унитаз турция vitra 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Для Эвы это избавление, освобождение, это сбрасывание с себя ярма. Это ее спасение. А что, ведь он, пожалуй, предоставит ей новый сценарий, новую роль, если она захочет. В сорок один она думала, что все кончено, а выходит, нет – значит, она спасена! «Что ж, – говорит она ему, – не зря я так долго ждала, терпела, хранила себя для будущего!»
Она говорит ему такие вещи, которых прежде никто не говорил. Их роман она называет «нашим невероятно, болезненно прекрасным и странным чувством». Говорит: «Я в нем все более растворяюсь». Говорит ему: «Иногда разговариваю с кем-нибудь, и вдруг – раз! – меня как уносит куда-то». Она называет его топ prince. Цитирует Эмили Дикинсон. Это ему-то, Айре Рингольду – Эмили Дикинсон! «С тобою – в Пустыню! / С тобою – в огонь! / С тобой – в тамариндовый Лес!..»
Ну, и Айра чувствует: это любовь всей его жизни. А когда имеешь любовь всей жизни, о мелочах не думаешь. Когда такую вещь нашел – держи, ее не выбросишь. Они решают пожениться, и, когда Сильфида возвращается из Франции, Эва ей это объявляет. Мамочка опять выходит замуж, но на сей раз за чудесного человека. И она думает, что Сильфида на это купится. А ведь Сильфида – она из старого сценария!
Для Айры Эва Фрейм была весь мир, большой и сверкающий. Да и кто скажет, что это не так? Он не ребенок, видал всякие виды, умел за себя постоять. Но Бродвей? Голливуд? Гринич-виллидж? Это ему в новинку. Насчет личных дел Айра был не самым умным в мире человеком. Да, он до многого дошел своим умом. Сам и на пару с О'Деем проделал большой путь, далеко ушел от Фабричной заставы. Но это все по политической линии. Для этого такой уж остроты ума не требовалось. То есть «мыслить» для этого как раз не нужно было вовсе. Усвоил псевдонаучный марксистский жаргон, набрался утопических клише для иллюстрации и давай, потчуй этим месивом кого-нибудь такого же необразованного, так же не наученного думать самостоятельно, как и ты, вербуй в свои сторонники людей, настолько не умеющих работать головой, что Идеи Великого Переустройства Мира их своим блеском сразу ослепляют, да ежели еще и голова не очень светлая, а возмущения и гнева накопилось, как у Айры… Но это отдельная тема – связь между озлобленностью и неспособностью самостоятельно мыслить.
Ты меня спрашиваешь, что привело его в Ньюарк в день вашего знакомства? Айра был не из тех, кто в жизни действует разумно, кто осмотрительно решает возникающие в супружестве проблемы. А это были еще первые сполохи, всего ведь два-три месяца прошло, как он женился на звезде экрана, сцены и радио и переехал жить в ее городскую резиденцию. Как мог я объяснить ему, что это ошибка? Да при его тщеславии к тому же. Мой братец о себе был весьма высокого мнения. Но и масштабы сопоставлять мог здраво. В нем был этакий театральный инстинкт, что ли, нескромное такое отношение к себе. Не думай, что он отказался бы стать важной персоной. К такой возможности люди привыкают за три дня, и их это очень бодрит. Все вокруг вдруг становится достижимо, все движется по мановению руки, все здесь и сейчас – и это же его драма во всех смыслах этого слова. Он справился, он провернул большой гешефт и теперь сам ставит представление, которое есть его собственная жизнь. Он опьянен нарциссической иллюзией, будто ему удалось выскочить из реальности, где сплошные утраты и боль, будто его жизнь не пуста, не напрасна – да ну! – наоборот. Хватит бродить в потемках своей ограниченности. Хватит быть великаном-изгнанником, пилигримом, чей удел быть вечно всем чужим. А он вот смело – раз! – и в дамках. Прочь, путы безвестности! Я новый, я иной, я вещий! Сколько в этом пьяного куража! Наивная мечта? – а вот сбудется! Гордый Айра, перевоплощенный Айра. Большому кораблю большое плавание. Ну, плыви-плыви.
Кроме того, однажды я успел уже ему сказать: ошибка, мол, ошибка! – а он после этого полтора месяца со мной не разговаривал, пока я сам к нему в Нью-Йорк не съездил, в ноги не кинулся – прости, я был не прав, давай забудем, – еле уговорил. Если бы я полез к нему с этим вторично, он бы вообще меня пристрелил к чертям собачьим. А полный, окончательный разрыв – ужасен был бы для нас обоих. Айра ведь у меня, можно сказать, на руках вырос. Когда мне было семь лет, я его в колясочке по улице выгуливал. Потом умерла наша мать, отец снова женился, и в дом вошла мачеха; не будь меня, Айра прямиком попал бы в исправительную школу. Мама-то у нас чудесная была. Но ей тоже несладко пришлось. Быть замужем за нашим папочкой. Это вам не пикник на природе.
– А что представлял собой ваш отец? – спросил я.
– Знаешь, не будем в это вдаваться.
– Вот и Айра тоже всегда так говорил.
– А что тут еще скажешь. У нас был отец, который… Вообще-то потом, много позже, я понял, что с ним происходило. Но тогда уже было поздно. Хотя мне в итоге повезло куда больше, чем брату. Когда мама умерла, когда кончились все те ужасные месяцы в больнице, я был уже старшеклассник. Потом получил стипендию в Университете Ньюарка. Шел куда надо. А Айра был ребенком. Трудным ребенком. Невоспитанным. И разуверившимся во всех и вся.
Может, слышал историю о птичьих похоронах в бывшем Первом околотке, нет? – про то, как один местный сапожник хоронил любимую канарейку. Из этого становится понятно, насколько Айра был испорченным – и насколько не был. Это было в тысяча девятьсот двадцатом. Мне было тринадцать, Айре семь, а на Бойден-стрит, в паре остановок от нашего дома, жил один холодный сапожник, набойки прибивал, Руссоманно – Эмидио Руссоманно, обтерханный такой старикашка, маленький, ушастый, с худым лицом и седой бородкой клинышком, ходил всегда в заношенном пиджачишке столетней старости. Для компании у себя в мастерской Руссоманно держал канарейку. Звал ее Джимми. Этот Джимми долго у него жил, а потом съел что-то неподобающее да и помер.
Руссоманно был безутешен. Так он что сделал: нанял похоронный оркестр с катафалком, две кареты с лошадьми, и после формального прощания (канарейка лежала у него в сапожной мастерской под распятием, красиво убранная цветами, и свечи вокруг зажженные…) – короче, после гражданской панихиды по улицам двинулась похоронная процессия, по всему району прошли – мимо бакалеи Дель Гуэрцио (у них там перед входом всегда лежали полные корзины дешевых моллюсков – корзины большие такие, не обхватишь, а в окне всегда американский флаг), мимо фруктового киоска Мелильо, мимо булочной Джордано, а дальше там еще была одна лавка, где выпечкой торговали: «Пирожник Арре: Слойки с итальянским вкусным хрустом». Потом мимо мясной торговли Бьонди, шорной лавки Де Лукка, гаража Де Карло, кофейни Д'Инносенцио, обувного магазина Паризи, магазина велосипедов Ноле… дальше там была, кажется, latteria Челентано, потом сразу бильярдная Гранде и две парикмахерских – Бассо и Эспозито, а рядом станок чистильщика с двумя обшарпанными столовскими стульями, чтобы сесть на которые клиентам нужно было предварительно взобраться на высокий помост.
Сорок лет уже, как все это исчезло. В пятьдесят третьем городские власти распорядились итальянский квартал подчистую снести, чтоб высвободить место для многоэтажного дешевого жилья. В девяносто четвертом дешевые высотки взорвали – это на всю страну по телевизору показывали. К тому времени там никто не жил уже лет двадцать. Для жилья их признали непригодными. А теперь там и вовсе пустырь. Церковь Святой Лючии и пустырь. Все, что осталось. Приходская церковь, но ни прихода, ни прихожан.
Хотя нет, осталось еще кафе Никедеми на Седьмой авеню, потом кафе «Рим», тоже на Седьмой, и банк Д'Ауриа – он тоже на Седьмой. Тот банк, между прочим, который перед самой Второй мировой войной открыл кредит Муссолини. Когда Муссолини взял Эфиопию, священник полчаса звонил в колокола. Здесь, у нас в Америке, в самом центре Ньюарка!
М-да. Процессия шла мимо макаронной фабрики, фабрики бижутерии, каменотесной мастерской и театра марионеток, какая-то киношка там была еще… дальше, за итальянским кегельбаном, громадный ледник, за ним типография, ну, и потом уже шли мимо клубов всяких, ресторанов. Мимо кафе «Виктория» – это знаменитое было место, его бандюган держал, Ричи Боярдо. Когда в тридцатых Боярдо вышел из тюрьмы, он специально под тот кабак дом выстроил – «Замок Витторио», на углу Восьмой и Летней. Чтобы в этом замке пообедать, бонзы шоу-бизнеса, бывало, приезжали аж из Нью-Йорка. Там, кстати, Джо Ди-Маджио питался, когда бывал наездами в Ньюарке. И помолвку со своей девушкой он тоже там праздновал. Как раз из этого-то замка Боярдо и правил всем центром города – тогда это называлось «Первый околоток». Ричи Боярдо рулил своими итальянцами в Первом околотке, а Лонги Цвильман рулил евреями в Третьем, и эти два гангстера беспрерывно воевали.
Минуя несчетное множество салунов, процессия двигалась с востока на запад, к северу по одной улице, к югу по следующей, до муниципальных бань на Клифтон-авеню. (Самым впечатляющим строением после церкви и кафедрального собора в Первом околотке были бани – тяжелое старое здание; когда был маленьким я, а потом Айра, мама нас туда водила мыть; отец туда тоже хаживал; душ бесплатно, и один цент за полотенце.)
Канарейка лежала в маленьком белом гробике, но несли его все равно четверо. Собралась огромная толпа – тысяч десять народу выстроилось вдоль маршрута процессии. Зеваки гроздьями висели на пожарных лестницах, даже на крышах стояли. Из окон целыми семьями высовывались, смотрели.
Руссоманно ехал за гробом в карете. Я говорил, он безутешен был, этот Эмидио Руссоманно, ехал в карете и плакал, тогда как остальной народ по всему Первому околотку корчился от смеха. Некоторые так ухохатывались, что падали со смеху наземь. Хохотали до того, что ноги их отказывались держать. Даже те, что гроб несли, в цилиндрах и белых перчатках, шли и смеялись. Смех овладел всеми, как вирус, как зараза. Возница на катафалке и то смеялся. Из уважения к скорбящему люди на тротуарах старались сдерживаться, пока карета не проедет мимо, но и такое было для них непосильной задачей, особенно для детей.
У нас в квартале жили скученно, и детишки кишмя кишели: дети в переулках, дети в подъездах, дети стайками на тротуарах – бегают, мельтешат. День-деньской, а летом так и половину ночи слышно было, как они перекрикиваются: «Гуа-а-йооо! Гуа-а-йооо!» Куда ни глянь – компании, сонмища, батальоны ребятишек; в орлянку, в карты режутся, мечут кости, гоняют мяч, лижут мороженое, поджигают петарды, пугают девчонок. Справляться с ними могли разве что монахини, и то если с линейками в руках. Тысячи и тысячи мальчишек, и все не старше десяти. Одним из них был Айра. Тысячи и тысячи итальянских маленьких сорванцов, детей тех итальянцев, что укладывали рельсы на железной дороге, мостили улицы и копали канавы, детей мелких торговцев, фабричных рабочих, старьевщиков и владельцев салунов. Детей с именами Джу-зеппе и Родольфо, Рафаэле и Гаэтано, и среди них единственный еврейский мальчишка по имени Айра.
В общем, итальянцы, что называется, оторвались на славу. Прежде они никогда не видели ничего подобного этим похоронам канарейки. Да и потом тоже не видели. Похоронные процессии – это конечно, а как же: с оркестрами, играющими траурные марши, и плакальщиками по всему пути. Еще бывали праздники (круглый год, кстати, и чуть не каждый день) с процессиями в честь всевозможных святых, которых они привезли с собой из Италии; сотни и сотни людей выходили поклониться их местному, только в их среде почитаемому святому – празднично приодетые, с расшитым флагом этого святого и зажженными свечами размером с хорошую монтировку. А еще в церкви Святой Лючии на Рождество устаривали preserpio – что-то вроде неаполитанской деревни, изображающей место рождения Иисуса, в ней до сотни итальянских статуэток, среди которых Мария, Иосиф и, конечно, Bambino. Во время шествия алебастровый Bambino двигался среди итальянских волынщиков, а за Bambino валом валил народ, распевающий итальянские рождественские гимны. По улицам сновали лоточники, продавали угрей для рождественского обеда. На религиозные празднества люди валили гуртом, и долларовые бумажки в складки одежды алебастрового святого так и совали, и горстями бросали из окон цветочные лепестки, словно конфетти. Даже птиц из клеток выпускали – по большей части голубей, которые ошалело носились над толпой от одного телеграфного столба к другому. В такие праздничные дни голуби, должно быть, сами были не рады своей свободе.
На День святого Михаила итальянцы одевали двух маленьких девочек ангелочками. И они летали над толпой от одной пожарной лестницы к другой, пристегнутые лонжами к тросу. Маленькие тощенькие девчонки в белых платьицах с кое-как присобаченными крылышками и нимбами, но вот они появлялись в воздухе, распевая молитвы, и толпа благоговейно замирала, а когда их ангельское служение кончалось, уже все шло вразнос. Вот тут-то как раз и выпускали голубей, запускали фейерверки, все кругом бабахало и трещало, и кто-нибудь непременно оказывался в больнице без нескольких пальцев.
Так что яркие представления у итальянцев Первого околотка были делом обыкновенным. Забавные персонажи, фривольные выходки в стиле старой родины, шум и драки, трюки и фокусы – это уж как водится. А похороны – что ж, тоже ведь дело житейское. Во время эпидемии испанки людей умирало так много, что гробы выставляли на улице в ряд. Это было в тысяча девятьсот восемнадцатом. Похоронные конторы не справлялись. За гробами шли процессии – весь день напролет шли по дороге от церкви Святой Лючии к кладбищу Гроба Господня, а там и идти-то всего пару миль. Бывало, маленький гробик несут – ребенок умер. А чтоб похоронить ребенка, это надо было еще очереди дождаться – пока соседи своих похоронят. Когда ты сам от горшка два вершка, это ужас незабываемый. А тут, через два года после эпидемии, вдруг похороны канарейки… Это их сразило наповал.
Все в тот день хохотали до колик. Все, да не все. Единственный в Ньюарке, кто шутки не понял, был Айра. Сколько я ни объяснял, не помогало.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54


А-П

П-Я