Все замечательно, ценник необыкновенный 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Хотели поднять его, но человек с водянистым, раздутым лицом обругал их:
– Охота вам возиться с этим дерьмом! Рассказывал свой товарищ, что этот танкист, по фамилии Крупнов, ненадежный. Записная книжка его оказалась у немцев. Что он в ней писал, черт его знает…
Силкин постоял над Михаилом, пристально глядя в рябое, жаром взявшееся лицо, подсунул под затылок брезентовые рукавицы. Михаил метался, перекатывая голову по доскам. Через сутки он уже встал. Глаза его жутко мерцали, когда он изредка поднимал их на людей. А через день пришел в барак автоматчик и увел Михаила. Никто не знал куда.
IX
У переправы под кустом ракитника умирал подросток, раненный осколком мины в живот. Санитарки хотели унести его на перевязочный пункт, но он тихо и скорбно попросил их не трогать его. Они положили перед ним кусок хлеба и поставили консервную банку с волжской водой. Тогда он, с усилием открыв глаза, сказал, чтобы они взяли на память его фотоаппарат.
– Как тебя зовут, хороший ты мой? – спросила конопатая санитарка и, остановив взгляд на его вздрагивающей верхней губе с едва заметным пушком, сказала: – Молчи, сынок, молчи. Тяжко ему, – обратилась к своей напарнице.
Лишь полчаса назад этот загорелый, заветренный подросток, в тельняшке и бескозырке на светлых кудрях, посадил их в свою моторку, чтобы перевезти на остров. Лодка жалась к правому крутому берегу, из щелей и траншей махали руками солдаты, знали эту моторку и ее капитана, тонкого рослого подростка. Там, где Волга влизывалась в дынной желтизны берег, парнишка повернул моторку носом на гребешки волн. Знобящим ветерком потекла навстречу заволжская синь. За Стрелецким храмом четыре взметнувшихся водяных смерча оконтурили катер. Парнишку оторвало от руля и кинуло на слани под ноги санитарок. Он по-кошачьему вскочил, вцепился в руль. Зачерпнул воду, плеснул на пылавшие щеки, смущенно глянув на женщин. Мотор не заводился. Волны гнали лодку вниз, наискосок к берегу, занятому немцами. Мины все ближе дыбили столбы воды. Парнишка греб изо всех сил, вздрагивая спиной, когда взрыв мин обдавал его холодными брызгами. Он боялся, но озорно косил глаза на санитарок. Моторку несло на мель. А на мели железная баржа, настигнутая бомбой, осела у берега. Вот ее борт, выше ватерлинии рваный, с ожогами по краям. Будто железная гангрена… Мина разворотила борт катера. Потерявшего сознание парнишку вынесли женщины на галечный песок, положили под ракитой умирать.
Подошла Юлия. Во время только что отгремевшего массированного налета воздушной эскадры Юлия потеряла все, осталась в платье и шерстяной кофте. Сама не понимала, почему, выбегая из шатающегося домика, унесла портрет отца, замок, а корзину с продуктами забыла. Не заперев двери, пошла, положив ненужный теперь замок в карман платья.
Юлия нагнулась, опустилась коленями на хрустящую гальку, сняла с себя вязаную кофту, подложила под неловко завалившуюся светло-кудрявую голову парнишки. Что-то близкое и в то же время чужое было в заострившемся, с высокими скулами лице, стушеванном тенью ракиты.
– Женя, – позвала Юлия.
Женя не слышал… Он с Леной гребет изо всех сил, а в лодке лежит кто-то, до чуба прикрытый брезентом. Грести все тяжелее, потому что прицепили огромный плот, а на плоту люди, люди, люди. И они кричат, а он боится оглянуться. И еще боится убедиться, что в лодке лежит отец, прикрытый до чуба брезентом. И он еще живой и мертвый одновременно. И Женя вот-вот навсегда будет с ним. Его так и тянет поднять брезент и припасть лицом к щеке того, кто лежит под брезентом, но делать этого нельзя, потому что это конец. Чьи-то горячие руки, спасая его, сжимают голову Жени, поворачивают лицом к городу. Не плоты, а весь горящий берег перевозят они с Леной за реку. Глянул на отца, а вместо него – бескрайняя синь… С этой синью он и слился, растворился в ней, как и отец когда-то в Испании.
Юлия упала головой на грудь Жени, под ее губами холодела его щека. Старый санитар напоил ее из кружки, придерживая голову. Потом он склонил над Женей черное лицо, качая головой:
– Не троньте его, отходит. Покой напоследок дайте мальцу.
– Бабаня! – закричал Женя. Он поднялся на локти, большие, неразумно-зрячие глаза вспыхнули странными темными звездами. Глаза эти начали гаснуть раньше, чем он упал затылком на песок мимо свернутой валиком кофты. Захрустела галька под затылком.
– Сынок, как тебя суродовали-то, – жалобным бабьим гоном сказал старик солдат. Пальцами с обкусанными ногтями он закрыл глаза Жени, положил на них круглые плоские гальки, сдунув с них пыль. Потом взял тот самый хлеб, который оставили санитарки, подул на него, украдкой перекрестился и стал есть, запивая водой из банки.
– Как звали мальца? Евгений, говоришь… Помянем его. Какой рослый! То-то матерь убиваться будет.
– У него нет матери, нет отца. Сирота он круглый, – сказала Юлия. Задыхаясь, она распрямила грудь, но что-то сдавливало ее. Перед глазами замельтешил рой мошек. Старик уговаривал ее не плакать: беременным нельзя, дите крикуном будет.
– И этого растревожили, – услыхала голос солдата.
Покатую к Волге дорогу медленно переходил слон, выжитый огнем из зоопарка. Два солдата из похоронной команды остановились около Жени.
– Жив или готов?
– Не троньте, я… мы сами похороним, – сказала Юля.
– Где? Тут всю землю бомбами изрыли. В братскую надо, там надежнее. Вот она, на берегу. Запомните, может, живы будете.
Они понесли тело Жени к братской могиле. Юля шла рядом, не отрывая руки от мягких волос его.
– Ему легко будет, сверху лег, – сказал солдат.
Юля посыпала желтой землей на грудь Жени. Какое-то отупение напало на нее. Постояла без мысли, потом тяжело пошла на детский плач, доносившийся от проломанных стен речного вокзала. На клумбе красных цветов плакал двухлетний мальчик.
Юля унесла его в овраг, в глубокую щель. В сумерках подземелья собралось много детей.
– Не плачьте, сидите тихо, – уговаривал их солдат. – По улице слон ходит, у него тоже дом сгорел и мама померла.
Юля в беде хотела быть насмешливой, ядовитой, не жалеющей ни других, ни себя. Люди прикидываются жалостливыми часто бессознательно. Она считала себя трезвой, глуховатой к людским чужим страданиям. Но такое было прежде, пока не насмотрелась на умирающих детей. И особенно – на смерть Жени. К страданиям взрослых притерпелась в госпитале, в коротких боях за город. Праведно или греховно, а взрослые пожили и, зная причины своих страданий, могли бы не стонать, не жаловаться. В утешение им дана старомодная истина: все смертны. И еще – сознание долга.
Дети и в страданиях были искреннее своих родителей: они не знали никаких теорий – ни военных, ни политических, – ни причин ужаса, ни своей вины, ни промахов отцов, не ждали ни наград, ни поругания. Им было просто больно. И потому страдания детей были безысходнее. И Юля в самой себе нашла ту же детскую безысходность, и вся ее прежняя жизнь показалась ей умненькой игрой, выламыванием. Нужно было рыдать, как дети, когда уходила семнадцатилетней от Юрия, а она насвистывала. Надо было уехать вместе с женщинами и детьми за Волгу, а она осталась геройствовать со своим-то животом. Многое делала вперекор непосредственным чувствам, воображая себя сильнее других баб. Но и это самоосуждение было лишь прикрытием чего-то главного. И это главное схоже с тем, что так и тянет прыгнуть со скалы. Юля назвала это своей судьбой, и на душе ее установилась определенность.
Мужа нашла Юлия лишь вечером на шихтовом дворе завода, на митинге. Говорил он с железнодорожной платформы, и Юля, не вникая в смысл его слов, думала: сразу сказать ему о смерти Жени или потом? С Волги тянуло на завод густым черным дымом горящей нефти. Дым заволакивал Юрия, и тогда она страшилась, потому что, не видя его, слышала его крепкий, теперь хрипловато-напористый голос.
Поднявшийся было к небу дым лишь на минуту показал в своих распахнутых полах напряженную, с поднятыми кулаками фигуру Юрия, Савву и толстого с усами генерала Чоборцова. Потом дым, оседая, свился кольцом, потопил в смрадной черноте людей, краны во дворе.
А из душного мрака все безжалостнее тревожил совсем чужой голос:
– За победу будем бороться без малодушия, но и без заносчивости… Как подобает рабочим, коммунистам!..
Через головы с железным шелестом пролетали снаряды, рвались на переправах. Послышались голоса команды, рабочие быстро, без суеты расходились по цехам и ротам.
Юля подошла к Юрию. Сама не поверила себе, как просто и буднично сказала ему о смерти Жени.
Или до этого не замечала, или только сейчас лицо его изменилось: все черты заострились, и вместо прежней веселой самоуверенности что-то общее с лицом умиравшего Жени увидела Юля. На незримую даль отодвинулся он от нее этим лицом.
– Ты… почему тут? Что еще за бабья глупость?
Юля схватила мужа за потные плечи, ударилась головой о его грудь. Жирные тяжелые хлопья нефтяного дыма пятнами красили ее красные волосы.
– Ну чего ты хнычешь? – резко спросил Юрии. – Почему не за Волгой. Милая Осень, ну держись… Всем тяжело…
– Он так изменился, я не сразу узнала его.
Юля огляделась в полутемной, забаррикадированной стальными листами комнатушке.
– Родимый мой, не гони ты меня, пожалуйста.
Помолчала:
– Вот и новоселье у нас.
Юрий достал из ящика помидоры.
– Готовь, Юлька, закусь. Ночью тебя за Волгу.
Только сели за столик, вошел Макар Ясаков, увешанный автоматом, гранатами и даже самодельным кинжалом, доложил Юрию, что пришли к нему аж двенадцать дедков. Юля скрылась за брезентом в боковушке.
Не спеша расселись на скамейке ветераны 1905 года, солдаты гражданской войны, ныне пенсионеры, услаждавшие себя кто рыбалкой, кто садом, добровольным попечительством читален, музеев, скверов до поры, пока война не помешала.
Эти спокойные, твердые лица с выражением неброского мужества были привычны для Юрия и любимы с детства. Сколько помнит, в рабочем районе никогда не переводились степенные старики, они казались вечными. Если умирал один, на смену ему незаметно появлялся другой со своими усами, с разномастной от поседения головой, умным сощуром глаз. Скамейки у домов по-над Волгой не пустовали – всегда грелся на солнце по весне или хоронился знойным летом в тени тополя какой-нибудь сказочный дед. Они не изменялись, кажется. Знал он их, а они знали его лучше, чем он думал: наверняка кто-нибудь да видел его на зорьке с девочкой, видел, как обучался ремеслу… многое они знали.
– Что мы делать собираемся? – заговорил звонкоголосо востроглазый старик Богов, по-уличному Полуночник. За пятьдесят лет работы в кузнечном цехе он малость поглох и потому в разговоре так дисканил, что в ушах свербело. – За Волгу не двинемся. Не всем нам под силу тут, но дело найдется. Сверстников из немцев вряд ли встретим, разве только среди генералов. Ладно. Будем бить ихних внуков, сыновей. Родители не сумели воспитать по-человечески, придется нам учить.
Старик Поцелуев с загадочным спокойствием на широком, как у калмыцкого медного Будды, лице подтвердил, что стрелять старики могут, а еще душевный падлом молодых сварят так, что крепче новой поделки.
– Деды, ехали бы за Волгу. У нас есть люди, – сказал Юрий.
Усмешливо покачали старики головами.
– Ну и дурачок ты, Юрас, – сказал Богов.
А Поцелуев добавил:
– Дом без домового не стоит, так и молодость без стариков.
– Расскажем, как Сталин в восемнадцатом году порядок наводил, дух подымал, когда Краснов у стен города ловчился аркан накинуть на рабочую шею. Нахальная сволота уж по городу похаживала, плечиком поталкивала красноармейцев. А Сталин собрал нас и отцов наших, сказал веское слово. К восходу солнца перестукали всю контру. И город чист, и народ голову поднял.
Маленький, хитрый, востроносый дед – механик с судостроительного – заглянул в душу Юрия: может, совестно перед миром – мол, до чего дошли, стариков в ратники сверстали? Долой сомнения! Лодками подмогнем в крайнем случае. Мы-то устоим, а вот когда к ним наши придут, не спасется Гитлер ни за чьей спиной. У германцев нет таких стариков, они больше нашептывают каверзы, эти ведьмы с яйцами.
– За Волгу от греха подальше хворых, старух. С довольствия долой лишние рты. А мы привычные, втянутые в борьбу.
Юрий велел дежурному вооружить ветеранов, отвести к Иванову.
– Вот и штурмовая бригада, вот вояки, Юлия Тихоновна… – говорил Макар Ясаков. – Окромя винтовок, имеется оружие возрастное. Сердечные капли, слабительное, каша манная. К перебежке не годятся, а сядут в траншеях и будут стрелять до последнего. Так-то китаец в гражданскую – сел в окопе и палит, пока все патроны не пережгет. Казаки рубят, а он рук не подымает, ружья не отдает: моя получил от Советской власти, ей отдаст.
Юрий заметил с улыбкой: это, кажется, не те старики, о которых надо печься, как о малых детях… корневые, двужильные волгари, земляки Ильича.
X
Отдаваясь жгуче-горьким и гордым чувствам, Денис, как наяву, видел внука Женю то опрыскивающим яблоню, то привязывающим балберки к сети, то склонившимся над книгой, то примеривающим Сашину робу, заглядывая в глаза: «И я скоро встану к мартену?..» С ним мнилось докоротать свой век, и оттого, что не довелось умереть на его руках, сквозило в душе ноюще, с прострелами.
Горестно было Юрию смотреть на отца: постарел в одночасье после смерти матери, а гибель Жени доконала, кажется… И все-таки отец с лаской еще не окончательно отболевшего от жизни принял Юлю в комнатушке, только раз спросил Юрия, кто из них полоумный, она или он. А потом, когда пошла шуга на Волге, отрезав левый берег, Денис смирился перед безрассудством снохи. Любил он в женщинах рисковую решимость, по плечу только детям да не осведомленным в опасностях.
Неправдоподобным казалось Юле, что она, кочевница, очутилась замужней на двадцать восьмом-то году жизни, после стольких неудач, безоглядных потерь себя, осторожных и холодноватых временами расчетов. Полюбилось кормить завтраками мужа и свекра, создавая домашний уют в облаянном пушками уголке…
И хотя на завод падали бомбы, снаряды, а последнее время даже и мины, Денис чувствовал себя тут увереннее, чем в щелях балки, где укрывался он несколько дней вместе со многими жителями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54


А-П

П-Я