https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Damixa/ 

 

Чтобы делать добро, учил Илья, надо сначала одолеть в себе животное начало, которое называется эгоизмом. Его победить нелегко, потому что облик его неуловим. Человек сживается со своим эгоизмом, как с током крови. Эгоизм, учил старец Илья, страшнее чумы, потому что чума пожирает плоть жертвы, а эгоизм - лишает бессмертия духа. Ибо дух торжествует лишь в том, кто убил в себе животное начало. Спокойно опочивавший Петр Харитонович был ее маленькой победой над собственным эгоизмом. Ради него Лиза пожертвовала блаженным отдыхом в чистой, привычной постели - это не так уж мало. В груди старика безостановочно закипал жестяной самоварчик: Лиза думала, что так поскрипывает его больное сердце, но она ошибалась. Петру Харитоновичу снился политический сон про Гаврюху Попова.
Гаврюха Попов, исчадие ада, мэр Москвы, избранный под всеобщее ликование московских улиц, привиделся ему совершенно в непристойном обличье. Жирный и голый, каким любил показаться народу, Гаврюха заманивал полковника в прорубь. Корчил из полыньи глумливые рожи и пухлой ручкой совал под нос Петру Харитоновичу маслянистый кукиш. От Гаврюхи смрадно разило протухшим свиным салом. Петр Харитонович с берега пытался звездануть Гаврилу в ухо, но это ему никак не удавалось. Руки у него были коротки, да и Гаврюха ослеплял, метал ему в глаза ледяные брызги. Ступить в полынью к жирному борову Петр Харитонович не решался, потому что знал, что тут же потонет, а его потуги дотянуться до мерзавца с берега лишь вызывали чье-то злобное улюлюканье. Горестно было на душе у полковника. Он откинулся спиной на бугорок, так что изломило поясницу, и почувствовал, что больше ни на что не годен. Обмяк как куль с рогожей. Гаврюха сразу приметил его бессилие, выкарабкался из проруби и, гогоча срамной пастью, помочился ему прямо на грудь. Это было даже не оскорбление, а некое высокое ритуальное действо. Гаврюхина морда обрела глубокомысленное, торжественное выражение. Петр Харитонович попытался уклониться от вонючей струи, отползти, но затылком уперся в камень. От дальнейшего унижения его спас телефонный звонок. Петр Харитонович слабо дернулся всем телом - и проснулся. Звонок в ночи был ужасен. Петр Харитонович неуклюже перевалился через Лизу, худо соображая, кто она такая. Из телефонной трубки ему в ухо засопел незнакомый хамоватый мужской голос.
– Леха, ты?
– Вы понимаете, который час? Алеша в командировке.
– А это, выходит, папахен его? Скажи своему командировочному, чтобы поскорее возвращался. Птичка без него заскучала.
– Какая птичка?
– Которая с сиськами. Алеха поймет.
Только тут Петр Харитонович совершенно проснулся и почуял, как в трубке шуршит ледяная поземка.
– Вы бы оставили мальчика в покое, негодяи! - сказал он. Наглый голос сипло хохотнул в ответ.
– Сперва мы твоему мальчику коготки подрежем.
– Погодите, доберусь я до вас, - беспомощно пригрозил Петр Харитонович. В трубке матерная брань и гудок отбоя. От разговора у полковника осталось ощущение, что перемолвился он не с одним каким-то подлым человеком, а сунула башку в его ночную обитель вся черная рать, ополчившаяся на бедную Русь, - и опять он повержен, смят. Никому уже не защитник, а всего лишь малая щепка, плевок под пятой супостата. Не будет ему, старому солдату, боя, а будет вечное посрамление. Враг неуловим, многолик и коварен и честной схватки избегает. Сквозь комнату, как утешение, протянулся встревоженный Лизин шепот:
– Что-нибудь неприятное, Петя?
– Наоборот. Буш звонил, обещал гуманитарную помощь, - вяло пошутил полковник. - Мне банку тухлятины, а тебе поношенные трусы. Небось рада?
Лиза молчала.
– Ладно, спи. Пойду на кухню, покурю.
На другой день вернулся Алеша. Отец был дома, сидел у выключенного телевизора и по виду был невменяем. Зато квартира блестела чистотой, словно по ней прошлись утюгом. Лиза несколько часов наводила в ней порядок, успела и постирать, и вытрясти пыль из ковров, а перед уходом уверила Петра Харитоновича, что их ночной сговор остается в силе и она будет терпеливо ждать вызова. По случаю субботы сам Петр Харитонович не помнил, как скоротал денек. Ему было стеснительно оттого, что Лиза так усердствовала. Кто она ему в конце концов, не друг, не жена - так, мотылек залетный. Когда она ушла, на прощание поцеловав его в губы, он привычно погрузился в изнурительные рассуждения о паскудстве жизни. Телевизор выключил, когда услышал, как диктор Киселев со счастливым придыханием объявил, что если удастся утихомирить недобитых коммунистов и еще каких-то красно-коричневых, то международный валютный фонд отвалит им двадцать четыре миллиарда долларов. Кошмар подступал со всех сторон, давил глаза и ушные перепонки, и этот ненатуральный респектабельный, смазливый бесенок на экране, как и другие дикторы, радостно изрекавшие немыслимые непристойности, был частью вселенского шабаша, на котором день за днем угнетался человеческий рассудок. Зато явью был возникший на пороге сын - отрешенный и нахмуренный. Он реален хотя бы потому, что неведомо, как к нему подступиться. Стоит и смотрит на отца, как на прокаженного. В руке кожаный баульчик голубого цвета.
– Присядь на минуту, - попросил Петр Харитонович.
– Чего тебе?
Петр Харитонович не удивился грубому ответу. Сын вообще не разговаривал с ним по-человечески, за каждой его фразой таился ядовитый вызов. Теперь уж этого не поправишь. В хрупких чистых чертах мальчика угадывалось затаенное, преступное знание о мире. Как ему представляется отец? Некоей назойливой, докучливой букашкой, ползающей по квартире? Все-таки сел, поставил баульчик у ног. Что там у него в баульчике - оружие, деньги?
– Как съездил? Удачно?
Алеша фыркнул.
– Чего тебе, говори.
– У тебя сигаретки не найдется?
В недоумении Алеша пошарил в кармане, кинул отцу пачку «Явы» и маленькую бронзовую зажигалку. Швырнул под ноги, поленился встать и поднять. Спасибо, хоть не в лицо.
Петр Харитонович выколупнул из пачки сигарету, задымил. Подвинул вместо пепельницы чайное блюдечко. Алеша сказал:
– Чего-то тебя ломает? С похмелья, что ли?
– Да вся наша нынешняя жизнь, Алеша, идет как с похмелья.
– Почему? Жизнь нормальная. Как всегда. У кого сила, тот и прав.
– А у тебя много силы?
– Хотелось бы побольше, но хватит и этой.
Петр Харитонович чувствовал, как в грудь вползает одышка, как начинает невпопад дергаться нерв в виске. За последние полгода ему не раз казалось, что еще мгновение, еще один глоток воздуха - и рухнет наземь без сознания. Пульс вдруг замирал, таял. Страх близкой смерти возникал, подобно артобстрелу. Надо было поторапливаться, чтобы успеть хоть как-то объясниться с сыном. Петр Харитонович не сомневался, что когда-нибудь в необозримом будущем, когда его самого уже не будет на свете, Алеша испытает жестокие муки раскаяния. Он хотел бы издалека облегчить сыну будущий непомерный груз вины. Но не только это. Его тоже тянуло покаяться перед родным существом, как не догадалась покаяться Елочка, отчего, бедняжка, и померла так изумленно, нескладно, сгоряча.
– Как бы попроще сказать, - Петр Харитонович попытался поймать взгляд сына, но тот задумчиво разглядывал ногти. - Я понимаю, я для тебя пустое место, как и покойная мать, но это все может перемениться. Человеку иногда кажется, что он умнее всех, все постиг, все разгадал и дальше только вечный праздник, и вдруг какая-то малость, какой-то случай - его отрезвят, и он поймет, что жил-то на самом деле вслепую, как крот. Ты слушаешь меня?
– Пойду чего-нибудь пожру, - лениво сказал Алеша, - да покемарю часик. В поезде не выспался.
– В холодильнике картошка и тушенка открытая. Конечно, поешь, если голоден.
Алеша зевнул, но с места не сдвинулся. Отец не был для него пустым местом, иногда вызывал любопытство. Как случилось, думал Алеша, что во мне течет кровь этого раба, этого запрограммированного общественного сперматозоида?
– Ты мне про крота и хотел рассказать?
– Понимаешь, я страшно виноват перед тобой. Я хочу, чтобы ты простил меня.
У Алеши родилось подозрение, что отец наконец-то спятил, хотя шло к этому давно. Все отцово бестолковое, унылое поколение, с муравьиным упорством строившее коммунизм, загнали в угол. У них отняли политические цацки. Для них это все равно что лишиться кислорода. Некоторые скоро передохнут, другие угодят в психушку, где прежде сами гноили неугодных людишек, не пожелавших маршировать под звоны цацек.
– Я тебя охотно прощаю, - усмехнулся Алеша, - но скажи, за что?
Петр Харитонович притушил сигарету в блюдечке и потер виски, откуда рвались наружу воспаленные нервы.
– Я не надеюсь, что ты сейчас поймешь. Но знай: я преступник. Я преступник, а не ты. Я уродил дитя, не сумев вдохнуть в него живую душу, и беззаботно отправил уродца на муки. Оправдания нет. Я обязан был убить тебя, как пристреливают взбесившуюся собаку, а я этого не сделал, струсил. Прости, что обрек тебя на вечные страдания.
Алеша хмыкнул, поднялся и ушел на кухню. Баульчик прихватил с собой. В баульчике у него, кроме куртки, пистолета и трех пачек сторублевок по пять тысяч каждая, была припасена бутылка хорошего красного вина. Да, видно, отец докомандовался, отслужил свой срок: маразм. Пора подумать о богадельне. В сущности, самый лучший и гуманный вариант для них обоих. Полковника пусть пестует его любимое государство, варит ему по утрам манную кашу, а сюда в квартиру он, Алеша, поселит на время Настю. Как бы в порядке любовного эксперимента. Разумеется, можно привести Настю сразу, при полоумном отце, но ведь и у нее не все ладно с головкой. Получится, он будет надзирателем в палате для душевнобольных. Не слишком ли обременительно.
Не успел Алеша до конца додумать веселые мысли, приковылял Петр Харитонович.
– Про главное-то я забыл, сынок.
– Да нет, все вроде сказал, спасибо. Про уродца особенно крепко. Хочешь, налей, похмелись вон.
Петр Харитонович послушно нацедил в чашку из красивой бутылки. Выпил, словно вздохнул. Вино было терпкое, свежее, кисловатое - и напоминало о лучших временах.
– Звонок был ночью нехороший, подлый. Кто-то из твоих приятелей.
– И что сказал?
– Намеками говорил, грязно. Угрожал. Про какую-то девушку твою намекал. Что ей не поздоровится. Но я ему тоже спуску не дал мерзавцу.
Алеша вскинул голову:
– Хоть раз сосредоточься, перескажи толково. Прошу тебя.
– Так я же объясняю, не понял ничего. Грязь одна, чего в ней копаться. Грозились ноготки подрезать, то ли тебе, то ли твоей девушке. Прости еще раз, сынок, я среди людей прожил, вашего языка не понимаю.
Алеша прохрипел что-то невнятно, метнулся к двери. Через двадцать минут, взмыленный, добежал до Настиного дома.


6

С отъездом Алеши в командировку на Федора Кузьмича нахлынула маета. Он сходил в цирк и посмотрел представление. Это его не утешило. Да и что могло его утешить. Жизнь утратила смысл давным-давно, когда Ася его предала. Все дальнейшее - лишь потуги жить. Иногда жутковатые, как пребывание на нарах, иногда нелепые, как попытка заняться бизнесом. Его убили в незапамятные времена, но похоже, не его одного. С первых дней в Москве, с первых глотков воли он с оторопью заметил, как много мертвых, потухших людей шатается по улицам. Увозили его в наручниках из одной Москвы, а вернулся он совсем в другую. Словно чума прогулялась по древней столице. С истощенных, угрюмых лиц осыпались на землю чешуйки омертвевшей кожи. В магазинах некоторые из усопших москвичей блудливо взбадривались, но лишь для того, чтобы гавкнуть на продавца. Было впечатление, что великому городу приходит конец. Москвой завладели паханы. Они были не чета лагерным. Главный московский пахан пописывал экономические статейки и имел ученую степень. Хватка у него была мертвая, бульдожья. В неволе Федор Кузьмич иногда натыкался на его статейки и читал их с уважением и Алеше подсовывал; но увидя, чего этот благодушный с виду толстяк натворил в городе, проникся к нему лютым презрением, как ко всякой нелюди, как вообще к паханам. Уж их-то стервяжью натуру он изучил до тонкости. Паханы урождаются на свет лишь для того, чтобы пожирать себе подобных, более ни для чего. Им неведомы обыкновенные чувства.
Если пахана лишить человеческого общества, он не шибко огорчится, а примется пожирать мошкару и железные прутья. Природой ему отведен всепереваривающий кишечник. Убеждать пахана в добродетели бесполезно. Угадав пахана, его надобно сразу удавить, а ежели нет на это сил, следует отойти в сторонку, как от пробегающей мимо бешеной собаки. Однако угадать пахана бывает затруднительно, тут нужен особый опыт; а перед такой поганью, как жирный ныряльщик, большинство людей, как правило, оказываются беззащитными еще и потому, что по своему заповедному, звездному устройству не могут, не смеют поверить в беспредельное злодейство власть имущих.
Федор Кузьмич затосковал по просторам земли. В никчемности московской жизни, как в лагере, ему грезился иной жребий. По краешку сознания, словно прикосновение любящей женской руки, скользили степные шорохи. Добраться до Ростова было нетрудно, но он не спешил. Вполне возможно, вовсе не туда его манило. Бесценная сестрица Катя упокоилась пять лет назад, на прощание послав весточку, что будет ждать его вечно. Призраки отца с матушкой скитаются по-над Доном, но они ли его окликают? Федор Кузьмич не хотел ошибиться. Ошибка могла стать роковой. Вдруг мир пуст от края до края - и нет в нем воли человеку, и нет покоя. Капкан жизни смачно щелкает, отсекая еще одну бедовую башку. Тут хоть рядом Алеша, да бывшая жена Ася, изнуренная похотью, но по-прежнему дорогая, да сын Иван… О сыне лучше вообще не вспоминать… Федор Кузьмич пожаловался как-то клоуну Аристарху, что болит у него сердце, словно швы в нем расползаются. С Аристархом они каждый вечер чаевничали за полночь, если не беседовали, то согласно молчали.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60


А-П

П-Я