра в домино приостановилась, никто не решался достраивать уже выложенную композицию, и шахматисты оторвались от фигур. Старпом — это все понимали — нащупывал тему, повод для стычки с корреспондентом. Кафе «Военная мысль» — это уже было обвинением в пустозвонстве, в некомпетентности.
Так что же там происходит в Москве? Званцева вынуждали повторять все то, что говорил он кают— компании ранее, но излагать в иных выражениях, высоким «штилем», применительно к рангу собеседника, и различие стилей предательски обнажило бы корреспондента, придало бы сказанному ранее издевательский оттенок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40


А-П

П-Я