тумба с раковиной 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«Боже мой! Эва Фрейм? Я ваш большой поклонник. В чем проблема? Чем я могу вам помочь?» Она рассказывает, в чем проблема. «Ну что вы, что вы, – говорит он, – ни в коем случае! Я этого не допущу!» Он успокаивает ее и спрашивает, что она хотела бы изменить в статье, и она принимается рассказывать ему о том, что родилась в Нью-Бедфорде, штат Массачусетс, в семье потомственных моряков, ее дед и прадед оба служили капитанами клипера, и, хотя ее родители уже не были богатыми людьми, но после смерти отца, адвоката-патентоведа (сама она тогда была еще маленькой девочкой), ее мама содержала очень приличное кафе-кондитерскую. Заведующий редакцией заверяет ее в том, что он несказанно рад узнать наконец правду. Усаживая Эву в такси, он клянется ей, что примет меры, чтобы это было напечатано в журнале. А Подель, который все время стоял за дверью кабинета заведующего редакцией и записывал каждый Эвин всхлип и вздох, в точности так и сделал: слово в слово все напечатал в журнале.
Едва она ушла, Подель вернулся к статье и вставил весь эпизод целиком – ее приход в редакцию, Великую Сцену, обработку жертвы. Жалости в нем было примерно как в том ржавом чугунном шаре, которым крушат старые стены, дело свое он любил безмерно, находя в нем много радостей чисто спортивных, а главное, ему нравился Айра и не нравилась Эва Фрейм. Добросовестно записанную сказку про Нью-Бедфорд он преподнес под конец статьи. Другие, подоспевшие позже, ухватились за эту историю, сделав ее еще одним мотивом анти-Эвиной пропаганды, еще одним объяснением того, почему она ополчилась на Айру, который не только не коммунист, но гордый своей верой ортодоксальный еврей и так далее. То, кем они рисовали Айру, имело так же мало касательства к истине, как и то, кем рисовала его она. К тому времени, когда все эти мощные умы с их приверженностью к одним лишь голым фактам закончили расправу над бедной женщиной, без микроскопа разглядеть хоть в чем-то хоть какую-то толику неприглядной правды об отношениях Айры и Эвы стало едва ли возможно.
На Манхэттене от нее начали воротить нос. Стали пропадать друзья. На ее вечеринках сделалось как-то пустенько. Перестали звонить. Никто не хочет поболтать с ней. Никто ей даже не верит! Что? Она уничтожила мужа клеветой? Разве не говорит это о ее собственных человеческих качествах? Да и работы постепенно у нее не стало. Радиодрама и так уже была на последнем издыхании – сперва ее подкосили черные списки, потом телевидение, а Эва, как на грех, набрала вес, так что какое уж там теперь телевидение!
По телевизору я видел ее дважды. Думаю, она там только те два раза и появлялась. Когда мы ее первый раз увидели, Дорис изумилась. Что называется, была приятно поражена. «Знаешь, – говорит, – кого она мне теперь напоминает, когда стала такая бомбочка? Миссис Гольдберг с Тремонт-авеню в Бронксе». Помнишь Молли Гольдберг из сериала «Про Гольдбергов»? Там еще муж был, Джейк, и дети – Розали и Сэмили? Филип Лейб. Помнишь Филипа Лейба? Ты через Айру с ним никак не пересекался? Айра приводил его к нам домой. Фил играл папу Джейка в «Гольдбергах» из года в год, начиная еще с тридцатых, когда эту программу запустили на радио. А в пятидесятом, уже с телевидения, его уволили из-за того, что его имя появилось в черном списке. Фил Лейб не мог найти работу, не мог платить по счетам, залез в долги и в пятьдесят пятом снял номер в гостинице и убил себя снотворными таблетками.
Оба раза Эва играла матерей. Жуткое дело. На Бродвее она всегда была спокойной, тактичной, интеллигентной актрисой, а тут преувеличенно рыдала, хлопотала лицом и, в общем-то, напоминала пародию на самое себя. К тому времени она была в некоторой изоляции, никто ею не руководил. Гранты отъехали в Вашингтон, им было уже не до нее, так что у нее оставалась только Сильфида.
Но и это продолжалось недолго. Однажды в пятницу вечером она и Сильфида вместе появились в телепередаче, которая была тогда весьма популярна. Называлась «Яблочко и яблоня». Помнишь такую? Получасовая еженедельная передача про детей, которые унаследовали какой-нибудь талант, черту или профессию родителя. Ученые, работники искусств, деятели шоу-бизнеса, спортсмены. Ее любила смотреть Лорейн, а иногда и мы к ней присоединялись. Довольно приятная была передача – забавная, добрая, иногда даже познавательная, но очень уж легкомысленная, с явно развлекательным уклоном. Но не в тот день, когда гостями были Сильфида с Эвой. Потому что им пришлось представить публике некую собственную, переиначенную версию «Короля Лира», в которой Сильфида была одновременно Гонерильей и Реганой.
Помню, Дорис заметила: «Она ведь прочла и поняла все эти книги. Она прочла и поняла все роли, что она играла. Неркто ей так трудно встряхнуться, раскрыть глаза? Каким образом столь умудренный вроде бы человек может быть так безнадежно глуп? Тебе далеко за сорок, ты занимаешь видное положение, и вдруг такая бездумность!»
Что до меня, то мне было интереснее всего то, что она после публикации и участия в рекламе книги «Мой муж – коммунист!» отказывалась даже на секунду, даже мельком признать злой умысел. Возможно, к тому времени она благополучно забыла и книгу, и все то, чем она оказалась чревата. Может быть, в ее памяти хранилась еще предгрантовская, не содержавшая чудовищ версия, та Эвина история, что была до сурового ван-тасселирования. Но все равно: как она отыграла полный поворот кругом, когда ей пришлось вновь обратиться к тем временам и событиям, – это было нечто!
Все, о чем Эва могла говорить на передаче, – это как она Айру любила, как счастлива она была с Айрой и как их брак разрушила его предательская приверженность коммунизму. Она даже немножко всплакнула по тому счастью, которое сломал коварный коммунизм. Помню, как Дорис встала и ушла от телевизора, а затем вернулась, закипая. Потом говорит мне: «Сидеть тут и смотреть, как она там в студии слезы льет, – это же непристойность какая-то, хуже недержания. Неужто не может хоть на минутку перестать рыдать? Господи боже ты мой, она же актриса! Попыталась бы хоть сыграть свой возраст!»
В общем, камера следила за тем, как безвинная жена коммуниста плачет; и вся приникшая к телевизорам страна следила за тем, как безвинная жена коммуниста плачет; и тут безвинная жена коммуниста вытерла слезы и, каждые две секунды нервно поглядывая на дочь в поисках подтверждения – нет, соизволения, – дала понять, что у них с Сильфидой все теперь опять замечательно, чудесно, мир восстановлен, что было, то быльем поросло, и нынче полный покой и порядочек. Теперь, когда коммунист выдернут и удален, нет семьи счастливее, нет между мамами и дочками ладу крепче, чем у них, – во всяком случае, по эту сторону экрана от «Семьи швейцарских робинзонов». И каждый раз, когда Эва пыталась Сильфиде улыбнуться, улыбка выходила натужной, плохо приклеенной, в глазах у матери появлялось жалкое, искательное выражение, всем своим видом она словно просила Сильфиду сказать: «Да, мамочка, я люблю тебя, все верно», чуть ли не вслух умоляла: «Скажи это, деточка, хотя бы только ради телепередачи», тогда как Сильфида путала все ее карты: то злобно щурилась, то снисходительно хмыкала, а то и раздраженно перечила каждому Эвиному слову. В какой-то момент даже Лорейн не смогла это вынести. Вскинулась вдруг да как крикнет прямо в экран: «Вы, сладкая парочка, ну покажите же хоть чуточку любви!»
Сильфида не проявляла никаких добрых чувств к жалкой женщине, которая всячески за нее цеплялась. Ни на йоту великодушия, не говоря уже о понимании. Ни одного движения навстречу. Что я, ребенок, что ли, – любовь-морковь! Вот тоже развели: счастье, гармония, дружба – чушь все это. Договориться о примирении – это еще можно. К концу передачи у меня появилось подозрение, что эта дочь свою мать не любила никогда. Потому что, когда ты любишь, пусть даже самую малость, ты бываешь способен иногда представить ее себе не только как свою мать. Ты думаешь о ее радостях, ее печалях. Думаешь о ее здоровье. Ее одиночестве. Ее задвшах, наконец. Но в данном случае девушке на все это явно не хватало воображения. Что такое женская доля, она не знает и знать не хочет. Вся в своем J’accuse. Ни о чем слышать не желает, лишь бы выставить мать на всенародный суд, да так, чтобы та выглядела при этом как можно хуже. Чтобы ее всем миром в порошок стереть.
Никогда не забуду картину: Эва постоянно оглядывается на Сильфиду, словно вся ее самооценка зависит от того, что скажет дочь, а та как раз самый безжалостный судья всех материнских промахов, всех ошибок. Это надо было видеть, сколько надменности было в каждом повороте головы Сильфиды, сколько пренебрежения в каждой гримасе, как презрительно она кривила губы, когда мамочка, с ее точки зрения, несла чушь. Наконец она получила трибуну, и теперь есть где разгуляться ее злости. Уж тут-то, на телевидении, она свою знаменитую мамочку по стенке размажет! В ее власти просто взять да и сказать с этакой еще ухмылкой: «Да, как тобой восхищались – а ведь всего лишь глупая женщина!» Не очень великодушное замечание. Обычно к восемнадцати годам дети научаются от такого рода высказываний удерживаться. Тем более что это вещи обоюдоострые. Когда нечто подобное сохраняется у особы столь взрослой, в этом чувствуется сексуальная подоплека. Вся комбинация оставляет чувство неловкости: наигранность беззащитности матери не менее примечательна, нежели безжалостная дубина дочерней злости. Но самое пугающее было то, какой безжизненной маской стало лицо Эвы. И несчастнейшей притом. В тот день я понял, что от Эвы Фрейм ничего не осталось. Полная аннигиляция.
В конце концов ведущий программы упомянул о близящемся концерте Сильфиды в зале Городского собрания, и Сильфида заиграла на арфе. Вот оно! – вот почему Эва пошла на такое самоуничижение на телевидении: ради Сильфидочкиной карьеры. Можно ли, подумал я, придумать лучшую метафору всех их взаимоотношений: Эва публично льет слезы о всем том, чего она ради дочери лишилась, а та с полным к ней пренебрежением играет себе на арфе, делая рекламу своему концерту!
Еще через пару лет дочь бросила ее. Мать угасает, тонет, больше чем когда-либо в ней нуждается, а Сильфида, видите ли, вдруг почуяла вкус независимости. В тридцать лет Сильфида решила, что для ее эмоционального самораскрытия нехорошо жить в доме со стареющей матерью, которая каждый вечер укладывает ее спать и подтыкает одеяльце. В то время как в большинстве своем дети уходят из семьи в восемнадцать, двадцать лет, живут независимо лет пятнадцать или двадцать, а потом воссоединяются с престарелыми родителями, протягивают им руку помощи, Сильфида предпочла поступить по-своему. В полном соответствии с канонами современной психологии Сильфида отправилась во Францию, чтобы жить на иждивении отца.
Пеннингтон тогда уже болел. И через пару лет умер. Цирроз печени. Сильфида унаследовала виллу, автомобили, кошек и все состояние семьи Пеннингтонов. И все прибрала к рукам, включая пеннингтоновского шофера, красавчика-итальянца, за которого вышла замуж. Да, Сильфида вышла замуж. Даже родила сына. Вот тебе логика реальности. Сильфида Пеннингтон стала матерью. Наша желтая пресса прямо криком кричала – там началась нескончаемая судебная тяжба, которую затеял один известный французский театральный художник (я забыл, как его звали, но знаменит он главным образом тем, что когда-то долго был в любовниках у Пеннингтона). Он заявлял, что шофер – жулик, охотник за приданым, он, дескать, никто и звать никак, только и заслуг, что тоже побывал пару раз с Пеннингтоном в постели, это он, мол, все подстроил, да и завещание подменил.
К тому времени когда Сильфида переехала из Нью-Йорка во Францию, Эва Фрейм была уже законченной алкоголичкой. Ей даже дом пришлось продать. В пьяном ступоре умерла в съемной комнате на Манхэттене в тысяча девятьсот шестьдесят втором году, через десять лет после выхода книги. Всеми забытая. Пятидесяти пяти лет от роду. Через два года умер Айра. В пятьдесят один. Но он дожил, стал свидетелем ее страданий. И не думай, что он не злорадствовал. Не думай, что не радовался уходу Сильфиды. «И где же наша милая дочурка, о которой нам все уши прожужжали? Где же дочка, почему не скажет: «Мамочка, дай помогу тебе»? Ее и след простыл!»
Смерть Эвы дала Айре глубинное животное удовлетворение, спустила с цепи его землекопский принцип удовольствия. Если с человека, который всю жизнь жил мгновением, импульсом, снять все оковы цивилизации, все путы, налагаемые респектабельностью, это же будет гейзер, не правда ли? Шарахнет аж до небес. Враг разбит – что может быть лучше? Конечно же, времени на это ушло больше, чем он надеялся, и, конечно же, на сей раз он не сподобился сделать это своими руками, не почувствовал, как горячая кровь брызжет ему в лицо, но, в общем и целом, я никогда не видел, чтобы Айра радовался чему-либо больше, чем ее смерти.
Знаешь, что он сказал, когда она умерла? Он произнес ту же фразу, которую я услышал от него той ночью, когда он убил итальянца и мы ударились в бега. Он сказал: «Стралло в этом мире свое отостралло». Впервые за тридцать с лишним лет произнес при мне это имя. «Стралло в этом мире свое отостралло», после чего издал тот же пакостный гоготок свихнувшегося подростка. Словно хотел сказать: а ну, попробуйте теперь мне за это что-нибудь сделать! Наглый смешок, который стоял у меня в ушах с тысяча девятьсот двадцать девятого года.
Опираясь на мою руку, Марри одолел три ступеньки крыльца, спустился с веранды, и я повел его по темной тропке к моей машине. В молчании мы покатили по извилистой горной дороге мимо озера Мадамаска в Афину. Обернувшись, я увидел, что его голова откинута и глаза закрыты. Сперва я подумал, что он заснул, потом забеспокоился, не умер ли – вдруг после того, как он вспомнил всю историю брата, услышал полный отчет о его злоключениях из собственных уст, воля к жизни покинула даже такого стойкого человека, как он. Затем мне снова вспомнилось, как он однажды вел урок литературы в нашем классе – стоял, опершись задом на уголок учительского стола, на этот раз без угрожающей мокрой тряпки в руке, и читал нам сцены из «Макбета»;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54


А-П

П-Я