Установка сантехники, тут 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он бы сказал ей: «Ввязавшись в это, ты, что называется, позлащаешь лилию и в результате становишься неубедительной. Это через край; ты, милая, излишне хлопочешь. Твоя игра слишком логична, слишком замкнута, в ней нет воздуха. Ты умствуешь, ищешь логику там, где в реальной жизни ее подчас и нет вовсе. Брось, тебе это не нужно, без этого у тебя выйдет гораздо лучше!»
Потом ведь – есть еще такая штука, как художественная аристократия (если уж ей так хотелось попасть в аристократы), и к этой аристократии она принадлежала по праву. Причем попасть туда может не только антисемит, но даже чистокровный еврей.
Промахом Эвы был Пеннингтон – то есть не сам он, а то, что она взяла его за образец. Она завоевала Калифорнию, сменила имя, все укладывались к ее ногам штабелями, она снималась в кино и, понукаемая руководством студии, бросила Мюллера и вышла замуж за звезду немого кино – за этого богатого, вечно с клюшкой для поло, настоящего аристократа, и с него она принялась лепить в своем сознании образ гоя, иноверца, нееврея. Он же был и ее режиссером. И вот тут она сбрендила. Взять себе за образец гоя очередного маргинала и принимать за истину в последней инстанции его наставления – значит с гарантией угодить не в ту степь. Потому что Пеннингтон не просто аристократ. Он еще и гомосексуалист к тому же. Ну, антисемит – это тоже. И она с него все слизала. Все, что ей было надо, – это отойти от того, с чего начинала, и в этом нет преступления. Освободиться от своего прошлого и устремиться всем существом в Америку – это выбор. А хочешь породниться с антисемитом, приблизить его к себе – пожалуйста, это тоже не преступление. Это тоже твой выбор. А вот если ты не способен рядом с антисемитом выстоять, если ты беззащитен против такого рода нападок и поэтому принимаешь его взгляды за свои – вот это преступление. В Америке, как я это понимаю, ты можешь позволить себе быть свободным в чем угодно, только не в этом.
В мое время, как и в твое, лучшим тренировочным лагерем, после которого все нипочем – если такие бывают, – для евреев, которые желали бы от своего еврейства освободиться, обычно становились университеты Лиги плюща. Помнишь Роберта Коэна из «Фиесты»? Закончил Принстон, где все студенческие годы занимался боксом, о еврейской части своего «я» и думать забыл, а все равно остается странным, непонятным чудаком – по крайней мере для Эрнеста Хемингуэя. Что ж, Эва тоже прошла свои университеты – правда, не в Принстоне, а в Голливуде, под руководством Пеннингтона. На Пеннингтона она сделала ставку, понадеявшись на его кажущуюся нормальность. То есть Пеннингтон был настолько преувеличенно гойским аристократом, что она, невинная евреечка, совершенно ошалев, увидела в нем как раз не преувеличенность, а самую что ни на есть естественную норму. Тогда как любая шикса – в смысле, нормальная женщина – сразу бы его раскусила. Нормальная нееврейская женщина Эвиного умственного уровня никогда бы не согласилась выйти за него замуж и на студию бы наплевала, кабы пришлось; она бы с самого начала поняла, что есть что-то демонстративное, что-то ущербное в этом его презрительном превосходстве по отношению к еврею-пришельцу.
Предприятие было с самого начала дефективным. Не находя в себе естественного сродства с той простенькой моделью, которую пыталась воплотить, она взяла за образец неправильного гоя. По молодости лет крепко вошла в роль, а потом и вовсе в ней закоснела – ни туда ни сюда. А так как весь этот ее спектакль был срежиссирован от «а» до «я», она боялась вынуть из роли часть – любую, какую угодно, – чтобы весь образ не распался! Нет самокритики – нет и возможности тонкой подстройки. Она не владела этой ролью. Роль владела ею. На подмостках она бы никогда не позволила себе такой грубой работы. С другой стороны, на подмостках она и вообще демонстрировала такой уровень самосознания, какого не всегда достигала в жизни.
Нынче, если ты хочешь быть настоящим американским гойским аристократом, ты должен – не важно, искренне или нет, – но изображать сочувствие к евреям ты должен обязательно. Это входит «в джентльменский набор». Пункт номер не знаю какой, но обязательный: будучи умным, просвещенным аристократом, ты должен, что бы там вокруг ни говорили, заставить себя преодолеть – или хотя бы притвориться, что преодолел, – позыв презрением реагировать на инакость. Наедине с собой ты можешь по-прежнему их ненавидеть, если иначе не получается. Однако неспособность легко общаться с евреями, воспринимать их с добродушной естественностью настоящего аристократа морально компрометирует. Добродушно и естественно – так, как это делала Элеанора Рузвельт. Так, как это делал Нельсон Рокфеллер. Так, как это делал Аверелл Гарриман. Для таких людей с евреями нет проблем. Да и какие с ними проблемы? А вот для Карлтона Пеннингтона проблемы были. Она пошла у него в хвосте и вляпалась в трясину, которая ей не нужна была вовсе.
Для нее, якобы аристократичной молодой жены Пеннингтона, извинительным отклонением, то есть отклонением, извинительным с точки зрения культурного человека, был не иудаизм; таким культурно-извинительным отклонением была гомосексуальность. Пока не подоспел Айра, она не сознавала не только того, насколько ее антисемитские выверты оскорбительны, но и того, насколько они разрушительны для нее самой. Эва думала: если я ненавижу евреев, кто сможет заподозрить, что я сама еврейка? Кто может ненавидеть то, чем он сам является?
Меж тем она как раз и ненавидела то, чем являлась, – даже внешность свою ненавидела. Это она-то, Эва Фрейм, с ее красотой! Ее красота для нее была уродством, будто эта прелестная женщина родилась с родимым пятном через все лицо. Негодование и гнев из-за того, какой она уродилась, не оставляли ее. Подобно мистеру Ньюмену Артура Миллера она тоже была одно, а ее лицо – совсем другое.
А насчет Фридмана – тут удивляться нечему. Малоприятный тип, но Фридман, в отличие от Дорис, не был женщиной. Он был мужчина, и мужчина богатый; он мог предоставить ей защиту от всего, что Эву угнетало так же, если не сильнее, чем то, что она еврейка. Она вручила ему управление своими финансами. Он должен был сделать ее богатой.
У Фридмана, между прочим, был огромный нос. Казалось бы, Эва должна бежать от него без оглядки: маленький еврейский спекулянт недвижимостью – темнолицый, с огромным носом и кривыми ногами в башмаках на толстенной подошве. Он и говорил-то с акцентом! Из тех огненно-рыжих мелко кудреватых польских евреев, которые так и не избавились от славянского акцента и грубой иммигрантской напористости в поведении. Такой весь крепко сбитый, жадный до жизни бонвиван с огромным животом и еще большим (по слухам) членом, который у него едва, говорят, в штаны влезал. Фридман, видишь ли, стал ее реакцией на Пеннингтона, как Пеннингтон был реакцией на Мюллера: закидон в одну сторону повлек за собой закидон в другую, противоположную. Третьим мужем становится Шейлок. Почему бы и нет? К концу двадцатых с немым кино было практически покончено, и, несмотря на поставленную речь (а может, как раз из-за нее – слишком она у Эвы была старомодно-театральна), в звуковом кино она никогда не работала, а на дворе уже тридцать восьмой, она в ужасе, что лишилась профессии, и что теперь, куда? – да ясное дело, к еврею; а что ей от еврея надо? – то, что и всем: деньги, бизнес и разнузданный секс. Не исключаю, что на время он сексуально ее реанимировал. Такой симбиоз бывает, тут ничего сложного. Тоже своего рода сделка. В результате которой ее ободрали как липку.
Тут надо вспомнить Шейлока, а еще «Ричарда III». Кажется, леди Анна на миллион миль убежит от Ричарда, герцога Глостера. Он негодяй, чудовище, он ее мужа убил. Она плюет ему в лицо. «Зачем же ты плюешь?» – говорит он. Она, в ответ: «Хотела б я смертельным плюнуть ядом!» И тут же, как мы узнаем, он принимается за нею волочиться, и что? – побеждает! «Она моя, – говорит Ричард, – хоть скоро мне наскучит». Вот тебе эротическая власть негодяя.
Эва не имела ни малейшего представления, как противостоять, как сопротивляться, она совершенно не умела вести себя в споре или при несогласии. Но ведь каждый божий день каждому приходится против чего-то возражать, чему-то противиться. Не обязательно быть таким вот Айрой, но как-то утверждать себя приходится каждый день. А у Эвы при любом конфликте, который она всякий раз воспринимает как личное оскорбление, включается этакая сирена, вроде воздушной тревоги, и здравый смысл оказывается совершенно заглушён. В секунду она взрывается, кипит гневом и яростью, а в следующий момент уже капитулирует, оседает. Внешне такая гладкая, мягкая и утонченная женщина, на самом деле она совершенно сбита с толку, отравлена и обозлена жизнью, дочерью, самой собой, шаткостью своего положения, тотальной неуверенностью в будущем: что будет завтра – нет, через минуту… И тут на нее западает Айра.
В женщинах разбиравшийся как слепой котенок, точно как и в политике, он, тем не менее, очертя голову бросался и в политику, и в любовь. И во всем рвение такое, что примись Богу молиться – лоб расшибет. Почему Эва? Зачем ему Эва? Больше всего на свете он хочет быть достойным Ленина, Сталина и Джонни О'Дея, значит – конечно, надо спутаться с Эвой Фрейм. Всем сердцем с угнетенными, на всякое угнетение реагирует всегда бурно и всегда неправильно. Если бы я ему не был братом, вообще не знаю, как мог бы я воспринимать его всерьез. Впрочем, братья, видимо, для того и существуют – подобных чудаков принимать такими, как они есть.
– А эта, как ее… ах да, Памела, – легко справившись с таким ничтожным препятствием, как возраст мозга, вспомнил Марри. – У Сильфиды не было подружки лучше, чем девушка по имени Памела – ну та, приезжая из Англии. Которая на флейте еще играла. Я сам с ней не встречался никогда. Только по рассказам представляю. Видел, правда, однажды на фотографии…
– Я с ней встречался, – сказал я. – Знал ее.
– И как она? Ничего?
– Да мне-то было пятнадцать. Мнилось: вот-вот со мной произойдет нечто неслыханное. От этого каждая девушка казалась красавицей.
– Айра тоже говорил, что она была красавица.
– А Эва Фрейм назвала ее древнееврейской принцессой, – сказал я. – Она так назвала ее в тот вечер, что я с Памелой познакомился.
– Ну, Эва-то – конечно. Ее хлебом не корми, дай все романтизировать, флером окутать. Преувеличение уничтожает дефекты, крапинки, а порой и пятна покрупнее. Естественно: если еврейка приходит в дом Эвы Фрейм и хочет, чтобы ее там приняли любезно, лучше ей быть древнееврейской принцессой! И вот с этой древнееврейской барышней Айра немного того – гульнул.
– Да ну?
– О! Он в эту Памелу влюбился и уговаривал с ним сбежать. На ее выходные увозил с собой в Джерси. На Манхэттене у нее была своя квартирка – в районе Маленькой Италии, в десяти минутах ходьбы от Западной Одиннадцатой, но там Айре показываться было опасно. Парня такого роста издалека видать, к тому же он в те дни изображал Линкольна по всему городу, школьникам вход бесплатный и так далее, так что в Гринич-виллидже многие знали его в лицо. На улицах он вечно заговаривал с людьми, выспрашивал у них, чем они занимаются, как зарабатывают на жизнь, и объяснял, что система их беззастенчиво эксплуатирует. Так что по понедельникам он увозил девушку к себе в Цинк-таун. Там они проводили день, и он во весь опор гнал машину назад, чтобы успеть домой к обеду.
– А Эва что же – не знала?
– Нет. Даже не догадывалась.
– А я, признаться, по малости лет вообще не мог себе такое представить, – искренне удивился я. – Никогда не считал Айру бабником. Как-то это не вяжется с сюртуком Линкольна. Кроме того, первоначальный образ Айры так у меня устоялся, что даже сейчас мне не верится.
Марри улыбнулся и говорит:
– Слушай, по-моему, все твои книги как раз про то, что внутри у человека много такого, во что не верится. И своим – как это говорят? – творчеством ты учишь нас, что в человеке запросто возможно все. Бабник? – ну, это я не знаю, но женщины у него были, куда же без женщин. На него очень давила совесть – в общественно-политическом ее понимании, – но и половые гормоны тоже давили изрядно. Такой вот коммунист, с большой совестью и большим торчащим дрыном.
Когда я от его баб начинал уже лезть на стенку, Дорис его защищала. По той жизни, какую она вела, можно было бы ожидать, что она первая его осудит. Но она как-то так по-родственному понимала его, смотрела сквозь пальцы. На его выступления по части женщин она смотрела на удивление терпимо. Дорис была не так проста, как казалась. Во всяком случае не так проста, как это думала Эва Фрейм. Да и сама была не святая. Эвина злобность к Дорис во многом объяснялась снисходительностью, с которой Дорис смотрела на Айрины художества. А при чем тут Дорис-то? Ну изменяет он этой своей примадонне – ей-то что? «Он мужчина, а мужчин всегда тянет к женщинам. Да и женщины к нему липнут. И что тут такого уж плохого? – говорила Дорис. – Это заложено в природе человека. Он что, этих женщин убивает, что ли? Может, обирает их? Нет. Так в чем же дело?» С какими-то позывами мой братец очень хорошо умел справляться. Против других был беспомощен совершенно.
– Против каких, например?
– Ну, например, позыв к борьбе, к драке. Решить, когда драться надо, а когда нет, он не мог, хоть разбейся. В драку лез беспрестанно. И ему приходилось драться на всех фронтах, все время, со всеми и вся. В ту историческую эпоху полным-полно было таких, как Айра, сердитых еврейских правдоискателей. Всю Америку наводнили и все дрались – то за одно, то за другое. В этом смысле хорошо было быть евреем в Америке – можно было быть злым, сердитым, агрессивно насаждать свои убеждения и не оставлять оскорбления без ответа. Вовсе не обязательно было кланяться и пятиться. Или держать фигу в кармане. Быть американцем на свой собственный манер стало не так уж сложно. Выходи вперед и спорь, доказывай свое. В этом одно из величайших преимуществ, которые дала евреям Америка – дала им свободу гнева.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54


А-П

П-Я