https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Vitra/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Не громила, присланный мафией, расправился с Айрой, а газетный обозреватель!
За все годы, что мы прожили с Дорис, я никогда ни словом не обмолвился ей о преступлении Айры. Но в то утро, когда вернулся из Цинк-тауна с его пистолетом и ножами, я еле сдерживался. Когда он все это отдал мне, было уже пять утра. От него я поехал прямо в школу, а все это барахло валялось у меня под передним сиденьем. В тот день я не мог работать – думать не мог. Ночью не мог спать. Я тогда чуть не рассказал все Дорис. Да, я отобрал у него пистолет и ножи, но я знал, что это вовсе не конец. Не мытьем так катаньем, все равно кончится тем, что он убьет ее.
«Так-то коловращение времени несет с собой возмездие». Строчка прозы. Узнаешь? «Двенадцатая ночь», последний акт. Это говорит шут Фесте, обращаясь к Мальволио, перед тем как спеть ту чудесную песенку – «Мир существует с давних времен, / И-хей-хо, все ветер и дождь», – которой пьеса и заканчивается. У меня эта строка из головы не выходила. «Так-то коловращение времени несет с собой возмездие». Загадочные «о», нарастающие, взлетающие вверх вплоть до срыва, вплоть до падения в «е» в слове «возмездие». Ядовито шипящие, посвистывающие «с»: «несет с собой»… И как они вдруг пугающе неожиданно разрешаются звонкими «з» – «возмездие»! «Несс-ссет! с сс-ссобой! зззмезз!..» Согласные втыкались в меня словно иглы. А в голове стоял немолчный гул гласных. Пульсировал, звенел, я просто тонул в звуках. Гласные звучали то басом, то становились выше, тоньше, от басов и теноров переходили к альтам. И словно ввинчивались в мозг этим своим вращательным переходом от «о» к «е», потом опять к «о» и наконец финальным, окончательным ударным «е»: «возмездие», после которого то ли эхом, то ли последней судорогой казненного звучит «е» еще и в конце слова… Так я и гнал в Ньюарк, гонимый этими семью словами, опутанный их фонетической паутиной, придавленный покровом гениального всеведения… Чувствовал себя так, будто вот-вот задохнусь внутри шекспировского текста.
Тем же вечером после школы опять поехал. «Айра, – говорю, – я вчера не спал ночь, сегодня я не мог учить детей, потому что знаю, что ты не отступишься, пока не навлечешь на себя ужас, перед которым все твои черные списки померкнут. Про них когда-нибудь забудут. Может быть, эта страна даже покается перед пострадавшими, возместит потери тем, с кем обошлись, как с тобой, но если ты угодишь в тюрьму за убийство… Айра, ты о чем сейчас думаешь?»
На то, чтобы это выяснить, у меня опять ушло полночи, а когда он в конце концов сказал, я говорю: все, Айра, я звоню в больницу. Я все сделаю: в суд пойду, добьюсь судебного решения. Но на этот раз я тебя всерьез упрячу. Я позабочусь о том, чтобы тебя продержали в больнице для душевнобольных всю оставшуюся жизнь.
Он решил удавить ее. Вместе с дочкой. Решил задушить их обеих струнами от арфы. Уже приобрел кусачки. Все обдумал. Собирался кусачками выкусывать струны, набрасывать им на шею и душить обеих до смерти.
Следующим утром я вернулся в Ньюарк уже с кусачками. Но это все были пустые хлопоты, я понимал. Пришел после школы домой и рассказал Дорис, что происходит, и про то давнее убийство рассказал. Сказал ей: «Надо было мне сдать его. Надо было его отвести в полицию, и пусть бы с ним разбирались по закону». Рассказал ей про то, как, когда я утром уходил, я сказал: «Айра, ей эта дочь дана, чтобы она жила и мучилась. В этом ее наказание, ужасное наказание, и она сама это наказание на себя навлекла». А он давай смеяться. «Конечно, – говорит, – это ужасное наказание, но все же недостаточно ужасное».
За все те годы, что я имел дело с братом, впервые я сломался. Все Дорис выложил, и конец. А ведь то, что я сказал ей, – действительно так. Движимый неправильно понятой родственной верностью, я сделал неверный шаг. Увидел своего брата в крови, тут же спрятал его в машину и в двадцать два моих тогдашних года сделал неверный шаг. И вот теперь, поскольку коловращение времени несет с собой возмездие, Айра собирается убить Эву Фрейм. Единственное, что остается, – это идти к Эве, сказать, чтобы она уехала из города и забрала Сильфиду. Но я не мог. Я не мог пойти к ней, туда, где они жили с этой ее чертовой дочуркой, и сказать: «Мой брат дикарь, он на тропе войны, вам лучше спрятаться».
Я чувствовал себя разбитым. Всю жизнь я сам себя учил благоразумию, старался, даже сталкиваясь с дикостью, вести себя разумно, проповедовал то, что мне самому нравилось называть настороженным спокойствием, – и себя этому учил, и своих учеников, и свою дочь, и брата тоже пытался. Да не вышло. Из Айры сделать полностью другого человека было невозможно. Невозможно было быть разумным перед лицом такого дикарства. Я уже доказал это в двадцать девятом году. А на дворе стоял пятьдесят второй, мне было сорок пять, и все шло к тому, что прошедшие с тех пор годы пропали даром. Вновь рядом со мной братец-подросток, распираемый силой и яростью и склонный к убийству, а я опять вот-вот стану пособником преступления. После всего, что было, – всего, что сделал он, всего, что сделали мы вместе, – опять он собирается переступить ту же черту.
Когда я рассказал все Дорис, она села в машину и поехала в Цинк-таун. Теперь за дело взялась она. Та сила, что нужна для этого, у нее была. Вернувшись, она сказала: «Он никого не убьет. Причем не думай, что мне не хочется, чтобы он убил ее. Но он этого не сделает». – «А что сделает?» – «Мы с ним договорились. Он ее пацанам отдаст». – «Каким таким пацанам? Бандитам, что ли?» – «Нет, журналистам. Его приятелям-журналистам. И они с ней разделаются. Ты можешь оставить Айру в покое. Теперь я за него в ответе».
Почему он послушал Дорис и не послушал меня? Как она убедила его? Сам черт этого не поймет! Дорис как-то умела находить подход к нему. Я этой ее способности доверял и передал его в ее руки.
– А кто были эти журналисты?
– Да были у него приятели среди мелких газетчиков. И немало. Сами вышедшие из народа, в культурном смысле совершенно от сохи, эти ребята обожали его. Среди них Айра имел огромный вес благодаря своему рабочему прошлому. Благодаря тому, как он сражался в профсоюзе. Они и в доме у них часто бывали, на этих их вечеринках.
– И они это сделали?
– Они разорвали Эву на куски. Сделали, почему нет. Показали всю лживость ее книги. Что Айра никогда не был коммунистом. Что у него с коммунистами нет ничего общего. Что заговор коммунистов с целью просочиться на радио – дурацкая выдумка с начала и до конца. Это никак не поколебало доверия к Джо Маккарти, Ричарду Никсону и Брайдену Гранту, но Эву из мира нью-йоркского шоу-бизнеса вырвало с корнем. Там же все как один ультралибералы. Представь себе ситуацию. К ней валом валят журналисты, записывают каждое ее слово в тетрадочки и рассылают потом по всем газетам. Шпионская сеть на радио Нью-Йорка. Во главе сети ее муж. Американский легион берет ее под свою опеку, просит, чтобы она выступила у них с речью. Потом еще такая есть организация: называется «Христиане-крестоносцы», антикоммунистическая религиозная группа – эти тоже берут ее под свое крыло. Перепечатывают куски ее книги в своем ежемесячном журнальчике. Хвалебная статья о ней появляется в «Сатердей ивнинг пост». «Ридерз дайджест» тоже не отстает: печатает в сокращенном варианте часть ее книги – ну как же, для них это лакомый кусочек, и эти два издания раскладывают Айру перед каждым, кто сидит в очереди к дантисту, да и любому другому врачу по всей Америке. Все хотят, чтобы она с ними поговорила. Все хотят поговорить с ней, но проходит какое-то время, и нет больше журналистов, никто больше не покупает ее книгу, а там, глядишь, уже и говорить с нею никто не хочет.
Поначалу в ее правдивости никто не сомневался. Кто же усомнится в словах известной артистки – ведь она и выглядит такой ранимой, такой несчастной; раз говорит, что ей пришлось в жизни дерьмеца хлебнуть, наверное, так оно и есть. Этот проект Эвы Фрейм не пробуждал в людях потребности всерьез раскинуть мозгами. Жениться на ней ему приказала партия? Он это сделал, жертвуя собой, ради коммунистической идеи? Даже это кушали и ничего не спрашивали. Хавали все, что освобождает жизнь от ее несообразностей, от бессмысленных, абсурдных случайностей, и ставит на место всего этого простоту, которая вроде 6ы подходит – и при этом хуже воровства. Сделать это ему приказала партия! Все ради партийного задания! Как будто Айра не способен был эту ошибку совершить по собственному почину. Как будто Айре нужен был Коминтерн, чтобы подвигнуть его на несчастный брак.
Коммунист, коммунист, коммунист, а ведь никто в Америке ни малейшего представления не имел, кто такой коммунист. Что эти коммунисты делают, что говорят, как выглядят? А соберутся вместе, так они говорят-то как? – по-русски, по-китайски, по-еврейски… может, на эсперанто? И что делают – бомбы начиняют? Никто ничего не знал, потому-то Эвиной книге так легко оказалось взбаламутить толщу людских страхов. Но потом за работу взялись Айрины журналисты, и начали выходить другие статьи – то в «Нэшн», то в «Рипортере», то в «Нью рипаблик», и теперь же ее несли по кочкам. Машина публичности, которую она привела в движение, не всегда крутится в направлении, заданном заранее. Она сама выбирает, в какую сторону разогнаться. И вот машина публичности, которой она хотела раздавить Айру, двинулась на нее. Ничего другого и быть не могло. Это Америка. С того момента, как ты запускаешь машину публичности, никакой иной исход невозможен, кроме всеобщей катастрофы.
Возможно, то, что более всего ее задело, сильнейшим образом ослабило, произошло в самом начале Айриной контратаки, когда у нее ни времени не было понять, что происходит, ни кто-либо другой не успел еще взять ее за руку и объяснить, чего в такого рода сражениях делать не надо. Брайден Грант застал атаку через «Нэшн» (самую первую атаку) еще в гранках. С чего Грант вдруг заинтересовался, что там такое пишет «Нэшн»? Все-таки вряд ли он каждый день «Правду» читал. Потому что «Нэшн» – он «Нэшн» и есть; иной позиции от этого издания и ждать было нельзя. Однако его секретарша послала гранки Эве, а Эва, по всей видимости, позвонила своему адвокату и сказала ему, что хочет, чтобы судья наложил на публикацию запрет: все в ней намеренная ложь, клевета и диффамация, измышления, сфабрикованные специально, чтобы отнять у нее доброе имя, разрушить ее карьеру и репутацию. Но наложение запрета на публикацию – неслыханная вещь, это нарушает свободу слова, никакой судья по закону не может этого сделать. Потом – другое дело: после выхода статьи она может подавать в суд за клевету, но это ей не подходило, это уже было бы поздно, она была бы уже уничтожена, и она прямым ходом направилась в редакцию еженедельника и потребовала автора. Автором был Л.-Д. Подель. Их штатный разгребатель дерьма и заплечных дел мастер Джейк Подель. Его боялись, и не зря. Оно, конечно, лучше Подель со статьей, чем Айра с лопатой, но ненамного.
Вслед за Поделем она зашла в его кабинетик, и тут воспоследовала Великая Сцена, сцена, достойная академических наград. Эва сообщила Поделю, что его статья полна лживых измышлений, что она клеветническая, и знаешь, что ее больше всего возмутило? Что Подель опознал в ней скрытую еврейку. Он написал, что съездил в Бруклин и раскопал ее подлинную историю. Она, дескать, Хава Фромкин, 1907 года рождения, уроженка Браунсвилла, что в Бруклине, детство у нее прошло в районе перекрестка улиц Хопкинсон и Саттер, а ее отец – бедный маляр-иммигрант, необразованный польский еврей, зарабатывавший тем, что красил дома. Подель утверждал, что никто в ее семье не говорил по-английски – ни отец, ни мать, ни даже старшие сестра и брат. Что тот, что другая родились за много лет до Хавы, еще на старой родине. Кроме Хавы, все они понимали только идиш.
Подель раскопал даже ее первого мужа, Мюллера, сына буфетчика из Джерси, бывшего матроса, с которым она сбежала в шестнадцать лет. Он все еще хоть куда, живет в Калифорнии, теперь уже на пенсии по инвалидности, бывший полицейский с больным сердцем, женой, двумя детьми, вполне такой добродушный старикан, который о Хаве отзывался только наилучшим образом. Красивая была девчонка. Но шебутная, палец в рот не клади! Поверите ли – хулиганка страшная. А с ним она сбежала, вспоминал Мюллер, не потому, что так уж полюбила идиота, каковым он был тогда, а потому (и он это всегда понимал), что он был ее билетом из Бруклина. Зная это и жалея ее, Мюллер никогда не вставал ей поперек дороги, говорил он Поделю, никогда больше не приставал к ней, не требовал денег, даже когда их у нее стало много. Подель даже раздобыл несколько старых фотокарточек, выкупив их у доброго Мюллера за неназванную сумму денег. Он показал их ей: вот Хава и Мюллер на диком пляже в Малибу, перед ними огромный рокочущий Тихий океан – два симпатичненьких, здоровеньких, веселеньких подростка в смешноватых купальниках по моде двадцатых; стоят наизготовку, вот-вот бросятся в волны. Потом эти снимки увидели свет в журнале «Конфиденшиал».
Вообще-то Подель никогда разоблачением евреев не занимался. Он сам был еврей, относился к этому с безразличием и, как бог свят, евреям помогать тоже особо не рвался. Но тут перед ним стояла тетка, которая всю жизнь врала о том, кто она и откуда, а теперь клевещет на Айру. Подель собрал свидетельские показания от множества стариков в Бруклине: предполагаемых ее соседей, предполагаемых родственников, а Эва не моргнув глазом говорит, что все это глупые сплетни и, что если он напечатает в качестве правды то, что всякие дураки придумывают про тех, кто знаменит, она разорит к чертовой матери и журнал, и его самого, отберет у него все до последнего цента.
У кого-то из сотрудников был фотоаппарат, он вошел в кабинет Поделя и щелкнул бывшую кинозвезду как раз в тот миг, когда она предупреждала Поделя о том, что она с ним может сделать. И тут последние остатки самообладания покидают ее, маска внешнего спокойствия слетает, и вот она уже в слезах бежит по коридору, на ее пути попадается заведующий редакцией, он приглашает ее в свой кабинет, усаживает и говорит:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54


А-П

П-Я