сантехника астра форм со скидкой 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И хоть одиннадцать месяцев минуло с тех пор, как отгремели тут выстрелы, триста с лишним дней вызревала тишина, а город все еще не прорастал из-под развалин. Саперы бродили по камням, тревожно-чуткими щупальцами выискивали мины. Что-то унылое и горькое было в этих блуждающих фигурах. Обозначенные вехами тропинки петляли среди развалин печально, робко. Разбитые танки и пушки ржавели на местах своей гибели. Но уже дымила труба хлебозавода, а еще подальше – баня. На дверях подвала яркая, как детские глаза, вывеска: «Школа». Жизнь налаживалась исподволь, с недоверчивым опасением.
Подступы к временному из досок вокзалу были оцеплены стрелками войск внутренней охраны.
На платформе стояло несколько человек военных и гражданских, потирая варежками уши. Высокий, в офицерской шинели без погон, с черной повязкой на левом глазу стоял впереди всех в напряженной позе, готовый по первому сигналу к рывку.
И когда из своего вагона вышел Сталин в шинели и пыжиковой ушанке, человек, коснувшись рукой повязки, порывисто шагнул вперед, потом шагнул менее решительно, потом остановился, переминаясь.
Сталин узнал человека с повязкой на глазу, толкового парня, сына рабочего. Издавна Сталин считал, что с рабочими его связывают особенные интимные чувства, недоступные пониманию людей иных социальных групп. Сколько раз скрывали его на своих квартирах рабочие – русские, латыши, грузины, азербайджанцы, когда работал в подполье!
Ему понятно было желание тех, на платформе, поговорить с ним или хотя бы просто увидеть его, а особенно сейчас, когда он возвращался с конференции глав трех правительств. Ему и самому хотелось вот так просто, по-человечески сойтись с ними в тесном кружке, особенно после близкого общения с людьми чужого и враждебного мира.
И он пошел к платформе, на которой стояли руководители города, но тут произошло с ним неожиданное, смутившее его: соединились в одном взгляде огромная, с рваными краями пробоина на стене старого выгоревшего вокзала и черная повязка на глазу стоявшего впереди всех на платформе. Сталин сжал челюсти, сделал знак рукой. Человек с повязкой подошел к нему, на ходу снимая перчатки. Сталин пожал ему руку, коснулся плечом его груди и еще раз сильно сжал руку.
– Вам надо отдохнуть, – сказал он, резко повернулся к своему вагону, скупым, но не как всегда решительно-рубящим, а стариковским жестом как бы отмахнулся и поднялся на ступеньки. Пыжиковая шапка помахала на ветру ушами с тесемками.
Фырча, отстреливаясь клубами пара, приминая рельсы, паровоз потащил вагоны. Из окошка паровоза выглядывала спокойная голова машиниста.
Охранник, не пускавший Матвея из тамбура, пока Сталин был у вагона, теперь выпустил, на ходу подал его коричневый чемодан, украдчиво улыбаясь.
Матвей запоздало убоялся оставаться в этой каменной пустыне под низким солнцем. «Ничего-то не уцелело, ничего-то не узнаю… Да есть ли кто жив из родных-то?» Ноги Матвея разъехались на гололедке, он выронил ореховую палку.
Высокий, с повязкой на глазу, скользя по льду белыми, осоюзенными желтой кожей бурками, подбежал к нему, сбив на затылок каракулевую ушанку, уступая ветру желтые волосы. У Матвея упало сердце – это был его племянник Юрий. Матвей ослеп на мгновение: на ветру слезы взялись ледком, спаяли ресницы.
– Живой!.. Молодец!.. Принимай гостя!.. – заговорил он взволнованно, сгребая в объятия племянника.
– Легко оделся, дядя Матвей, – мягко окая, шутил Юрий, как и четыре года назад, когда майским полднем встречал Матвея на этом старом вокзале, с молодцеватой небрежностью накинув пиджак на одно плечо, – а у нас ветрило дует в рыло.
– Понимаешь, Юрас, ехал-то из персидских теплых краев. А как наши?
– Сразу все сказать?
– Нет, нет, погоди… Говори, что уж там!
– Женю не запамятовал?
– Помню утро, я и кудряш копали грядки…
– Убило Евгения нашего. В самое горестное время погиб. Напролом перли они на город. Вот когда бы второй-то фронт. Тогда же и мамака умерла. Живем с отцом, два вдовца, сирот воспитываем. Шепнул бы ты союзникам, чтобы не лезли в Европу к концу обедни. Нельзя этих циников допускать в Германию. С немцами имеем право говорить о мире один на один. Как и воюем.
Матвей глядел в глаза Юрия.
– Жизнь ты, жизнь…
– Жизнь такая, дядя Матвей, себя не любишь, а живешь в себе. А кого любишь, тех нету. Юльку я похоронил. – Юрий обтер мокрую ниже повязки скулу.
– А ведь еще позавчера ночью в Тегеране я пил с товарищами за нашу победу, потом за город-герой. Им-то все просто: герой, и конец. А ведь тут мы, Крупновы… могилы наши.
В машине Юрий бездумно играл баритоном, горестно удивляя дядю:
– В гареме красивые девки? Чай, шахиншах поделился?
– Юрка, ты, Юрка… все шутишь парень…
Яркие губы Юрия улыбкой расправляли суровые скобки морщин, острый приземляющий глаз голубел горячим строптивым озорством.
– Ну, если таких усачей вяжет застенчивость, что же тогда нам делать? А что пили в честь дня рождения лучшего друга Советов Черчилля?
– Была даже… русская водка.
– Факт остается фактом: немец был на Волге, тут отвернули ему башку. Наш позор и наша победа. До самой осени вытаскивали трупы, жгли за городом. Смрад густой. Больше миллиона полегло.
– Лена, как Лена?
– Лена? Решила, что всех женихов ее перебили, загорюнится она в старых девах, – говорил Юрий, остановив машину у переезда.
Улыбаясь лишь при одном воспоминании, как ясноглазая девчонка катала его на катере по Волге, а он с принужденным бесстрашием похохатывал, вздрагивал от холодных брызг, кропивших лицо, Матвей возразил Юрию:
– Лена шутит, конечно, о женихах.
– Со слезой временами. Так куда тебя? На завод или в подвал к Лене?
– К Лене, только к ней!
IV
Вечером Лена и Матвей искупали в корыте четырехлетнего Костю и годовалую дочь Юрия, Юльку, накормили пшенной кашей и уложили спать в одной из трех комнат подвала.
Тут, под грудой рухнувшего на подвал пятиэтажного дома, млела редчайше уютная, с керосиновой лампой на столе, с горячей печкой в углу тишина. Только шипение поземки за низкими, вровень с землей окнами напоминало Матвею намертво разъятый по кирпичу, павший в боях город.
Приезд Матвея выбил Лену из привычной примиренности со своим несчастьем, затянувшимся девичеством. Обычно вечерами они сидели в комнате с детьми за книгой или шитьем. Теперь, привернув лампу, положила в тумбочку эстетику Гегеля, встала на высокие каблуки черных туфель и, накинув на плечи голубую вязаную кофточку поверх белой блузки, вышла к столу.
Матвей подобрался, застегнув верхнюю пуговицу рубахи, но Лена посоветовала снять пиджак при такой жаре, и он, благодарно взглянув на нее, снял.
– Помните, дядя Матвей, весну тридцать девятого? – с давно забытым оживлением говорила Лена, ласково глядя на Матвея. – Цвели сады! И было это… и давно и вроде недавно. Помните?!
– Милая моя Лена, в моем возрасте ничего не забывается, потому что ничто уж не повторится. Да и ты не тот шалый подросток, Лена. Не надо плакать, Лена.
– Дядя, милый, не неврастеничка я, не скулю… Нет, скулю жалобно. Робею перед будущим. Война – только запевка несчастья женщины. Наша драма развернется после войны…
Вернулся с завода отец. Лена поставила на стол жареный картофель, котелок холодной воды для разбавки спирта, ушла в комнату к детям. В полуприкрытой двери засветилась коптилка.
– Разведем или натурального махнем по одной? – спросил Денис, подняв над кружками бутылку со спиртом.
– Натуру давай. Кажется, надо набрать воздуха, выпить и выдохнуть, а? – Матвей, заслонившись ладонью от лампы, посмотрел в полуоткрытую дверь комнаты, таи никла над книгой светло-желтая голова Лены. Коптилка грела светом тонкий, нежный профиль.
Братья выпили разом, шумно выдохнули и минуту, выкатив глаза, сквозь слезу глядели безмолвно друг на друга.
Лена тихо смеялась, погасила коптилку, потом сощипала красноватый нагар, снова зажгла.
– Больно тревожить тебя, братка, а все же расскажи о Мише, – попросил Матвей.
– А что ж? Тяжелее того, что было, не будет: дважды не помирают. Отбушевался, отпечалился Михаил Крупнов. Всю-то жизнь маетно искал свой клад. Может, не там, не той лопатой копал временами? Да ведь каждый по-своему ищет общий-то клад. Жалко Мишу – в дни беды и позора ушел в могилу. Вот и Женька… жил, что ли? Оба они какие? Калитка в душе распахнута настежь, гостеприимны неразборчиво! Такие долго не живут. Наверное, в следующую войну…
– В Тегеране решили устранить войны на многие поколения.
Денис с отцовской снисходительностью улыбнулся:
– Ну, коль дипломаты решили, придется верить. Они после каждой войны устанавливают вечный мир. Да, брат, Юра в непогоду в голос воет по ночам от боли в голове. Жалеть я начинаю Юрия, а это плохо. Был он прямой, как стальной клинок. Время скручивает парня в штопор. А тут еще Лена, – перешел Денис на шепот, – гордости предостаточно. Аж лицом потемнела, под скулами впадины появились, и в них такая, брат, тень… В глаза не могу взглянуть: такой, брат, вопрос, не вот ответишь. Не поверишь, окликнет иной раз меня, а я так забеспокоюсь весь, до последней жилки – вдруг да тот самый вопрос?
– Да в чем же вина-то наша?
– Тем-то и тревожит вина, что в точности не знаешь ее границу… Что ж, я и сам не чаял таких зигзагов…
– Позвать Лену? – спросил Матвей.
– Зови, чего она там в темноте, как сверчок.
Лена подошла к столу, стягивая на груди вязаную кофту.
– Вот так и живем, братан, – говорил Денис, катая шарики из непропеченного хлеба. – Жалобу на свою долю сторонние не услышат от нас. Плохо? Давай в рукав поплачем. На нас опиралась диктатура наша. Тут шутки в сторону. Свои тяжести на других не перекладывали. Уж как иной раз пригнет к земле, свет меркнет в глазах, однако плечи не отнимали из-под тяжести. Ошибки – наши, удачи – наши. Что бы ни случилось, героев и виноватых на стороне искать не будем, все в нас. Так она говорила, будь ей земля пухом. Давай за Любаву по маленькой. Лена, плесни нам, нежданная. Сироты мы с тобой, Ленака.
Матвей зачерпнул кружкой воду из котелка на лавке.
– За Лену? Ты как?
– Давай за всех моих ребятишек. Виноват я перед ними, а оправдаться неколи. Но мои ребята неподатливы соблазну посмеяться над промашками стариков. Гордость не позволяет выставлять родителей в неловком виде на весь свет.
Лена влюбленно глядела то на дядю, то на отца: по душе ей была недосказанность отцовской речи.
– Весной на старом месте буду строиться. Сады погорели, но корни, целые, земля хорошая. Отец и дедушка там жили. И она там жила, Любава-то. Без старых корней нету проку в моей жизни. Пусть наша спета песня. Зато отголосок чуток слыхать. Как комар на лугу звенит, тонко. Такую жаль старые уши слышат, а молодые не улавливают. Рано им понимать жаль ту. – Денис толкнул локтем брата в бок: – Сыграем?
– Детей не разбудим?
– Дядя Матвей, дети песен не боятся. Грома боятся. Весной ударила первая гроза, в подвалы полезли, дрожат. Даже Добряк визжал с перепугу.
Денис откинул со лба седые витки чуба, зажмурился, подняв тугое лицо, пустил из-под усов вздрагивающий баритон:
Шел он городом да Астраханским, Эх, да разудалый молодец…
Чистый мягкий голос Матвея тепло влился:
Перед астраханскими купцами Он черной шляпы не ломал…
Братья переглянулись, наполнили грудь вздохом, повели песню дальше. Лена, почти смежив ресницы, с радостным изумлением глядела на них, потирала оголенные руки, взявшиеся внезапным ознобом. Из детства припомнился костер за ветлами в саду, синими сумерками похлебали родные уху, прилегли на стружках и щепках около выстроенного ими дома, запели, а над Волгой блестел серебристо-заиндевелый козырек месяца…
Матвей встал, подошел к Лене. Лена сама не знала, почему она подала дяде руку, да еще с таким достоинством и ласковой приветливостью, что повидавший мир Матвей, низко склоняясь, поцеловал эту руку, сияя восторгом. Сквозь слезы мимолетной радости Лена улыбалась отцу и дяде, как бы говоря этой улыбкой, что она счастлива вполне даже только любовью родных.
– Братка, отпусти ее со мной, а? Повидает разные страны, познакомится с людьми. Ну, честное слово, нам нужны такие, – говорил Матвей, все больше трезвея.
Впервые признавался он себе и близким, что впереди ждет его одиночество, тем более горькое, что век доживать и помирать придется в какой-нибудь чужой стороне. Не мог простить себе, что не усыновил Женю весной тридцать девятого года, когда Костя, отец Жени, погиб в Испании.
– Братка, уступи мне в спутники хоть одно свое дитя. Лена, будь моей дочерью, а?
– Жалко тебя, сироту, да ведь и я без Лены как справлюсь с двумя внуками?
Лена надела свое из шинели сшитое пальто, накинула шаль и вышла из подвала под темное, в холодных звездах небо. Слова дяди смыли с ее души тяжесть какой-то странно-расчетливой озлобленности на маленькую женщину с изменчиво-золотыми глазами под черными, грустного изгиба бровями. Чувства любви и добра хозяйствовали в ее сердце в эту морозную, звездами прожженную ночь. Лена, приседая, скатилась по гололедке в овраг. Подымался от овражных избушек дровяной запашистый теплый дымок. В прилепленную к круче хибарку с плоской крышей вошла без стука.
Вера в первую минуту ответила на ее объятие унижающим безразличием, потом, уткнувшись в ее кофту, затряслась в глухих рыданиях. И хотя она отказалась пойти с Леной, шаг к сближению был сделан. Лена вернулась домой поостывшей, но похорошевшей предчувствием счастья.
Юрий, в белых шерстяных носках, в тапочках, в белой сорочке, ероша одной рукой мокрые вьющиеся волосы, раздумчиво держал бутылку коньяку, глядя на красные лица отца и дяди. Они только что закруглили старинную песню о темной ноченьке, застенчиво улыбались на Юрьеву похвалу, подкручивая усы – отец спело-ковыльные, дядя – рыжие с редкой выбелью. При виде коньяка старики целомудренно потупились.
Юрий сел к зеркалу на комоде, снял повязку и стал протирать шрам. А когда, покачиваясь, подошел Матвей, Юрий закрыл платком глазницу, профиль заострился в злой настороженности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54


А-П

П-Я